Книга вторая 4 страница

– Черт возьми, – выдохнул он. – А вас приятно целовать.

Это была попытка заслониться словами, но Николь уже почувствовала свою власть и тешилась ею; с неожиданным кокетством она отпрянула в сторону, и он словно повис в пустоте, как днем, когда фуникулер остановился на полдороге. Пусть, пусть, – кружилось у нее в голове, – это ему за то, что был бессердечен, мучил меня; но сейчас уже все прекрасно, ах, как прекрасно! Я победила, он мой. Теперь по правилам игры полагалось убежать прочь, но для нее все это было так ново, так чудесно, что она медлила, желая насладиться до конца.

Вдруг дрожь пробрала ее. Далеко‑далеко внизу сверкало ожерелье и браслет из огней – Монтре и Веве; а за ними опаловым подвеском переливалась Лозанна. Откуда‑то ветер донес обрывок танцевальной мелодии.

Николь остыла, сумятица в ее мыслях улеглась, и теперь она ворошила неизжитые сантиметры детских лет с целеустремленностью солдата, торопящегося захмелеть после боя. А Дик стоял почти рядом, уверенно опершись на чугунную ограду, тянувшуюся по краю подковы; и, все еще робея перед ним, она пробормотала:

– Помните, как я вас ждала тогда в парке – всю себя держала в руках, как охапку цветов, готовая поднести эту охапку вам. По крайней мере, для меня самой это было так.

Он шагнул ближе и с силой повернул ее к себе; она положила руки ему на плечи и поцеловала его, потом еще и еще; ее лицо становилось огромным каждый раз, когда приближалось к его лицу.

– Дождь пошел!

В виноградниках по ту сторону озера вдруг бухнула пушка – пальбой пытались разогнать тучи, которые могли принести град. Фонари на аллее погасли, потом зажглись снова. И тотчас же разразилась гроза: потоки ливня низверглись с небес, побежали по крутым склонам, забурлили вдоль дорог и каменных водостоков; а сверху нависло потемневшее, жуткое небо, молния чертила фантастические зигзаги, раскаты грома сотрясали мир, и над отелем неслись лохматые клочья облаков. Ни гор, ни озера не было больше – отель одиноко горбился среди грохота, хаоса и тьмы.

Но Дик и Николь уже вбежали в вестибюль, где Бэби Уоррен и все семейство Мармора с тревогой дожидались их возвращения. Так увлекательно было вынырнуть вдруг из мокрой мглы, хлопнув дверью с размаху, и громко смеяться от неулегшегося волнения, еще слыша свист ветра в ушах и чувствуя, как намокшая одежда липнет к телу. Даже штраусовский вальс из бальной залы звучал по‑особенному, пронзительно и зовуще.

…Чтобы доктор Дайвер женился на пациентке психиатрической клиники? Да как это случилось? С чего началось?

– Вы еще вернетесь сюда после того, как переоденетесь? – спросила Бэби Уоррен, испытующе оглядев Дика.

– А мне и переодеваться не во что, разве что в шорты.

Накинув одолженный кем‑то дождевик, он взбирался в гору и насмешливо похохатывал себе под нос:

– Завидный случай – ну как же! Решили, значит, приобрести врача в дом.

Нет уж, придется вам искать подходящий товар в Чикаго. – Но, устыдившись собственной резкости, он мысленно оправдывался перед Николь, вспоминал неповторимую свежесть ее юных губ, вспоминал, как капли дождя матово светились на ее фарфоровой коже, точно слезы, пролитые из‑за него и для него…

Затишье после отбушевавшей грозы разбудило его около трех часов утра, и он подошел к растворенному окну. Красота Николь клубилась вверх по склону горы, вливалась в комнату, таинственно шелестя оконными занавесками.

…На следующее утро он одолел двухкилометровый подъем к Роше‑де‑Нэй; его позабавила встреча с вчерашним кондуктором фуникулера, который тоже совершал этот подъем, используя свой выходной день.

Из Роше– де‑Нэй Дик спустился до самого Монтре, выкупался в озере и успел вернуться в отель к обеду. Две записки ожидали его.

«Я ни о чем не жалею и ничего не стыжусь, мне еще ни разу в жизни не было так хорошо, как вчера вечером. Даже если я никогда больше не увижу вас, Mon capitaine, все равно, я рада, что так случилось».

Обезоруживающие строчки – но Дик вскрыл второй конверт, и мрачная тень Домлера сместилась.

«Милый доктор Дайвер, я звонила вам по телефону, но не застала. Хочу просить вас о большом, огромном одолжении. Непредвиденные дела срочно требуют моего присутствия в Париже, и я сэкономлю много времени, если поеду через Лозанну. Вы ведь собирались в понедельник вернуться в Цюрих, так нельзя ли, чтобы Николь поехала с вами? А там уж вы бы довезли ее до санатория? Надеюсь, это вас не слишком затруднит.

Уважающая вас Бетт Эван Уоррен.»

Дик пришел в ярость – ей ведь прекрасно известно, что у него велосипед, но записка составлена в таких выражениях, что отказать невозможно. Нарочно сводит нас вместе! Родственная забота, помноженная на уорреновский капитал!

Но он ошибался: Бэби Уоррен ни о чем таком не помышляла. Она уже подвергла Дика взыскательной оценке, измерила его со всех сторон своей кривой англофильской линейкой и забраковала – несмотря на то что, в общем, он ей пришелся по вкусу. Но он был явно чересчур «интеллигент», и она отправила его на одну полочку с компанией полунищих снобов, с которой одно время зналась в Лондоне. Слишком высовывается вперед, чтобы можно было счесть его подходящим. Аристократического – как она понимала это слово – в нем, при всем желании, ничего нельзя было найти.

Притом еще и неподатлив – она успела заметить несколько раз, как во время разговора у него вдруг делались пустые глаза; есть такие люди – говорят с вами, а сами витают где‑то далеко. Николь еще в детстве раздражала ее своей чрезмерной непринужденностью, а за последнее время она по вполне понятным причинам привыкла считать ее «отпетой»; и, во всяком случае, доктор Дайвер не тот тип врача, которого она мыслила себе в качестве члена семьи. Она просто‑напросто хотела использовать его как удобную оказию.

Но вышло именно так, как если бы догадка Дика была верной.

Поездка по железной дороге может быть мучительной, скучной или забавной; иногда это испытательный полет, иногда – эскиз другого, будущего путешествия. Как и всякий день, проведенный вдвоем, она может показаться очень долгой. Утро проходит в спешке, пока оба не спохватываются, что голодны, и не принимаются закусывать вместе; после полудня время замедляется, ползет почти нестерпимо, но под конец снова набирает скорость. Дику больно было видеть жалкую радость Николь; для нее это все же было возвращение домой, потому что другого дома она не знала. Ничего между ними в тот день не произошло, но когда он простился с ней у ворот скорбного заведения на Цюрихском озере и она, прежде чем войти, еще раз оглянулась на него, он понял, что ее судьба теперь стала их общей судьбой, и это навсегда.

 

 

В начале сентября доктор Дайвер сидел с Бэби Уоррен за чашкой чаю на террасе цюрихского отеля.

– Едва ли это благоразумно, – сказала она. – Мне как‑то не вполне ясны ваши побуждения.

– Не стоит вести разговор в таком тоне.

– В конце концов Николь – моя сестра.

– Это еще не дает вам права разговаривать со мной в таком тоне. – Дика злило, что он должен молчать обо всем, что знает. – Николь богата, но из этого не следует, что я авантюрист.

– То‑то и есть, что Николь богата, – не уступая, пожаловалась Бэби. – В этом все дело.

– А сколько у нее денег? – спросил Дик.

Бэби так и подскочила; а он продолжал, мысленно смеясь:

– Видите, как глупо все получается. Я бы предпочел иметь дело с кем‑нибудь из ее родственников‑мужчин…

– За все, что касается Николь, отвечаю я, – решительно объявила Бэби. – И мы вовсе не утверждаем, что вы авантюрист. Мы просто не знаем, кто вы.

– Я доктор медицины, – сказал он. – Отец мой – священник, теперь уже на отдыхе. Жили мы в Буффало, и в моем прошлом нет тайн. Учился в Нью‑Хейвене; потом получил стипендию Родса. Мой прадед был губернатором Северной Каролины, и я – прямой потомок Безумного Энтони Уэйна[45].

– А кто такой был Безумный Энтони Уэйн? – подозрительно спросила Бэби.

– Безумный Энтони Уэйн?

– Во всей этой истории безумства и так достаточно.

Он безнадежно покачал головой и в эту минуту увидел Николь – она вышла на террасу и глазами искала их.

– Не будь он безумен, он бы, верно, оставил не меньшее наследство, чем Маршалл Филд.

– Все это очень хорошо, но…

Бэби была права и не сомневалась в этом. Немного нашлось бы священников, способных выдержать сравнение с ее отцом. Уоррены были по меньшей мере герцогами – только американскими, без титула. Фамилия Уоррен, занесенная в книгу для приезжающих, поставленная под рекомендательным письмом, упомянутая в затруднительных обстоятельствах, в одно мгновенье преображала людей – психологический феномен, который, в свою очередь, воздействовал на Бэби, приучая ее сознавать свое высокое положение. Факты она знала от англичан, у которых на этот счет имелся более чем двухсотлетний опыт. Но она не знала, что в течение разговора за чайным столом Дик дважды едва не швырнул ей в лицо отказ от своего предложения.

Спасла дело Николь, которая наконец увидала их и поспешила к их столику, вся сияющая свежестью и белизной, словно только что народившаяся на свет в мягких сентябрьских сумерках.

 

Здравствуйте, адвокат. Мы завтра уезжаем на Комо на неделю, а оттуда вернемся в Цюрих. Поэтому я и просила, чтобы вы с моей сестрой поскорей все уладили, а сколько я получу, это нам безразлично. Мы целых два года будем жить в Цюрихе, тихо и скромно, и у Дика денег хватит. Нет, Бэби, совсем я не так непрактична, как ты думаешь, – просто мне если что понадобится, так только на магазины и портних… Что‑о, да куда мне столько, я этого и не истрачу никогда. А ты тоже столько получаешь? Почему больше – потому что меня считают неспособной управляться с деньгами? Ну и ладно, пусть моя доля лежит и копится… Нет, Дик не желает иметь к этому никакого касательства. Придется уж мне пыжиться за двоих…

Ничего ты о нем не знаешь, Бэби, просто совершенно не представляешь себе, что он за человек… Где я должна подписаться? Ой, простите…

…Смешно, что мы теперь всегда вместе и одни, правда, Дик? Смешно и немножко странно. Ты ведь никуда не уйдешь, разве что придвинешься еще ближе. Будем любить друг друга, больше ничего и не нужно. Только я люблю сильнее, и я сразу чувствую, когда ты отдаляешься от меня, хотя бы только чуть‑чуть. Мне так нравится быть как все, протянешь руку в постели и чувствуешь, что ты рядом, такой теплый‑теплый.

…Будьте добры, позвоните моему мужу в больницу. Да, эта книжка широко разошлась, а теперь будет издана на шести языках. Я сама хотела переводить ее на французский, но я теперь очень быстро устаю – и все время боюсь упасть, такая я стала тяжелая и неуклюжая, точно игрушечный пузанчик на сломанной подставке. Холод стетоскопа с той стороны, где сердце, и такое чувство, что je m’en fiche de tout…[46]Ах, это та бедная женщина, у которой ребенок родился совсем синий, уж лучше бы неживой. Как чудесно, что нас теперь трое, правда?

…Но это же неразумно, Дик, нам ведь и в самом деле нужна квартира побольше. Зачем тесниться и мучить себя только из‑за того, что уорреновских денег больше, чем дайверовских? Ах, благодарю вас, моя милая, но мы передумали. Тот английский священник говорил, что тут у вас в Орвието великолепное вино. Вот как, его нельзя перевозить? Тогда понятно, отчего мы о нем никогда не слыхали, а мы любим вино.

Озера точно провалы, берега рыжие, глинистые и изрезаны складками, как обвисшее брюхо. Фотограф снял меня по дороге на Капри и дал нам карточку: я сижу на скамье, волосы у меня распущены и свешиваются за борт. «Прощай, Голубой грот, – пел лодочник, который нас вез, – нет, не прощай, а до свида‑а‑анья!» А когда мы пересекали в длину страшное раскаленное голенище итальянского сапога, в зарослях вокруг старинных замков зловеще шелестел ветер и казалось, будто на вершинах холмов притаились и смотрят вниз мертвецы.

Мне нравится этот пароход, особенно когда наши каблуки дружно постукивают по палубному настилу. На повороте ветер прямо сбивает с ног, и всякий раз, когда мы доходим до этого места, я стараюсь повернуться боком и поплотней запахиваюсь в свой плащ, но от Дика не отстаю. Мы поем какую‑то ерунду в такт шагам:

 

А‑а‑а‑а,

Другие фламинго, не я,

А‑а‑а‑а,

Другие фламинго, не я…

 

С Диком не соскучишься – пассажиры в шезлонгах оглядываются на нас, какая‑то дама старается разобрать, что это мы такое поем. Но Дику вдруг надоедает петь, ну что ж, Дик, шагай дальше один. Только один ты будешь шагать по‑другому, милый, воздух вокруг тебя сгустится, придется пробираться через тени шезлонгов, через клубы мокрого дыма из трубы.

Увидишь, как твое отражение скользит в глазах тех, кто на тебя смотрит.

Кончится твоя обособленность, но это и лучше; нужно войти в жизнь, от нее оттолкнуться.

А я сижу на подпоре спасательной шлюпки и смотрю на море, не подбирая рассыпавшихся волос, пусть треплются и блестят на ветру. Я сижу, неподвижная на фоне неба, а корабль несет меня вперед, в синюю мглу будущего, для того он и существует. Я – Афина Паллада, благоговейно вырезанная на носу галеры. В пароходной уборной журчит вода, а за кормой, бормоча что‑то, стелется переливчатая агатово‑зеленая ряска пены.

…Мы в тот год много путешествовали – от бухты Вуллумулу до Бискры. У самой Сахары нас накрыла туча саранчи, а наш шофер добродушно уговаривал нас, что это обыкновенные шмели. Небо по ночам было совсем низкое, и чувствовалось присутствие непонятного всевидящего бога. Мне запомнился бедный голенький Улед Наил, и та ночь, полная звуков – флейты и сенегальские барабаны, и пофыркивание верблюдов, и шаркающие шаги туземцев в сандалиях из старых автомобильных покрышек.

Но я была опять не в себе – поезда, песчаные полосы пляжей, все сливалось в одно. Оттого‑то он и повез меня путешествовать, но после рождения второго ребенка, моей маленькой Топси, кругом была только тьма и тьма без просвета.

…Где мой муж, как он мог бросить меня здесь, оставить в руках неучей и тупиц. Вы говорите, у меня родился черный ребенок – что за нелепая, пошлая выдумка! Мы приехали в Африку для того, чтобы увидеть Тимгад, меня больше всего на свете интересует археология. Надоело мне, что я ничего не знаю и что все то и дело напоминают мне об этом.

Когда я выздоровею, хочу сделаться образованным человеком, таким, как ты, Дик, – я бы стала изучать медицину, но боюсь, уже поздно. Давай купим на мои деньги дом – надоели мне эти квартиры и ожидать тебя надоело. Тебе ведь скучно в Цюрихе, и у тебя здесь не остается времени, чтобы писать, а ты сам говорил, ученый, который не пишет, не настоящий ученый. А я тоже подберу себе какое‑нибудь занятие, что‑нибудь такое, что я могла бы изучить как следует, и это мне будет опорой, если со мной опять начнется.

Ты мне поможешь, Дик, – я тогда не буду чувствовать себя такой виноватой.

И поселимся где‑нибудь у моря, где тепло, и мы будем загорать вместе и опять станем молодыми.

…Здесь будет рабочий уголок Дика. Представьте себе, мы это надумали оба, не сговариваясь. Десятки раз мы проезжали мимо Тарма, а тут как‑то решили заехать, посмотреть, и оказывается, почти все пустует, кроме двух конюшен. Покупку мы оформили через одного француза, но как только до морского ведомства дошло, что американцы купили часть деревни в горах над морем, сюда сейчас же понаехали шпионы. Все вынюхивали, не припрятаны ли пушки среди строительных материалов – в конце концов пришлось Бэти пустить в ход свои связи в Affaires Etrangeres[47]в Париже.

Летом на Ривьеру никто не ездит, так что знакомых будет немного и можно будет работать. Бывает кое‑кто из французов, на прошлой неделе приезжала Мистангет, очень удивилась, что отель открыт; потом Пикассо и еще тот, кто написал «Pas sur la bouche»[48].

…Дик, почему ты записался в отеле «Мистер и миссис Дайвер», а не «Доктор и миссис Дайвер»? Да нет, я просто так – просто мне пришло в голову – ты сам всегда меня учил, что работа самое главное для человека, я и привыкла так думать. Помнишь, ты говорил, человек должен быть мастером своего дела, а если он перестал быть мастером, значит, он уже ничем не лучше других, и главное, это утвердиться в жизни, пока ты еще не перестал быть мастером своего дела. Если ты теперь хочешь, чтобы все было наоборот, пусть, но скажи, милый, должна ли твоя Николь стать кверху ногами, чтобы не отстать от тебя?

…Томми находит, что я очень молчалива. После того, как я поправилась первый раз, мы с Диком без конца разговаривали по ночам, сидим в постели и курим сигарету за сигаретой, а когда уже начнет синеть за окном, ныряем головой в подушки, чтобы спрятаться от света. Иногда я люблю петь, играть с животными люблю, есть у меня и друзья – Мэри, например. Когда мы с Мэри разговариваем, ни одна не слушает другую. Разговор – дело мужское. Когда я пускаюсь в разговоры, я себе говорю: наверно, теперь я – Дик. А иногда я – мой сын, он такой неторопливый, рассудительный. Я даже доктором Домлером бывала иногда, а когда‑нибудь, может, придется стать с какой‑то стороны и вами, Томми Барбан. Мне кажется, Томми в меня влюблен, но потихоньку, без назойливости. Достаточно, впрочем, чтобы они с Диком начали раздражать друг друга. А в общем, все у меня сейчас как нельзя лучше. Живу в этом уютном местечке у моря, со мной мой муж, мои дети. Кругом друзья, которые меня любят. Все, все прекрасно – только бы мне еще перевести на французский язык этот окаянный рецепт цыплят по‑мэрилендски. До чего приятно зарывать ноги в прогревшийся песок.

Да, да, вижу. Еще новые люди – какая девушка, ах, эта? На кого, вы говорите, она похожа?… Нет, не смотрела, сюда не часто попадают новые американские фильмы. Розмэри, а дальше? Мы явно превращаемся в модный курорт – вот уж не ожидала, в июле. Да, она хорошенькая, но очень жаль, если сюда наедет много народу.

 

 

Доктор Ричард Дайвер и миссис Элси Спирс сидели в «Cafe des Allies» под тенью прохладных и пыльных деревьев. С берега, просочившись через Эстерель, налетал временами порыв мистраля, и тогда рыбацкие лодки покачивались у причалов, тыча мачтами в августовское безразличное небо.

– Я только сегодня получила от Розмэри письмо, – сказала миссис Спирс.

– Какой ужас эта история с неграми! Воображаю, чего вы все натерпелись.

Она пишет, что вы были необыкновенно внимательны к ней и заботливы.

– Розмэри заслуживает медали за храбрость. Да, история была неприятная.

Единственный, кого она совершенно не коснулась, это Эйб Норт – он уехал в Гавр. Наверно, даже и не знает ничего.

– Жаль, что это так взволновало миссис Дайвер, – осторожно заметила миссис Спирс. Розмэри ей писала: «Николь стала словно помешанная. Я решила не ехать с ними на юг, потому что Дику и без меня хлопот довольно».

– Она уже оправилась. – В голосе Дика послышалось раздражение. – Значит, завтра вы уезжаете отсюда. А когда в Штаты?

– Сразу же.

– Очень, очень жаль расставаться с вами.

– Мы рады, что побывали на Ривьере. Нам здесь было очень приятно – благодаря вам. Знаете, ведь вы первый человек, в которого Розмэри влюбилась по‑настоящему.

Опять задул ветер с порфировых гор Ла‑Напуль. Что‑то в воздухе уже предвещало скорую перемену погоды; пышный разгул лета, когда земля словно стоит на месте, пришел к концу.

– У Розмэри были увлечения, но рано или поздно она всегда отдавала героя в мои руки… – миссис Спирс рассмеялась, ‑…для вивисекции.

– А меня, значит, пощадили.

– С вами бы все равно ничего не помогло. Она влюбилась в вас еще до того, как познакомила вас со мною. И я ее не отговаривала.

Было ясно, что ни он сам, ни Николь не играли в планах миссис Спирс никакой самостоятельной роли – и еще было ясно, что ее аморальность непосредственно связана с ее самоотречением. Это была ее душевная пенсия, компенсация за отказ от собственной личной жизни. В борьбе за существование женщина поневоле должна быть способна на все, но ее редко можно обвинить в прямой жестокости, это мужской грех. Пока смена радостей и печалей любви совершалась в положенных пределах, миссис Спирс была готова следить за ней с незлобивой отрешенностью евнуха. Она не задумывалась даже о том, что все это может кончиться плохо для Розмэри – или была уверена в невозможности такого исхода.

– Если то, что вы говорите, верно, мне кажется, это не причинило ей особых страданий. – Он все еще притворялся перед собой, что может думать о Розмэри с объективностью постороннего. – И во всяком случае, если что и было, так прошло. Но, между прочим, часто бывает, что с какого‑то пустякового эпизода начинается важная полоса в жизни человека.

– Это не пустяковый эпизод, – упорствовала миссис Спирс. – Вы ее первая любовь – она видит в вас свой идеал. В каждом ее письме говорится об этом.

– Она очень любезна.

– Вы и Розмэри – самые любезные люди на свете, но тут она ничего не преувеличивает.

– Моя любезность – парадокс моего душевного склада.

Это было отчасти верно. От отца Дик перенял несколько нарочитую предупредительность тех молодых южан, что после Гражданской войны переселились на Север. Нередко он пускал ее в ход, но так же нередко презирал себя за это, видя тут не стремление не быть эгоистом, а стремление эгоистом не казаться.

– Я влюблен в Розмэри, – сказал он вдруг. – С моей стороны слабость говорить вам об этом, но мне захотелось позволить себе небольшую слабость.

Слова вышли какие‑то чужие и официальные, словно рассчитанные на то, чтобы стулья и столики в «Cafe des Allies» запомнили их навсегда. Уже он всюду, во всем чувствовал отсутствие Розмэри; лежа на пляже, видел ее плечо, облупившееся от солнца; гуляя по саду в Тарме, затаптывал следы ее ног; а сейчас вот оркестр заиграл «Карнавальную песенку», отзвук канувшей в прошлое моды сезона, и все вокруг словно заплясало, как всегда бывало при ней. За короткий срок ей даны были в дар все снадобья, которые знает черная магия: белладонна, туманящая зрение, кофеин, превращающий физическую энергию в нервную, мандрагора, вселяющая покой.

С усилием он еще раз попытался поверить, будто может говорить о Розмэри с такой же отрешенностью, как ее мать.

– В сущности, вы с Розмэри совсем непохожи, – сказал он. – Весь ум, который она от вас унаследовала, уходит на создание той личины, которую она носит перед миром. Рассуждать она не привыкла; у нее душа ирландки, романтическая и чуждая логики.

Миссис Спирс сама знала, что Розмэри, при всей внешней хрупкости, – молодой мустанг, истинная дочь доктора Хойта, капитана медицинской службы США. Если б можно было вскрыть ее заживо, под прелестным покровом обнаружилось бы огромное сердце, печень и душа, все вперемежку.

Дик вполне сознавал силу личного обаяния Элси Спирс, сознавал, что она для него не просто последняя частица Розмэри – исчезнет, и не останется совсем ничего. Он, быть может, отчасти придумал Розмэри; мать ее он придумать не мог. Если мантия и корона, в которых Розмэри ушла со сцены, были чем‑то, чем он наделил ее сам, – тем приятнее было любоваться всей статью миссис Спирс, зная, что уж тут‑то он ни при чем. Она была из тех женщин, что готовы ненавязчиво ждать, пока мужчина занят своим делом, куда более важным, чем общение с ними, – командует боем или оперирует больного, когда нельзя ни торопить его, ни мешать. А кончит – и найдет ее где‑нибудь неподалеку, без суеты и нетерпения дожидающуюся его за газетой или чашкой кофе.

– Всего хорошего, и, пожалуйста, не забывайте, что мы вас очень полюбили, и я и Николь.

Вернувшись на виллу «Диана», он сразу прошел к себе и распахнул ставни, затворенные, чтобы дневной зной не проникал в кабинет. На двух длинных столах в кажущемся беспорядке громоздились материалы его книги. Том первый, посвященный классификации болезней, уже выходил однажды небольшим тиражом на средства автора. Сейчас велись переговоры о новом издании. В том второй должна была войти его первая книжка – «Психология для психиатров», значительно переработанная и расширенная. Как многим другим, ему пришлось убедиться, что у него есть всего две‑три идеи и что небольшой сборник статей, только что в пятидесятый раз изданный в Германии, содержит, в сущности, квинтэссенцию всего, что он знает и думает.

Сейчас у него было нехорошо на душе. Томила обида за напрасно потерянные годы в Нью‑Хейвене, и остро чувствовалось несоответствие между все растущей роскошью дайверовского обихода и той реальной отдачей, которая бы ее оправдала. Он вспоминал рассказ своего румынского товарища об ученом, много лет изучавшем строение мозга армадилла, и ему чудилось, что в библиотеках Берлина и Вены уже корпят над его темой методичные, неторопливые немцы. У него почти сложилось решение закруглить работу в ее теперешнем состоянии и выпустить в свет небольшой томик без разработанного аппарата, в качестве введения к будущим, более солидным научным трудам.

Он окончательно утвердился в этом решении, расхаживая по своему кабинету в лучах предзакатного солнца. В таком виде работа может быть к весне сдана в печать. Вероятно, думал он, если человека с его энергией целый год терзают сомнения, мешающие ему работать, это значит, что в самом плане работы допущен просчет.

Он разложил на листках с заметками брусочки позолоченного металла, служившие ему пресс‑папье. Потом прибрал комнату (никто из прислуги сюда не допускался), слегка почистил пастой раковину в соседней туалетной, закрепил отошедшую створку ширмы и написал заказ цюрихскому книгоиздательству. Покончив с этими делами, он выпил чуточку джину, разбавив его двойным количеством воды.

В саду за окном показалась Николь. От мысли, что сейчас ему придется встретиться с нею, Дик ощутил свинцовую тяжесть внутри. При ней он обязан был держаться как ни в чем не бывало, и сегодня, и завтра, и через неделю, и через год. Тогда в Париже она всю ночь продремала в его объятиях под действием люминала. Под утро появились было симптомы нового приступа, но он вовремя сумел успокоить ее словами ласки и заботы, и она опять заснула, касаясь его лица душистыми, теплыми волосами. Тогда, осторожно высвободившись, он вышел в другую комнату к телефону, и еще до ее пробуждения все устроил и обо всем договорился. Розмэри переедет в другой отель. Переедет, даже не попрощавшись с ними – «Папина дочка» должна остаться «Папиной дочкой». Мистер Макбет, управляющий, уподобится трем обезьянкам Древнего Китая – ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не говорю. Кое‑как уложив в чемоданы бесчисленные коробки и свертки с парижскими покупками, Дик и Николь ровно в полдень сели в поезд, уходивший на юг.

Тогда только наступила реакция. Устраиваясь в купе спального вагона, Дик видел, что Николь этого ждет, и это пришло еще до того, как они миновали кольцо парижских предместий – отчаянное, щемящее желание соскочить, пока поезд еще не набрал ход, и броситься обратно в Париж, найти Розмэри, узнать, как она, что с ней. Он раскрыл книгу и сквозь пенсне уставился в печатные строки, чувствуя на себе неотступный взгляд Николь, лежавшей напротив. Но читать оказалось невозможно; тогда он закрыл глаза, словно бы от усталости, а она все смотрела на него, откинувшись на подушки, еще чуть одурманенная снотворным, но успокоенная и почти счастливая тем, что он снова принадлежит ей.

С закрытыми глазами было еще хуже; отчетливей слышалось в ритме колес: нашел – потерял, нашел – потерял; но, чтобы не выдать себя, Дик пролежал так до самого ленча. За ленчем он немного рассеялся – он всегда любил эту трапезу посредине дня, если сосчитать все их с Николь ленчи в отелях и придорожных гостиницах, в вагон‑ресторанах, буфетах и самолетах, число бы, наверно, перевалило за тысячу. Знакомая беготня поездных официантов, порционные бутылочки вина и минеральной воды, превосходная кухня, как всегда на линии Париж – Лион – Средиземноморье, – все это создавало иллюзию, что ничего не изменилось в их жизни, но, пожалуй, впервые он ехал с Николь и это был для него путь откуда‑то, а не куда‑то. Он выпил почти все вино один, Николь только пригубила стаканчик; они разговаривали о доме, о детях. Но как только они вернулись в купе, разговор иссяк, наступило молчание, как тогда, в ресторане против Люксембургского сада.

Когда хочешь уйти от того, что причиняет боль, кажется, будет легче, если повторишь вспять уже раз пройденную дорогу. Странное нетерпение овладело Диком; вдруг Николь сказала:

– Нехорошо все‑таки, что мы оставили Розмэри одну. Как ты думаешь, с ней ничего не случится?

– Конечно, нет. Она вполне способна сама о себе позаботиться, – Чтобы это не прозвучало косвенным укором Николь, он поспешил добавить:

– В конце концов она ведь актриса и должна уметь за себя постоять даже при такой бдительной матери, как миссис Спирс.

– Она очень хорошенькая.

– Она еще ребенок.

– Все равно, она хорошенькая.

Они перебрасывались репликами только для поддержания разговора.

– Она не так умна, как мне показалось вначале, – заметил Дик.

– Она не дурочка.

– Да, но – как тебе сказать – все это сильно попахивает детской.

– Она очень‑очень привлекательна, – сказала Николь с подчеркнутой независимостью, – и мне очень понравилось, как она играет.

– У нее был хороший режиссер. А игра ее, если вдуматься, лишена индивидуальности.