Глава 1: ЭМОРИ, СЫН БЕАТРИСЫ

Фрэнсис Скотт Фицджеральд

По эту сторону рая

 

www.fitzgerald.narod.ru

 

Аннотация

 

Екатерина Бачурина «Я хочу рассказать вам о книге…»

Дорогой друг! Я хочу рассказать тебе о книге Фрэнсиса Скотта Фицджеральда «По эту сторону рая». Читал ли ты ее? Если нет, то послушай меня. Почему‑то, не знаю почему, но книга эта не стала популярна, как другие книги Фицджеральда, может быть, именно поэтому ты и не прочитал ее? Вот ты спрашиваешь, почему она не популярна, а знаешь, по‑моему, ее просто никто не понимает. Помнишь замечательные слова Уайльда о том, что ненависть девятнадцатого века к реализму похожа на ненависть Калибана, увидевшего себя в зеркале? Вот и наш мир увидел себя в этой книге, как в зеркале, и разъярился. Это первое большое произведение, написанное Фицджеральдом. Он был молод, беспечен и потрясающе талантлив, поэтому первый свой роман он написал о себе, о своем времени и о месте человека в этой жизни. «Писать нужно для молодежи собственного поколения, которое придет на смену, и для профессоров всех поколений,» – слова самого Фицджеральда...

 

Френсис Скотт Фицджеральд

По эту сторону рая

 

…По эту сторону рая

Мудрость – опора плохая.

 

Руперт Брук.

 

Опытом люди называют свои ошибки.

 

Оскар Уайльд.

 

Книга первая: РОМАНТИЧЕСКИЙ ЭГОИСТ

Глава 1: ЭМОРИ, СЫН БЕАТРИСЫ

 

Эмори Блейн унаследовал от матери все, кроме тех нескольких трудно определимых черточек, благодаря которым он вообще чего‑нибудь стоил. Его отец, человек бесхарактерный и безликий, с пристрастием к Байрону и с привычкой дремать над «Британской энциклопедией», разбогател в тридцать лет после смерти двух старших братьев, преуспевающих чикагских биржевиков, и, воодушевленный открытием, что к его услугам весь мир, поехал в Бар‑Харбор, где познакомился с Беатрисой О’Хара. В результате Стивен Блейн получил возможность передать потомству свой рост – чуть пониже шести футов, и свою неспособность быстро принимать решения, каковые особенности и проявились в его сыне Эмори. Долгие годы он маячил где‑то на заднем плане семейной жизни, безвольный человек с лицом, наполовину скрытым прямыми шелковистыми волосами, вечно поглощенный «заботами» о жене, вечно снедаемый сознанием, что он ее не понимает и не в силах понять.

Зато Беатриса Блейн, вот это была женщина! Ее давнишние снимки – в отцовском поместье в Лейк‑Джинева, штат Висконсин, или в Риме, у монастыря Святого Сердца – роскошная деталь воспитания, доступного в то время только дочерям очень богатых родителей, – запечатлели восхитительную тонкость ее черт, законченную изысканность и простоту ее туалетов. Да, это было блестящее воспитание, она провела юные годы в лучах Ренессанса, приобщилась к последним сплетням о всех старинных римских семействах, ее, как баснословно богатую юную американку, знали по имени кардинал Витори и королева Маргарита, не говоря уже о менее явных знаменитостях, о которых и услышать‑то можно было, только обладая определенной культурой. В Англии она научилась предпочитать вину виски с содовой, а за зиму, проведенную в Вене, ее светская болтовня стала и разнообразнее и смелее. Словом, Беатрисе О’Хара досталось в удел воспитание, о каком в наши дни нельзя и помыслить; образование, измеряемое количеством людей и явлений, на которые следует взирать свысока или же с благоговением; культура, вмещающая все искусства и традиции, но ни единой идеи. Это было в самом конце той эпохи, когда великий садовник срезал с куста все мелкие неудавшиеся розы, чтобы вывести один безупречный цветок.

В каком‑то промежутке между двумя захватывающими сезонами она вернулась в Америку, познакомилась со Стивеном Блейном и вышла за него замуж – просто потому, что немножко устала, немножко загрустила. Своего единственного ребенка она носила томительно скучную осень и зиму и произвела на свет весенним днем 1896 года.

В пять лет Эмори уже был для нее прелестным собеседником и товарищем. У него были каштановые волосы, большие красивые глаза, до которых ему предстояло дорасти, живой ум, воображение и вкус к нарядам. С трех до девяти лет он объездил с матерью всю страну в личном салон‑вагоне ее отца – от Коронадо, где мать так скучала, что с ней случился нервный припадок в роскошном отеле, до Мехико‑Сити, где она заразилась легкой формой чахотки. Это недомогание пришлось ей по вкусу, и впоследствии она, особенно после нескольких рюмок, любила пользоваться им как элементом атмосферы, которой себя окружала.

Таким образом, в то время как не столь удачливые богатые мальчики воевали с гувернантками на взморье в Ньюпорте, в то время как их шлепали и журили и читали им вслух «Дерзай и сделай» и «Фрэнка на Миссисипи», Эмори кусал безропотных малолетних рассыльных в отеле «Уолдорф», преодолевал врожденное отвращение к камерной и симфонической музыке и подвергался в высшей степени выборочному воспитанию матери.

– Эмори!

– Что, Беатриса? (Она сама захотела, чтобы он так странно ее называл.)

– Ты и не думай еще вставать, милый. Я всегда считала, что рано вставать вредно для нервов. Клотильда уже распорядилась, чтобы завтрак принесли тебе в номер.

– Ладно.

– Я сегодня чувствую себя очень старой, Эмори, – вздыхала она, и лицо ее застывало в страдании, подобно прекрасной камее, голос искусно замирал и повышался, а руки взлетали выразительно, как у Сары Бернар. – Нервы у меня вконец издерганы. Завтра мы уедем из этого ужасного города, поищем где‑нибудь солнца.

Сквозь спутанные волосы Эмори поглядывал на мать своими проницательными зелеными глазами. Он уже тогда не обольщался на ее счет.

– Эмори!

– Ну что?

– Тебе необходимо принять горячую ванну – как можно горячее, как сможешь терпеть, и дать отдых нервам. Если хочешь, можешь взять в ванну книжку.

Ему еще не было десяти, когда она пичкала его фрагментами из «Fetes galantes»1 Дебюсси; в одиннадцать лет он бойко, хотя и с чужих слов, рассуждал о Брамсе, Моцарте и Бетховене. Как‑то раз, когда его оставили одного в отеле, он отведал абрикосового ликера, которым поддерживала себя мать, и, найдя его вкусным, быстро опьянел. Сначала было весело, но на радостях он попробовал и закурить, что вызвало вульгарную, самую плебейскую реакцию. Этот случай привел Беатрису в ужас, однако же втайне и позабавил ее, и она, как выразилось бы следующее поколение, включила его в свой репертуар.

– Этот мой сынишка, – сообщила она однажды при нем целому сборищу женщин, внимавших ей со страхом и восхищением, – абсолютно все понимает и вообще очарователен, но вот здоровье у него слабое… У нас ведь у всех слабое здоровье. – Ее рука сверкнула белизной на фоне красивой груди, а потом, понизив голос до шепота, она рассказала про ликер. Гостьи смеялись, потому что рассказывала она отлично, но несколько буфетов было в тот вечер заперто на ключ от возможных поползновений маленьких Бобби и Бетти…

Семейные паломничества неизменно совершались с помпой: две горничные, салон‑вагон (или мистер Блейн, когда он оказывался под рукой), и очень часто – врач. Когда Эмори болел коклюшем, четыре специалиста, рассевшись вокруг его кроватки, бросали друг на друга злобные взгляды; когда он подхватил скарлатину, число услужающих, включая врачей и сиделок, достигло четырнадцати. Но несмотря на это, он все же выздоровел.

Имя Блейн не было связано ни с одним из больших городов. Они были известны как Блейны из Лейк‑Джинева; взамен друзей им вполне хватало многочисленной родни, и они пользовались весом везде – от Пасадены до мыса Код. Но Беатриса все больше и больше тяготела к новым знакомствам, потому что некоторые свои рассказы, как, например, о постепенной эволюции своего организма или о жизни за границей, ей через определенные промежутки времени требовалось повторять. Согласно Фрейду, от этих тем, как от навязчивых снов, нужно было избавляться, чтобы не дать им завладеть ею и подточить ее нервы. Но к американкам, особенно к кочевому племени уроженок Запада, она относилась критически.

– Их невозможно слушать, милый, – объясняла она сыну. – Они говорят не как на Юге и не как в Бостоне, их говор ни с какой местностью не связан, просто какой‑то акцент… – Начиналась игра фантазии. – Они откапывают какой‑нибудь обветшалый лондонский акцент, давно оставшийся не у дел, – надо же кому‑то его приютить. Говорят, как английский дворецкий, который несколько лет прослужил в оперной труппе в Чикаго. – Дальше шло уже почти непонятное. – Наверно… период в жизни каждой женщины с Запада… чувствует, что ее муж достаточно богат, чтобы ей уже можно было обзавестись акцентом… они пытаются пустить мне пыль в глаза, мне…

Собственное тело представлялось ей клубком всевозможных болезней, однако свою душу она тоже считала больной, а значит – очень важной частью себя. Когда‑то она была католичкой, но, обнаружив, что священники слушают ее гораздо внимательнее, когда она готова либо вот‑вот извериться в матери‑церкви, либо вновь обрести веру в нее, – удерживалась на неотразимо шаткой позиции. Порой она сетовала на буржуазность католического духовенства в Америке и утверждала, что, доведись ей жить под сенью старинных европейских соборов, ее душа по‑прежнему горела бы тонким язычком пламени на могущественном престоле Рима. В общем, священники были, после врачей, ее любимой забавой.

– Ах, епископ Уинстон, – заявляла она, – я вовсе не хочу говорить о себе. Воображаю, сколько истеричек толпится с просьбами у вашего порога, зная, какой вы симпатико… – Потом, после паузы, заполненной репликой священника: – Но у меня, как ни странно, совсем иные заботы.

Только тем священнослужителям, что носили сан не ниже епископского, она поверяла историю своего клерикального романа. Давным‑давно, только что вернувшись на родину, она встретила в Ашвилле молодого человека суинберновско‑языческого толка, чьи страстные поцелуи и недвусмысленные речи не оставили ее равнодушной. Они обсудили все «за» и «против» как интеллигентные влюбленные, без тени сентиментальности, и в конце концов она решила выйти замуж в соответствии со своим общественным положением, а он пережил духовный кризис, принял католичество и теперь звался монсеньер Дарси.

– А знаете, миссис Блейн, он ведь и сейчас еще интереснейший человек, можно сказать – правая рука кардинала.

– Когда‑нибудь, я уверена, Эмори обратится к нему за советом, – лепетала красавица, – и монсеньер Дарси поймет его, как понимал меня.

К тринадцати годам Эмори сильно вытянулся и стал еще больше похож на свою мать – ирландку. Время от времени он занимался с учителями, – считалось, что в каждом новом городе он должен «продолжать с того места, где остановился». Но поскольку ни одному учителю не удалось выяснить, где именно он остановился, голова его еще не была сверх меры забита знаниями. Трудно сказать, что бы из него получилось, если бы такая жизнь тянулась еще несколько лет. Но через четыре часа после того, как они с матерью отплыли в Италию, у него обнаружился запущенный аппендицит – скорее всего, от частых завтраков и обедов в постели, – и в результате отчаянных телеграмм в Европу и в Америку, к великому изумлению пассажиров, огромный пароход повернул обратно к Нью‑Йорку, и Эмори был высажен на мол. Согласитесь, что это было великолепно, если и не слишком разумно.

После операции у Беатрисы был нервный срыв, подозрительно смахивающий на белую горячку, и Эмори на два года оставили в Миннеаполисе у дяди с теткой. И там его застигла, можно сказать, врасплох грубая, вульгарная цивилизация американского Запада.