ИСТОРИЯ ВСЕМИРНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ 77 страница

Такова была латинская эпическая поэзия Зрелого Средневековья; но едва ли не усердней разрабатывалась в эту эпоху латинская лирическая поэзия светского содержания. Питомником ее была школа: здесь изучение грамматики и риторики непременно сопровождалось упражнениями в сочинении метрических стихов. Вкус к такому стихотворству оставался у просвещенных клириков и по выходе из школы, и они с удовольствием продолжали обмениваться стихотворными посланиями, посвящать знатным покровителям стихотворные панегирики и оттачивать свой стиль в эпиграммах и элегиях на латинском языке. Главным образцом этой поэзии был Овидий: самый изящный и светский из римских поэтов, он был ближе всего по духу клирику куртуазной эпохи. Если поэзия каролингского времени с ее пафосом трона и меча условно называется «вергилианским возрождением», а поэзия X—XI вв. с ее правописательным морализмом — «теренцианским и горацианским возрождением», то поэзия XII в. с ее культом красоты, любви и дружбы обычно именуется «овидианским возрождением». Популярность Овидия в XII в. была огромна, по его «Метаморфозам» учились античной мифологии, по элегиям и посланиям — светскому поведению и чувствам, по «Лекарству от любви» — нравственности. Подражания Овидию были столь многочисленны и искусны, что многие из них ходили под именем самого Овидия. В начале XII в. эти вариации на овидиевские темы писались еще сравнительно сдержанно, с оглядкой на христианские нравственные идеалы; к концу XII в. они становились все вольнее и вольнее, далеко превосходя Овидия в эротике и вольнодумстве; на рубеже XIII в. предел этого развития был достигнут, и овидианское творчество разом иссякает.

Виднее всего эта эволюция выступает в жанре элегии. Здесь поэты начала XII в. разрабатывали по преимуществу традицию философских элегий Овидия — его раздумий о превратности собственной судьбы, перекликавшихся с христианскими медитациями о суетности всего земного. Лучшим образцом такой тематики могут считаться две элегии Хильдеберта Лаварденского (1056—1133), гармоничнейшего из поэтов раннего овидианского возрождения, ставшего образцом для бесчисленных подражателей; эти элегии были ему внушены видом Рима, лежавшего в развалинах после войны Генриха IV с Григорием VII, и впоследствии не раз сравнивались с сонетами «Древностей Рима» Дю Белле. А в конце XII в. вместо философских элегий в центре внимания овидианцев оказываются любовные; ученые клирики бравируют игрой в эротику, далеко оставляя позади даже свои античные образцы. Предела здесь достиг Серлон Вильтонский, преподаватель грамматики и риторики в Париже, величайший

511

виртуоз стиха; его элегию, начинавшуюся «Где — неважно, неважно — когда, и неважно, с которой Девушкой был я один...», еще издатели XIX в. не решались напечатать до конца. В своем вольнодумстве Серлон доходил до высказываний, редких для его эпохи:

Ежели дух в сокрушенье — я в вере ищу утешенья;
Если конец сокрушенью — «прощай» говорю утешенью!

(Перевод М. Гаспарова)

Но главным жанром овидианской лирики XII в. была не элегия, а послание — панегирическое послание к высшим, дружеское — к равным, наставительное — к младшим. Все эти формы культивировались еще в монастырской поэзии Раннего Средневековья; сейчас они наполняются новым, светским содержанием. Если в раннесредневековых посланиях господствовало поучение, то теперь на смену ему приходит описание. Больше всего удовольствия доставляют поэтам XII в. описания обстановки красивой светской жизни; так, современник и друг Хильдеберта Бальдерик Бургейльский (1046—1130), обращаясь к графине Адели Блуаской со скромной целью попросить у нее для себя ризу, превращает свое послание в целую поэму, подробно описывая спальню графини с гобеленами на стенах, изображавшими всю библейскую и античную мифологию, с аллегорическими статуями вокруг постели и т. д. Столь же пространны в посланиях поэтов-овидианцев описания их поездок, занятий, которым они предавались (например, охоты, которой тешился Гвидон Базошский). Дружеские послания превращаются в любовные, причем образцом, конечно, служит опять Овидий: Бальдерик Бургейльский пишет прочувствованные послания к знакомым монахиням, заверяя их в своей любви, но, конечно, любви христиански возвышенной и братской; сохранился даже ответ одной из монахинь на такое его послание (может быть, им же и сочиненный), безукоризненно выдержанный в том же стиле, — настоящее подобие монастырских «Героид». А когда послания пишутся на скорбные темы (опять-таки соединяя христианскую и овидиевскую традицию), то предметом скорби все чаще служит не только падение нравов, но и падение знаний, не только забвение христианских идеалов, но и отсутствие почтения к учености и особенно к поэзии.

Овидий был автором не только элегий и посланий, но и дидактических поэм, поэтому излюбленная Средневековьем дидактика тоже легко осваивалась «овидианским возрождением». Старший друг Хильдеберта и Бальдерика Марбод Реннский (ок. 1035—1123) был автором стихотворной «Книги о камнях», послужившей образцом для множества «лапидариев» на новых языках; а младший из эпигонов овидианского века, Александр Неккам (1157—1217), сочинил в стихах целую энциклопедию светских знаний под заглавием «Хвала божественной мудрости», в 10 книгах описывающую небо, воздух, море, землю, недра, растения, животных и человека.

Самым любопытным из жанров, порожденных «овидианским возрождением», была так называемая «элегическая комедия» — новелла в стихах, прообраз новоязычных фаблио. Слово «комедия» сохранилось от античности в средневековой латыни, но давно утратило всякие ассоциации с забытым античным театром и стало означать стихотворный рассказ о простых событиях со счастливым концом. Так его определяют школьные теоретики, так его разрабатывают школьные практики, в качестве стилистического образца используя, разумеется, любовные элегии Овидия. Но любопытно, что первыми сюжетами таких «комедий» были сюжеты, действительно восходящие к античной драме. Самые ранние из них — «Горшок» и «Амфитрионеида» некоего Виталия Блуаского (1150—1170-е годы). «Горшок» пересказывает сюжет латинской комедии «Кверол», написанной в Галлии V в. и подражавшей (правда, весьма отдаленно) «Горшку» Плавта; «Амфитрионеида» пересказывает сюжет плавтовского же «Амфитриона» — по всей видимости, через посредство какого-нибудь промежуточного источника, подобного «Кверолу». Несколько более поздняя «комедия» «Альда» Вильгельма Блуаского называет своим источником комедию Менандра «Мужедева» — конечно, тоже через какую-то, вероятно, позднеантичную переработку. К античным источникам восходят (или подражают им) и другие «комедии» — «Хвастливый воин», «Лидия», «Бавкида и Тразон»; к восточной «Книге о семи мудрецах» восходит «Милон» Матвея Вандомского; к притчам Петра Альфонси — «Клирики и мужик» Гальфрида Винсальвского; к народным анекдотам — «Купец». Но откуда бы ни был заимствован материал, характер его разработки одинаков: устраняется элемент чудесный и экзотический, усиливается бытовой и развлекательный. Герои получают современные имена. Амфитрион из полководца превращается в афинского ученого школяра, центральный эротический мотив обольщения или измены развивается до подробностей, заставляющих вспомнить Боккаччо, экспозиция затягивается подробными описаниями не только красоты героини, но и уродства раба-интригана; для оживления порой рассказ превращается в сплошной диалог, напоминающий настоящую комедию. В переложении на новые языки эти произведения

512

стали одними из первых фаблио; так типично школьный жанр и здесь оказался предком мирского жанра с большим будущим.

Но если оставить в стороне «элегическую комедию», восходящую к Овидию лишь по духу, а не по форме, то нельзя не заметить, что латинская лирика «овидианского возрождения» почти не имела точек соприкосновения с рождающейся лирикой на народных языках. Общность духа, общность культа красоты и «вежества» между латинской и новоязычной лирикой несомненна, но общности тем и форм здесь нет: ни элегия, ни послание, ни эпиграмма не были жанрами рыцарской лирики, а песня не была жанром овидианской лирики. Для того чтобы произошло оплодотворяющее взаимовлияние латинской и новоязычной лирики, нужно было, чтобы овидианство опустилось из высших слоев клира в низшие, перешло от ученых блюстителей чистоты классической традиции к рядовым носителям латиноязычной культуры. Это произошло в поэзии вагантов.

512

ПОЭЗИЯ ВАГАНТОВ

Слово «вагант» значит «бродячий»; оно издавна применялось к священникам без прихода и к монахам, покинувшим монастырь, которые скитались из города в город. Подпадали под него и школяры, в поисках знаний менявшие школу за школой. В XII—XIII вв. масса таких школяров на дорогах Европы резко возросла. Эпоха Крестовых походов и коммунальных революций резко повысила спрос на грамотных людей, соборные школы и первые университеты в ответ на это стали выпускать все больше и больше образованных клириков, и скоро критическая точка была перейдена: производство интеллигенции превратилось в перепроизводство, молодым клирикам все труднее было найти себе приход, учительскую кафедру или службу в канцелярии, и в ожидании этого они скитались с места на место, кормясь подаяниями аббатов, епископов и светских сеньоров и платя за это латинскими славословиями. Нравы этой умствующей бродячей толпы серьезно беспокоили духовные власти; к XIII в. все чаще принимаются суровые постановления, чтобы обуздать «буйство и шутовство» этой братии. В этих постановлениях упоминается характерное название обличаемых школяров «голиарды»; первоначально это означало (по различным этимологиям) «чертовы слуги» или «обжоры», но постепенно из бранной клички стало гордым самоназванием; из него вырос целый миф о гуляке и стихотворце Голиафе, последователи которого будто бы образовывали организованный бродячий орден со своим уставом, порядками, празднествами и песнями:

Бог сказал апостолам: «По миру идите!»
И по слову этому, где ни поглядите,
Мнихи и священники, проще и маститей,
Мчатся — присоседиться к нашей славной свите.
.....................
Принимает всякого орден наш вагантский:
Чешский люд и швабский люд, фряжский и славянский,
Тут и карлик маленький, и мужлан гигантский,
Кроткий нрав и буйственный, мирный и смутьянский.

(Перевод М. Гаспарова)

Здесь, в вагантской среде, исключительного и на первый взгляд неожиданного расцвета достигла латинская поэзия. Ваганты жили среди народа, по образу жизни они немногим отличались от народных певцов и рассказчиков — жонглеров и шпильманов, но их народного языка они чуждались: за латынь они держались как за последнюю опору своего социального превосходства, своего культурного аристократизма. Французским и немецким песням они противопоставили свои, латинские. Огромное количество таких вагантских стихов и песен рассеяно по латинским рукописям и сборникам: самый обширный из них, Бенедиктбейренский (Carmina Burana), составленный в Южной Германии в XIII в., насчитывает свыше 200 стихотворений. Подавляющее большинство этих стихов анонимно. Конечно, эта анонимность не означает, что здесь не было индивидуального творчества: здесь, как и везде, единицы создавали новые и оригинальные произведения, десятки размножали их своими подражаниями, а сотни занимались переработкой и перепиской уже созданного. При этом, конечно, вовсе не было необходимости, чтобы поэт сам вел вагантский образ жизни: у каждого почтенного клирика за спиной была школярская молодость, и у многих доставало душевной памяти, чтобы и на покое находить слова для чувств своих ранних лет. Если эти слова попадали в тон идеям и эмоциям вагантской массы, они быстро ею усваивались, стихи их становились общим достоянием, теряли имя, дописывались, перерабатывались; восстановить облик отдельных авторов вагантских произведений становится делом почти безнадежным.

Три имени, принадлежащих трем поколениям, выступают для нас из этой безымянной стихии. Первый из известных нам вагантских поэтов — это Гугон, по прозвищу Примас (т. е. Старейшина) Орлеанский, писавший ок. 1130—1140-х годов. Слава о нем ходила по всей Европе, имя его скоро стало легендарным, рассказывали даже о том, как он состязался в стихотворстве с мифическим Голиафом, праотцем голиардов; и еще Боккаччо в «Декамероне» помнит

513

бродячего певца Примассо. По трем десяткам его стихотворений можно проследить историю его бродячей жизни: он побывал и в Орлеане, и в Париже, и в Реймсе, которому посвятил панегирическое стихотворение, и в Амьене, где проигрался до нитки, и в Бовэ, где остался очень недоволен местным епископом, и в Сансе, где ему повезло на богатые подарки. Стихи Примаса исключительны для Средневековья по обилию бытовых подробностей: они на редкость «земные», автор нарочно подчеркивает низменность их тем — подарков, которые он выпрашивает, или поношений, которые он испытывает. Он единственный из вагантов, который изображает свою возлюбленную не условной красавицей, а прозаической городской блудницей:

Дом этот жалок, грязен, убог и на вид безобразен,
И на столе негусто: один салат да капуста —
Вот и все угощенье. А если нужны умащенья, —
Купит бычьего сала из туши, какой ни попало,
Купит, потратясь немного, овечью ли, козью ли ногу,
Хлеб растолчет и размочит, черствевший с давейшей ночи,
Крошек в сало добавит, вином эту тюрю приправит,
Или, вернее, отстоем, подобным винным помоям...

(Перевод М. Гаспарова)

Второй выдающийся вагантский поэт известен только по прозвищу Архипиита, поэт поэтов; десять сохранившихся его стихотворений написаны в 1161—1165 гг. и обращены по большей части к его покровителю Рейнальду Дассельскому — канцлеру императора Фридриха Барбароссы, — которого поэт сопровождал во время итальянского похода Фридриха и на обратном пути. Архипиита — тоже скиталец, тоже бедняк, но в его стихах нет той едкой мрачности, которая наполняет стихи Примаса: вместо этого он бравирует легкостью, иронией и блеском. Попрошайничает он почти в каждом стихотворении, но не с издевательским самоуничижением, как Примас, а с гордым вызовом, принимая подаяние как нечто заслуженное. По собственному признанию, он был из рыцарского рода и пошел в клирики только из любви к «словесности». Вместо того чтобы говорить о своих отдельных злоключениях, он рисует общий автопортрет: ему принадлежит знаменитая «Исповедь», одно из популярнейших вагантских стихотворений:

Осудивши с горечью жизни путь бесчестный,
Приговор ей вынес я строгий и нелестный:
Создан из материи слабой, легковесной,
Я — как лист, что по полю гонит ветр окрестный...

Здесь поэт с нескрываемым удовольствием кается в своей преданности, во-первых, Венере, во-вторых, игре, в-третьих, вину; здесь находятся едва ли не самые известные строки из всей вагантской поэзии:

В кабаке возьми меня, смерть, а не на ложе!
Быть к вину поблизости мне всего дороже;
Будет петь и ангелам веселее тоже:
«Над великим пьяницей смилуйся, о боже!»

(Перевод О. Румера)

Наконец, третий классик вагантской лирики — уже известный нам Вальтер Шатильонский, автор «Александреиды». Безместным клириком он никогда не был, попрошайных стихотворений у него нет вовсе, о себе в своих стихах он почти не говорит, а ратует за все свое ученое сословие; большинство его стихов сатирические, с пафосом обличающие сребролюбие прелатов и их равнодушие к истинной учености. И обличительные стихи Вальтера, и не менее блестящие его любовные песни пользовались широчайшей известностью и вызывали множество подражаний: «Галлия вся звучит песен напевом моих», — гордо писал он в автоэпитафии. Из трех поэтов Вальтер самый «литературный»: он берет ходовые общедоступные мотивы и с помощью арсенала риторических средств, которыми владеет в совершенстве, превращает их в образцово построенные стихотворения. Особенно он любит эффектно развертываемые аллегории, в которых сперва набрасывается широкая картина, а потом каждая ее подробность получает точное иносказательное осмысление:

Если тень покрыла
Низменные нивы, —
Ночи легкокрылой
Надо ждать наплыва.
Если ж выси горные
Пеленою черною
Скрыты в грозном мраке, —
Зримы в том явлении
Светопреставления
Истинные знаки.
Низменные долы —
Это суть миряне:
Царства и престолы,
Графы и дворяне.
Роскошь и тщеславие,
Словно ночь злонравия,
Их обуревает;
Божье наказание,
Смертное терзание
Грешных ожидает.

(Перевод М. Гаспарова)

Примаса легче представить читающим стихи в таверне, Архипииту — при дворе, Вальтера — на проповеднической кафедре. Как по духу и темам, так и по форме стихи трех поэтов тоже несходны: Примас предпочитает старый рифмованный гекзаметр, Архипиита — входящий в моду речитативный хорей с четверной рифмой (как в приведенном примере), Вальтер — звучные строфы, воспроизводящие ритмику церковных гимнов и народных песен. Все эти формы разрабатывались безымянными вагантами и в дальнейшем.

Стилистический диапазон вагантской поэзии очень широк. Столкновение античных и библейских традиций языка и образности, с одной стороны, и народно-лирических или злободневно-сатирических

514

мотивов, с другой — открывало простор для самых разнообразных поэтических экспериментов. Авторы неопытные пользуются бесхитростной разговорной латынью своего времени, на фоне которой с неловкой резкостью выделяется показной блеск оборотов, заимствованных из Библии или античных поэтов; авторы опытные вводят ученые реминисценции так, чтобы стилистического диссонанса не возникало, а напротив, текст обогащался бы всеми смысловыми ассоциациями, заложенными в первоисточниках. Понятно, что степень контраста между первоначальным применением заимствованного оборота и новым, контекстуальным была очень сильным художественным приемом, особенно эффективным в сатирической поэзии. Здесь это вело к культу пародии во всех ее оттенках: слишком велик был соблазн вдвинуть благочестивейший текст в нечестивейший контекст (или наоборот) и полюбоваться достигнутым впечатлением. С особенным пристрастием пародировались библейские и богослужебные тексты, самые привычные для клирика: монтажи из евангельских цитат сочинялись по самым неожиданным поводам (особой любовью пользовалось «Евангелие от марки серебра» с обличением сребролюбия прелатов), а монументальная «Всепьянейшая литургия», с неукоснительной тщательностью переиначивающая все звенья сложного обряда и все слова каждого текста, осталась одним из самых знаменитых памятников в истории европейской пародии. Кроме того, в распоряжении вагантов всегда была игра контрастом между латинским языком и народным языком: к латинским строфам добавлялись французские припевы, за латинскими стихотворениями в «Carmina Burana» то и дело следуют стихотворения на немецком языке, точно воспроизводящие их ритм и мелодию, а лучшие мастера сочиняли двуязычные стихотворения из чередующихся строк на народном и латинском языках, технику эту разработала еще религиозная гимнография, но вагантские поэты, разумеется, применяли этот опыт к материалу совсем другого рода:

Я скромной девушкой была,

Virgo dum florebam:

Нежна, приветлива, мила,

Omnibus placebam.

Пошла я как-то на лужок

Flores adunare, —

Да захотел меня дружок

Ibi deflorare...
и т. д.

(Перевод Л. Гинзбурга)

Как разнообразна стилистика, так разнообразна и тематика вагантской поэзии; представлять ее по образцу буршеских песен позднейшего времени — «вино, женщины и песни» — означает безмерно ограничивать ее кругозор. Именно вино и прелести разгульной жизни занимают в вагантской лирике меньше места, чем можно было бы ожидать: песни на эту тему ярки, но сравнительно немногочисленны. Любование собственным бытом чуждо вагантам (так, главная сцена вагантской жизни, школа, отсутствует в их поэзии начисто): здесь натуралистические картины Примаса Орлеанского не вызвали подражаний. Зато мы находим в вагантских сборниках, например, стихи с откликами на политическую современность — призыв к крестовому походу или плач о Ричарде Львиное Сердце: бродячая жизнь стихотворцев делала их естественными разносчиками агитационной лирики того времени по всем концам Европы. Мы находим в них религиозные стихи; более того, можно быть уверенным, что в массе латинских гимнов и стихотворных благочестивых медитаций огромная доля принадлежит тем же школярам-стихотворцам (сочинение гимнов для богослужения и пародий на богослужение для средневекового человека совсем не исключали друг друга), но выделить их невозможно ни по каким признакам. В сборнике «Carmina Burana» записаны даже несколько больших религиозных драм — рождественская, пасхальная и другие: верный знак, что становление и этого жанра не обошлось без участия вагантов. Наконец, немалое место в стихотворном наследии вагантов занимают сюжетные стихи и песни. Мы видели их еще в «Кембриджских песнях»; но там это были вариации на сюжеты народных сказок и притч, а теперь на первый план выступают темы книжные, ученые: о Трое, о Дидоне, об Аполлонии Тирском; там рассказ велся плавно и подробно, здесь — в виде вольной композиции, выхватывающей и разрабатывающей отдельные, наиболее яркие моменты. Это свидетельство расчета вагантов не на простонародную, а на просвещенную публику, способную оценить «высокие» сюжеты и изысканную их разработку. Некоторые из этих произведений достигают живости и выразительности.

Главными предметами вагантской поэзии были любовь и сатира. Обе эти темы были восприняты ею из «высокой» литературы: первая — из овидианской лирики, вторая — из моралистической дидактики. Многие любовные стихотворения вагантов, если их переложить из песенных ритмов в классические дистихи, окажутся подражаниями овидиевским мотивам, — даже знаменитый дебат «Филлида и Флора» о том, клирик или рыцарь более достоин любви, восходит к жалобам Овидия на красавицу, предпочитающую поэту воина, и многие

515

обличительно-сатирические стихотворения, переложенные в прозу, окажутся вариациями обычной проповеди против падения нравов. Однако обе эти традиционные темы, переходя в вагантскую лирику, ощутимо видоизменяются. Главные факторы этой перемены — язык и стих: язык вагантов свободен от всякой заботы о классическом стиле и лучше всего дает представление о той живой средневековой латыни, которая в других жанрах лишь с трудом достигала бумаги: а их стих — не книжный метрический, а общедоступный ритмический, складывающийся порой в сложные строфы, подсказанные напевами народных песен. Но своеобразие вагантской лирики этим не ограничивается.

Любовная лирика вагантов усваивает от народной лирики не только форму, но и содержание: мотивы и композицию. На фоне ученой латинской поэзии XII—XIII вв. это единственный жанр, открыто сближающийся с народной новоязычной поэзией и черпающий в ней свежесть и жизненность. Заставки вагантских любовных песен восходят к народным веснянкам: уход зимы, приход весны, пробуждение природы и любви, цветы, аромат, птичье пение, древесная сень, ветерок, ручей. Далее следует описание всевластности и мучительности любви, описание внешности красавицы, описание борьбы и овладения. В подобных вагантских песнях, особенно в описании любви и красавицы, многочисленны переклички с поэзией трубадуров. Однако героиня у вагантов — обычно не замужняя дама, как у трубадуров, а молоденькая девушка, часто крестьянка-пастушка; свидание с нею на фоне цветущей природы описывается по схеме рождающегося пасторального жанра, одним из корней которого было народное творчество, а другим — как известно — античная эклога. Различен и самый характер любви: культ платонического служения, все усиливающийся в поэзии трубадуров, здесь почти отсутствует, любовь ваганта чувственнее, и эмоциональная окраска ее мажорнее. Общим учителем любви и для клирика, и для мирянина был Овидий; но в рыцарской среде социальные условия выдвинули на первый план овидиевский мотив служения даме и стушевали мотив обладания, в клерикальной же среде, наоборот, тема служения быстро оттекала из любовной поэзии в религиозную (в гимны Богоматери прежде всего), а тема обладания густым чувственным осадком осела в лирике вагантов. Конечно, здесь особенно важно помнить о литературной условности этой вагантской эротики: можно с уверенностью считать, что поэты-клирики пишут здесь не столько о том, что они пережили, сколько о том, что хотели бы пережить. Но художественным достоинствам стихов это нимало не мешает. Сатирическая лирика вагантов замечательна очень узким направлением и очень мощным напряжением своих обличительных филиппик. Это объясняется социальным положением вагантов: обделенные местом в обществе, они обрушиваются, во-первых, на тех, кто распоряжается такими местами, а во-вторых, на тех, кто соперничает с ними за эти места, — на прелатов и монахов. Монахи обличаются в пустосвятстве и невежестве: ваганты твердо считают, что церковные должности должны даваться не за аскетизм, а за ученые знания, и оплакивают небрежение ученостью в самом трагическом тоне. Прелаты обличаются исключительно во взяточничестве и кумовстве, которым они руководствуются при раздаче мест; чем выше инстанция, тем сильнее это зло, так что, доходя до папской курии, ваганты живописуют ее алчность уже совершенно апокалиптическими красками:

Алчность желчная царит в Риме, как и в мире;
Не о мире мыслит клир, а о жирном пире,
Не алтарь в чести, а ларь там, где ждут подарка
И серебряную чтят марку вместо Марка...

(Перевод М. Гаспарова)

Обличительные стихи вагантов против Рима переписывались по всей Европе и вспоминались даже в эпоху Реформации. И все-таки вагантская сатира была не критикой, а самокритикой духовного сословия. Бичуя нравы духовенства, вагант не перестает ощущать себя частицей этого духовенства, ибо только оно хранит драгоценную латинскую культуру. Ко всем остальным сословиям вагант относится свысока. Рыцарей он осуждает как грубых невежд: и дебат Флоры и Филлиды, и аналогичный дебат «Ремирмонский собор» заканчиваются приговором, что клирик достойнее любви, чем рыцарь. Крестьян он ненавидит откровенной классовой ненавистью: «Господи, ты, который посеял великую рознь между клириками и мужиками, дай нам жить трудами рук их и услаждаться женами их и дочерьми их и смертью их», — говорится в «игрецкой мессе». Наконец, горожан он совсем не замечает: хоть жизнь школяров протекала в епископских городах, и дух их поэзии во многом перекликается с духом нарождающейся городской литературы, никаких отголосков городской жизни в этой поэзии нет. Трагизм вагантской идеологии в том, что вагант, хоть и нищий, чувствует себя аристократом духа и ищет только просвещенных ценителей; он много горьких слов может сказать своему сословию, но принадлежит этому сословию плотью и кровью. Это определило недолговечность вагантской поэзии: она не пережила клерикально-рыцарского периода европейской культуры. Возрождению она не понадобилась.

516

XII век заполнен творчеством зачинателей вагантской поэзии, XIII век — деятельностью безымянных эпигонов, а к XIV в. эта латинская лирика полностью сходит со сцены. Кризис перепроизводства ученых клириков рассосался сам собой, интересы ученого сословия переключились с овидианства на схоластику и мистику, по дорогам вместо бродячих школяров потянулись бродячие монахи-проповедники. А художественный опыт, накопленный латинской лирикой вагантов, перешел к рыцарской лирике на новых языках, располагавшей несравненно более широкой аудиторией. В популярной вагантской поэме-дебате о том, кто достойнее любви — клирик или рыцарь, Флора говорит Филлиде:

Силу чар Венериных и любви законы
Самым первым высказал клирик мой ученый:
Рыцарь лишь за клириком стал певцом Дионы,
И в твоей же лире есть клириковы звоны, —

(Перевод Б. Ярхо)

Поэзия трубадуров родилась одновременно с поэзией вагантов и жила с нею в сложном взаимовлиянии; поэзия северофранцузских труверов, по существу, была тоже творчеством клириков-латинистов, но переключившихся на обслуживание новоязычной рыцарской публики; поэзия немецких миннезингеров в сильнейшей степени опиралась на чувственную лирику вагантов в своей эволюции от изысканно-придворного к грубовато-сельскому стилю. Так прошла через латинскую школу и эта отрасль новоевропейской литературы, которой предстояла такая великая будущность в эпоху Возрождения и в Новое время.

 

 

ГЛАВА 2. ГЕРОИЧЕСКИЙ ЭПОС ЗАПАДНОЙ ЕВРОПЫ (Мелетинский Е.М.)

516

ОБЩИЕ ЧЕРТЫ ГЕРОИЧЕСКОГО ЭПОСА
ПЕРИОДА ЗРЕЛОГО СРЕДНЕВЕКОВЬЯ

В период Зрелого Средневековья продолжается развитие традиций народно-эпической литературы. Это один из существенных этапов ее истории, когда героический эпос стал важнейшим звеном средневековой книжной словесности. Героический эпос Зрелого Средневековья отразил процессы этнической и государственной консолидации и складывающиеся сеньериально-вассальные отношения. Историческая тематика в эпосе расширилась, потеснив сказочно-мифологическую, увеличилось значение христианских мотивов и усилился патриотический пафос, была разработана большая эпическая форма и более гибкая стилистика, чему способствовало некоторое отдаление от чисто фольклорных образцов. Однако все это привело к известному обеднению сюжета и мифопоэтической образности, поэтому впоследствии рыцарский роман вновь обратился к фольклорной фантастике. Все эти особенности нового этапа в истории эпоса тесно связаны между собой внутренне. Переход от эпической архаики к эпической классике, в частности, выразился в том, что эпосы народностей, достигших ступени отчетливой государственной консолидации, отказались от языка мифа и сказки и обратились к разработке сюжетов, взятых из исторических преданий (продолжая все же использовать, разумеется, и старые сюжетные и языковые клише, восходящие к мифам).

Родо-племенные интересы были оттеснены интересами национальными, пусть еще в зачаточной форме, поэтому во многих эпических памятниках мы находим ярко выраженные патриотические мотивы, связанные часто с борьбой с иноземными и иноверными завоевателями. Патриотические мотивы, как это специфично для Средневековья, частично выступают в форме противопоставления христиан «неверным» мусульманам (в романских и славянских литературах).