Стерильность продолжения рода

Приверженность ценностям брака — это в конечном счете приверженность ценностям социума; подтвердить ее можно только одним — неукоснительным выполнением действующих культурных норм. В свою очередь, их отрицание — это род бунта против него, посягательство на его устои. Между тем воспроизводство рода и воспитание новых поколений остается единственным незаменяемым звеном общего механизма социальной наследственности. Поэтому согласие с социумом в этом пункте предполагает подчинение его освященному традицией регламенту. Все это справедливо не только на уровне общественного организма в целом, но и на уровне дискретных его единиц.

Передача родового наследия — это не передача материальных имуществ, но информационно-вещественный процесс. Впрочем, если даже ограничиться одним материальным его звеном, а для обыденного сознания собственность, «вещь», — это едва ли не единственное содержание передаваемого наследства, мы обнаружим, что и она является не более чем специфическим состоянием целостного потока взаимопревращений. Вещи воплощают в себе многое от личности производящего их человека, поэтому их наследование — есть в то же время и восприятие ее, личности, определений. Правда, в полной мере такой вывод справедлив лишь в условиях неразвитого общества, в условиях замкнутого автаркического патриархального быта. Напротив, в высокоразвитой цивилизации личность прежнего обладателя уже не светится в вещественном составе передаваемого достояния (в особенности там, где, принимая денежную форму, обезличивается и оно). И все же сказать, что в современных условиях физическая смерть человека стирает все следы его личности на оставляемой им собственности, значит совершить ошибку. Уходит он, но остается система его связей с социумом, и никакая преемственность немыслима без инкрустирования в нее наследника. Вхождение в эту систему нового человека всегда связано с приспособлением его к ней, с определенной перестройкой по мерке своего предшественника.

Сама собственность, даже там, где она принимает полностью обезличенную форму капитала, не более чем часть совокупного ресурса общественного развития, а следовательно, за нею всегда стоит вполне конкретная социальная функция, содержание которой не может быть сведено ни к абстрактному пользованию, ни к абстрактному владению, ни к столь же абстрактному распоряжению. Все здесь производно от ключевых ценностей социума, другими словами, все от того же программного кода его развития, по существу единственным хранителем части которого был прежний владелец. Поэтому и с его передачей новому режим управления этим ресурсом обязан оставаться производным от генерального вектора. Только в этом случае обеспечивается бесконфликтность межпоколенной преемственности. В управлении собственностью нет места произволу, никакой социум никогда не допустит его. Отсюда переключение родителем тех социальных связей, которые формируют его положение в обществе, на своего наследника и передача ему собственности — это взаимодополняющие друг друга грани одного и того же начала. Одно решительно невозможно без другого; где нет такого взаимодополнения, рвется нить социально-культурной преемственности, встает угроза общему самосохранению.

Именно поэтому социум прямо заинтересован в обеспечении известной гигиены воспроизводства как человеческого рода вообще, так и любого конкретного рода в частности. Стерильность этого процесса представляет собой элемент общей гигиены саморазвития, и каждый, кто претендует на то, чтобы стать его непосредственным участником, обязан предъявить свидетельства своей приверженности базовым ценностям. Только эти свидетельства могут говорить о готовности сохранить генеральное направление интегрального процесса превращений «слова—дела—вещи». Поэтому регламентация правил формирования родовых союзов, ритуалов вхождения/принятия человека в новый «дом» — это вовсе не формальная дань общественным условностям, но важный шаг в едином потоке социального строительства. Даже сегодня без подчинения им никакая семья не становится семьей, то есть единым телом с единой душой. Там же, где правят патриархальные законы, их нарушение должно быть исключено.

В том, чтобы новые союзы функционировали как единый организм, в конечном счете заинтересованы все. Полномочным же представителем «всех» в обеспечении стерильности воспроизводства рода остается родитель. Правда, по мере разложения единого патриархального «дома», над главой фамилии встает его непосредственное социальное окружение (соседская община), цех, церковь и, разумеется, сословие, к которому он принадлежит. Поэтому не только он осуществляет надзор за исполнением того, что на поверхности явлений для одних предстает светскими условностями, для других —общественными предрассудками.

Все это весьма и весьма могущественная материя, с которой обязан считаться каждый. Несанкционированное или происходящее с нарушением правил вмешательство в единый процесс продолжения рода должно быть исключено, и там, где это все-таки случается, начинаются человеческие драмы, способные ломать многие судьбы.

Упомянутый ранее Абеляр встречает Элоизу и воспламеняется любовью к ней. Уже знаменитый, философ-богослов снимает комнату в доме ее дяди, каноника парижского собора Нотр-Дам. Страсть становится взаимной: «Сначала нас соединила совместная жизнь в одном доме, а затем и общее чувство». Между тем один связан обетом безбрачия, другая — условностями света, и все же, без колебаний, оба без остатка отдаются любви. «Охваченные страстью, мы не упустили ни одной из любовных ласк с добавлением и всего того необычного, что могла придумать любовь»… Чтобы скрыть беременность Элоизы, Абеляр отвозит ее в Бретань к своей сестре. Там она рожает сына… ни отец, ни мать с тех пор никогда не вспоминают о нем. Их связь нарушает все правила приличия, но если ослепленные страстью любовники могут переступить через них, для опекуна Элоизы это бесчестие: «…дядя после ее бегства чуть не сошел с ума; никто, кроме испытавших то же горе, не мог бы понять силу его отчаяния и стыда». Он вынужден настаивать на официальном браке, Абеляр соглашается на венчание, но только при условии сохранения тайны. После венчания супруги живут раздельно, Элоиза возвращается к дяде. Фульберт не держит данное им слово; для сохранения своей чести и репутации племянницы он оглашает брак. Элоиза отрицает случившееся, ее сажают под замок… Абеляр похищает ее из дома и увозит, чтобы скрыть в монастыре… Фульберт с тремя наемниками и врачом-испанцем прокрадываются в спальню зятя: «Придя в сильное негодование, они составили против меня заговор и однажды ночью, когда я спокойно спал в отдаленном покое моего жилища, они с помощью моего слуги, подкупленного ими, отомстили мне самым жестоким и позорным способом, вызвавшим всеобщее изумление: они изуродовали те части моего тела, которыми я свершил то, на что они жаловались»… Но все же в исповеди Абеляра нет суда над теми, кто сломал его жизнь. Философ хорошо понимает, состояние опекуна, связанного светскими условностями, и сам приходит к этому человеку: «…прося у него прощения и обещая дать какое ему угодно удовлетворение. Я убеждал его, что мое поведение не покажется удивительным никому, кто хоть когда-нибудь испытал власть любви и помнит, какие глубокие падения претерпевали из-за женщин даже величайшие люди с самого начала существования человеческого рода. А чтобы еще больше его успокоить, я сам предложил ему удовлетворение сверх всяких его ожиданий: а именно сказал, что я готов жениться на соблазненной, лишь бы это совершилось втайне и я не потерпел бы ущерба от молвы». Поэтому потом, когда к нему сбежится весь город, он будет думать о том, «как справедливо покарал меня суд божий в той части моего тела, коей я согрешил; сколь справедливым предательством отплатил мне тот человек, которого раньше я сам предал…»[449].

Мы можем восхищаться мужеством людей, нашедших в себе силы бросить вызов тысячелетним стереотипам культуры, и в этом восхищении будет своя доля правды. Ведь именно такие бунты способствуют развитию ее аксиоматического ядра, а вместе с ним и культурного наследия в целом. Другими словами, их роль вполне сопоставима с ролью все тех же «стеариновых свечек», которые рождаются все тем же неподконтрольным никакому расчету человеческим чувством. Однако не следует лицемерить и в этом восхищении: абсолютизировать ценность «стеарина» подобного вызова, сколь бы романтически он ни выглядел,— тоже недопустимо. К тому же нет ни одной общественной условности, которая не могла бы быть сочтена предрассудком; без исключения любая культурная норма несет в себе потенциал своего отрицания. Впрочем, повторим, не будь его, не было бы и общественного развития.