О суетности 2 страница

И, конечно, все описания придуманных из головы государств — не болеечем смехотворная блажь, непригодная для практического осуществления.Ожесточенные и бесконечные споры о наилучшей форме общественного устройстваи о началах, способных нас спаять воедино, являются спорами, полезнымитолько в качестве упражнения нашей мысли; они служат тому же, чему служатмногие темы, используемые в различных науках; приобретая существенность изначительность в пылу диспута, они вне него лишаются всякой жизненности.Такое идеальное государство можно было бы основать в Новом Свете, но мы итам имели бы дело с людьми, уже связанными и сформированными теми или инымиобычаями; ведь мы не творим людей, как Пирра или как Кадм [2926]. И если бы мыдобились каким-либо способом права исправлять и перевоспитывать этих людей,все равно мы не могли бы вывернуть их наизнанку так, чтобы не разрушитьвсего. Солона как-то спросили, наилучшие ли законы он установил для афинян.«Да, — сказал он в ответ, — наилучшие из тех, каким они согласились быподчиняться» [2927].

Варрон приводит в свое извинение следующее: если бы он первым писал орелигии, он высказал бы о ней все, что думает; но раз она принята всеми и ейприсущи определенные формы, он будет говорить о ней скорее согласно обычаю,чем следуя своим естественным побуждениям [2928].

Не только предположительно, но и на деле лучшее государственноеустройство для любого народа — это то, которое сохранило его как целое.Особенности и основные достоинства этого государственного устройства зависятот породивших его обычаев. Мы всегда с большой охотой сетуем на условия, вкоторых живем. И все же я держусь того мнения, что жаждать власти немногих вгосударстве, где правит народ, или стремиться в монархическом государстве киному виду правления — это преступление и безумие.

 

Уклад своей страны обязан ты любить:

Чти короля, когда он у кормила,

Республику, когда в народе сила,

Раз выпало тебе под ними жить.

 

Это сказано нашим славным господином Пибраком [2929], которого мы толькочто потеряли, человеком высокого духа, здравых воззрений, безупречногообраза жизни. Эта утрата, как и одновременно постигшая нас утрата господинаде Фуа [2930], весьма чувствительны для нашей короны. Не знаю, можно ли найтив целой Франции еще такую же пару, способную заменить в Королевском Советедвух этих гасконцев, наделенных столь многочисленными талантами и стольпреданных трону. Это были разные, но одинаково высокие души, и для нашеговека особенно редкие и прекрасные, скроенные каждая на свой лад. Но кто жедал их нашему времени, их, столь чуждых нашей испорченности и столь неприспособленных к нашим бурям?

Ничто не порождает в государстве такой неразберихи, как вводимыеновшества; всякие перемены выгодны лишь бесправию и тирании. Когдакакая-нибудь часть займет неподобающее ей место, это дело легко поправимое;можно принимать меры и к тому, чтобы повреждения или порча, естественные длялюбой вещи, не увели нас слишком далеко от наших начал и основ. Но братьсяза переплавку такой громады и менять фундамент такого огромного здания —значит уподобляться тем, кто, чтобы подчистить, начисто стирает написанное,кто хочет устранить отдельные недостатки, перевернув все на свете вверхтормашками, кто исцеляет болезни посредством смерти, non tam commutandarumquam evertendarum rerum cupidi [2931]. Мир сам себяне умеет лечить; он настолько нетерпелив ко всему, что его мучает, чтопомышляет только о том, как бы поскорее отделаться от недуга, не считаясь сценой, которую необходимо за это платить. Мы убедились на тысяче примеров,что средства, применяемые им самим, обычно идут ему же во вред; избавитьсяот терзающей в данное мгновение боли вовсе не значит окончательновыздороветь, если при этом общее состояние не улучшилось.

Цель хирурга не в том, чтобы удалить дикое мясо; это только способлечения. Он стремится к тому, чтобы на том же месте возродилась здороваяткань и чтобы тот же участок тела снова зажил нормальной жизнью. Всякий, ктохочет устранить только то, что причиняет ему страдание, недостаточнодальновиден, ибо благо не обязательно идет следом за злом; за ним можетпоследовать и новое зло, и притом еще худшее, как это случилось с убийцамиЦезаря [2932], которые ввергли республику в столь великие бедствия, что импришлось раскаиваться в своем вмешательстве в государственные дела. С тоговремени и вплоть до нашего века со многими произошло то же самое. Моисовременники французы могли бы на этот счет многое порассказать. Все крупныеперемены расшатывают государство и вносят в него сумятицу. Кто, затеваяисцелить его одним махом, предварительно задумался бы над тем, что из этоговоспоследует, тот, конечно, охладел бы к подобному предприятию и не пожелалбы приложить к нему руку. Пакувий Колавий покончил с порочными попыткамиэтого рода [2933]весьма примечательным способом. Его сограждане поднялисьпротив своих правителей. Ему же, человеку весьма могущественному в городеКапуе, удалось запереть во дворце собравшийся туда в полном составе сенат,и, созвав на площадь народ, он сообщил ему, что пришел день, когда они безвсякой помехи могут отмcтить тиранам, которые так долго их угнетали икоторые теперь в его власти, безоружные и лишенные всякой охраны. Онпредложил, чтобы их выводили по жребию одного за другим, и народ принималрешение о каждом из них в отдельности, исполняя на месте вынесенный имприговор, — с тем, однако, чтобы на должность, которую занимал осужденный,они тут же назначали кого-нибудь из добропорядочных граждан, дабы она неоставалась незамещенной. Едва был вызван первый сенатор, как поднялиськрики, выражавшие всеобщую ненависть к этому человеку. «Вижу, — сказалПакувий, — этого необходимо сместить, он бесспорный злодей; давайте заменимего кем-нибудь более подходящим». Внезапно воцарилась полнейшая тишина:всякий затруднялся, кого же назвать. Наконец, кто-то осмелился выдвинутьсвоего кандидата, но в ответ на это последовали еще более громкие иединодушные крики, отказывавшие ему в избрании. Было перечислено множествоприсущих ему недостатков и были приведены сотни веских причин, по которымего следовало отвергнуть. Между тем, страсти разгорались все сильнее инеукротимее, и дело пошло еще того хуже при появлении второго сенатора, азатем и третьего: столько же было разногласий при выборах, сколько согласияпри отстранении от обязанностей. В конце концов, устав от этой бесплоднойраспри, народ стал мало-помалу — кто сюда, кто туда — разбегаться ссобрания, унося в душе убеждение, что застарелое и хорошо знакомое зловсегда предпочтительнее зла нового и неизведанного. Чего мы только неделали, чтобы дойти до столь прискорбного положения?

 

Eheu cicatricum et sceleris pudet,

Fratrumque: quid nos dura refugimus

Aetas? quid intactum nefasti

Liquimus? unde manus iuventus

Metu deorum continuit? quibus

Pepercit aris? [2934]

 

И все же я не решаюсь сказать:

 

ipsa si velit Salus

Servare prorsus non potest hanc familiam. [2935]

 

Мы, пожалуй, еще не дошли до последней черты. Сохранность государств —это нечто такое, что находится за пределами нашего разумения.Государственное устройство, как утверждает Платон, — это нечто чрезвычайномогущественное и с трудом поддающееся распаду [2936]. Нередко оно продолжаетсуществовать, несмотря на смертельные, подтачивающие его изнутри недуги,несмотря на несообразность несправедливых законов, несмотря на тиранию,несмотря на развращенность и невежество должностных лиц, разнузданность имятежность народа.

Во всех наших превратностях мы обращаем взоры к тому, что над нами, исмотрим на тех, кому лучше, чем нам; давайте же сравним себя с тем, что поднами; нет такого горемычного человека, который не нашел бы тысячи примеров,способных доставить ему утешение. Наша вина, что мы больше думаем о грядущейбеде, чем о минувшей. «Если бы, — говорил Солон, — все несчастья былисобраны в одну груду, то не нашлось бы ни одного человека, который непредпочел бы остаться при своих горестях, лишь бы не принимать участия взаконном разделе этой груды несчастий и не получить своей доли» [2937]. Нашегосударство занемогло; но ведь другие государства болели, бывало, ещесерьезнее и тем не менее не погибли. Боги тешатся нами словно мячом ишвыряют нас во все стороны:

 

Enimvero dii nos homines quasi pilas habent. [2938]

 

Светила роковым образом избрали римское государство, дабы показать наего примере свое всемогущество. Оно познало самые различные формы, прошлочерез все испытания, каким только может подвергнуться государство, черезвсе, что приносит лад и разлад, счастье и несчастье. Кто же можетотчаиваться в своем положении, зная о потрясениях и ударах, которые онопретерпело и которые все-таки выдержало? Если господство на огромныхпространствах есть признак здоровья и крепости государства (с чем я никоимобразом не могу согласиться, и мне нравятся слова Исократа, советовавшегоНикоклу не завидовать государям, владеющим обширными царствами, нозавидовать тем из них, которые сумели сохранить за собой то, что выпало им вудел [2939]), то Рим никогда не был здоровее, чем в то время, когда он былнаиболее хворым. Худшая из его форм была для него самой благоприятною. Припервых императорах в нем с трудом прослеживаются какие-либо признакигосударственного устройства: это самая ужасающая и нелепая мешанина, какуютолько можно себе представить. И все же он сохранил и закрепил это своеустройство, остался не какой-нибудь крошечной монархией с ограниченнымипределами, но стал властителем многих народов, столь различных, стольудаленных, столь враждебно к нему настроенных, столь неправедно управляемых,столь коварным образом покоренных:

 

nec gentibus ullis

Commodat in populum terrae pelagique potentem

Invidiam fortuna suam. [2940]

 

Не все, что колеблется, падает. Остов столь огромного образованиядержится не на одном гвозде, а на великом множестве их. Он держится ужеблагодаря своей древности; он подобен старым строениям, из-за своеговозраста потерявшим опору, на которой они покоились, без штукатурки, безсвязи, и все же не рушащимся и поддерживающим себя своим весом,

 

nec iam validis radicibus haerens,

Pondere tuta suo est. [2941]

 

К тому же никак нельзя одобрить поведение тех, кто обследует лишьвнешние стены крепости и рвы перед ними; чтобы судить о ее надежности, нужновзглянуть, кроме того, откуда могут прийти осаждающие и каковы их силы исредства. Лишь немногие корабли тонут от своего веса и без насилия над нимисо стороны. Давайте оглядимся вокруг: все распадается и разваливается; и этово всех известных нам государствах, как христианского мира, так и в любомдругом месте; присмотритесь к ним, и вы обнаружите явную угрозу ожидающих ихизменений и гибели:

 

Et sua sunt illis incommoda, parque per omnes

Tempestas. [2942]

 

Астрологи ведут беспроигрышную игру, предвещая, по своему обыкновению,великие перемены и потрясения; их предсказания толкуют о том, что и без тогоочевидно и осязаемо; за ними незачем отправляться на небеса.

И если это сочетание бедствий и вечной угрозы наблюдается повсеместно,то отсюда мы можем извлечь для себя не только известное утешение, но инекоторую надежду на то, что и наше государство устоит, как другие; ибо гдепадает все, там в действительности ничто не падает. Болезнь, присущая всем,для каждого в отдельности есть здоровье; единообразие — качество,противоборствующее распаду. Что до меня, то я отнюдь не впадаю в отчаянье, имне кажется, что я вижу перед нами пути к спасению;

 

deus haec fortasse benigna

Reducet in sedem vice. [2943]

 

Кому ведомо, не будет ли господу богу угодно, чтобы и с нами произошлото же самое, что порою случается с иным человеческим телом, котороеочищается и укрепляется благодаря длительным и тяжелым болезням, возвращающимему более полное и устойчивое здоровье, нежели то, какое было ими у негоотнято?

Но больше всего меня угнетает то, что, изучая симптомы нашей болезни, янахожу среди них столько же естественных и ниспосланных самим небом и толькоим, сколько тех, которые привносятся нашей распущенностью и человеческимбезумием. Кажется, что даже светила небесные — и они считают, что мыпросуществовали достаточно долго и уже перешли положенный нам предел. Меняугнетает также и то, что наиболее вероятное из нависших над нами несчастий —это не преобразование всей совокупности нашего еще целостного бытия, а еераспадение и распыление, — и из всего, чего мы боимся, это самое страшное.

Предаваясь этим раздумьям, я опасаюсь также предательства со сторонымоей памяти: не заставляет ли она меня дважды говорить по рассеянности ободном и том же. Я не люблю себя перечитывать и никогда не копаюсь по добройволе в том, что мною написано. Я не вношу сюда ничего такого, чему научилсяпозднее. Высказанные здесь мысли обыденны: они приходили мне в голову, можетбыть, сотню раз, и я боюсь, что уже останавливался на них. Повторение всегдадокучает, даже у самого Гомера; но оно просто губительно, когда дело идет овещах малосущественных и преходящих. Меня раздражает всякое вдалбливаниедаже в тех случаях, когда оно касается вещей безусловно полезных, например уСенеки, как раздражает и обыкновение его стоической школы повторять повсякому поводу, и притом от доски до доски, все те же общие положения ипредпосылки и приводить снова и снова общеизвестные, привычные доводы иоснования. Моя память что ни день ужасающим образом ухудшается,

 

Pocula Lethaeos ut si ducentia somnos

Arente fauce traxerim. [2944]

 

И впредь — ибо до настоящего времени, слава богу, больших неприятностейот нее не было — мне, в отличие от других, стремящихся высказывать своимысли в подходящее время и хорошо их обдумав, придется избегать какой бы тони было подготовки из страха обременить себя известными обязательствами, откоторых я буду всецело зависеть. Я путаюсь и сбиваюсь, когда меня что-нибудьсвязывает и ограничивает и когда я завишу от такого ненадежного и немощногоорудия, как моя память.

Я не могу читать следующую историю, не возмущаясь и не переживая еевсею душой. Когда некоего Линкеста, обвиненного в злокозненном умысле наАлександра, поставили по обычаю перед войском, чтобы оно могло выслушать егооправдания, он, припоминая заранее составленную им речь, невнятно изапинаясь, пробормотал из нее лишь несколько слов. Пока он бился со своейпамятью, стараясь собраться с мыслями, его волнение все возрастало, и воины,стоявшие поблизости от него, сочтя, что он полностью себя уличил своимповедением, бросились на него и убили его ударами копий. Его оцепенение ибезмолвие были восприняты ими как признание в предъявленном ему обвинении:ведь в темнице у него было довольно досуга, чтобы подготовиться к этому дню,и, на их взгляд, дело тут не в том, что ему изменила память, а в том, чтосовесть сковала ему язык и отняла у него последнее мужество [2945]. Вотпоистине замечательный вывод! А между тем, самое место, скопление столькихлюдей, ожидание вселяют в душу смятение, особенно если помыслы направленытолько на то, чтобы говорить красноречиво и убедительно. Что тут поделаешь,если от этой речи зависит жизнь твоя или смерть?

Что до меня, то у меня земля уходит из-под ног при мысли о том, что намне путы и я могу говорить только о том-то и о том-то. Когда я вверяю ипрепоручаю себя моей памяти, я цепляюсь за нее с такой силой, что чрезмерноотягощаю ее, и она пугается своего груза. Пока я неотступно следую за нею, явыхожу из себя, и настолько, что едва не теряю самообладание, и мне не разприходилось превеликим трудом скрывать, что я раб моей памяти, причем этослучалось со мной именно там, где для меня было необычайно важно произвестивпечатление, что я говорю с полной непринужденностью, что выражения моихчувств случайны и заранее не продуманы, но порождены нынешнимиобстоятельствами. По-моему, не высказать ничего стоящего нисколько не хуже,чем обнаружить перед всеми, что явился сюда, подготовившись красно говорить, — вещь совершенно неподобающая, и тем более для людей моего ремесла, да ивообще возлагающая чрезмерные обязательства, непосильные для того, кто не всостоянии на себя положиться: от подготовки ждут большего, чем она можетдать. Часто по глупости надевают на себя короткий камзол, чтобы прыгнуть нелучше, чем в обычном плаще.

Nihil est his qui placere volunt tam adversarium quam expectatio. [2946]Существует письменное свидетельствооб ораторе Курионе, что, хотя он и разбивал свою речь на три или четыречасти и определял количество своих основных положений и доводов, с ним всеже нередко случалось, что он что-нибудь забывал или добавлял новое [2947]. Явсегда остерегался стеснений этого рода, ненавидя всяческие ограничения ипредписания, и не только из недоверия к моей памяти, но также и потому, чтовсе это слишком надуманно и искусственно. Simpliciora militares decent [2948]. Хватит с меня и того, что ядал себе обещание никогда больше не выступать в почтенных собраниях. Если жечитать свою речь по написанному, то помимо того, что этот способ просточудовищен, он вдобавок крайне невыгоден всякому, кто благодаря своим данныммог бы кое-чего достигнуть и при помощи жестов. Еще меньше могу ярассчитывать в настоящее время на собственную находчивость: моя мысль тяжелана подъем и лишена гибкости, и мне не найтись в обстоятельствах сложных изначительных.

Прими же, читатель, и эти мои писания, и это третье восполнение кнаписанной мною картине. Я добавляю, но никоим образом не исправляю.Во-первых, потому, что тот, кто отдал в заклад всему свету свое сочинение,по-моему, начисто потерял на него права. Пусть, если может, говорит болеескладно где-нибудь в другом месте, но не искажает работы, которую продал.Покупать у таких людей нужно только после их смерти. Пусть они преждехорошенько подумают и лишь потом берутся за дело. Кто их торопит?

Моя книга неизменно все та же. И если ее печатают заново, я разве чтопозволяю себе вставить в нее лишний кусочек, дабы покупатель не ушел спустыми руками: ведь она не более чем беспорядочный набор всякой всячины.Это всего лишь довески, нисколько не нарушающие ее первоначального облика,но придающие с помощью какой-нибудь существенной мелочи дополнительную иособую ценность всему последующему. Отсюда легко может возникнуть кое-какоенарушение хронологии, но мои побасенки размещаются как придется и не всегдав зависимости от своего возраста.

Во-вторых, если дело идет обо мне, я боюсь потерять при обмене; мой умне всегда шагает вперед, иногда он бредет и вспять. Я ничуть не меньшедоверяю своим измышлениям от того, что они первые, а не вторые или третьи,или потому, что они прежние, а не нынешние. Нередко мы исправляем себя стольже нелепо, как исправляем других. Впервые мое сочинение увидело свет в 1580 г. За этот длительный промежуток времени я успел постареть, но мудрости вомне, разумеется, не прибавилось даже на самую малость. Я тогдашний и ятеперешний — совершенно разные люди, и какой из нас лучше, я, право, невзялся бы ответить. Если бы мы шли прямым путем к совершенству, старостьбыла бы и лучшей порой человеческой жизни. Но наше движение — скореедвижение пьяницы: шаткое, валкое, несуразное, как раскачивание тростинки,колеблемой по прихоти ветра.

Антиох с великой горячностью превозносил Академию [2949]; однако он же настарости лет примкнул к стану ее врагов; за каким из этих двух Антиохов я быни последовал, разве это не означало бы, что в любом случае я все жепоследовал за Антиохом? Внести во взгляды людей сомнение и затем пытатьсявнести в них же определенность — не означает ли, в конце концов, все жевнести сомнение, а не определенность, и не предвещает ли также, что, будеэтому человеку было бы предоставлено прожить еще один век, он и тогда бынеизменно проявлял склонность к какому-нибудь новому увлечению, не стольколучшему, сколько другому.

Благосклонность читателей придала мне несколько больше смелости, чем яот себя ожидал. Но ничего я так не боюсь, как наскучить; я предпочел быскорее навлечь на себя гнев, но только, упаси боже, не опостылеть, каксделал один ученый моего времени. Похвала всегда и везде приятна, откуда бона ни исходила и что бы ее ни вызывало, но чтобы по-настоящему насладитьсяею, нужно знать, чем она вызвана. Даже недостатки находят себе поклонников.Признание со стороны невежественной толпы редко бывает обоснованным, и я,пожалуй, не ошибусь, если скажу, что писания, превыше всего поднятые в моевремя на щит народной молвой, — наихудшие. Конечно, я глубоко благодаренпочтенным и порядочным людям, отметившим своей благосклонностью мои немощныеусилия. Погрешности в отделке никогда не сказываются так явственно, кактогда, когда материал не может сам за себя постоять. Не вини же меня,читатель, за те из них, которые сюда просочились по прихоти и по небрежностикого-либо другого: каждый, кто прикасался к моему сочинению, вносил сюдасвои собственные. Я не вмешиваюсь ни в орфографию — единственное моежелание, чтобы не отступали от общепринятой, — ни в пунктуацию: я малосведущ как в той, так и в другой. Когда меня лишают всякого смысла, я неочень-то об этом печалюсь, ибо тут с меня снимается, по крайней мере,ответственность; но где его искажают или выворачивают на свой собственныйлад, как это часто случается, там меня, можно сказать, окончательно губят.Во всяком случае, если то или иное суждение скроено не по моей мерке,порядочный человек должен считать его не моим. Узнав, до чего я ленив исвоенравен, всякий легко поверит, что я охотнее продиктую еще столько жеопытов, лишь бы не закабалять себя пересмотром этих ради внесения в нихмелочных исправлений.

Я уже говорил, что, сойдя в глубочайший рудник, чтобы добывать этотновый металл, я не только лишен близкого общения с людьми другого склада,нежели мой собственный, и других взглядов, сплачивающих их в особую группу иотделяющих от всех остальных, но и подвергаюсь также опасности со сторонытех, кому решительно все позволено и кто в таких дурных отношениях справосудием, хуже которых и представить себе невозможно, что и делает их допоследней степени наглыми и распущенными. Если иметь в виду все касающиесяменя особые обстоятельства, я не вижу никого среди нас, кому бы отстаиваниезаконности обходилось дороже, чем мне, принимая во внимание и потерювозможных выгод и прямые убытки, как говорят наши юристы. И хотя иные делаютв этом смысле несомненно гораздо меньше моего, они все же корчат из себяхрабрецов, похваляясь своей резкостью и горячностью.

Являясь домом, сохранившим во все времена независимость, широкопосещаемым и открытым для всех (ибо я не позволил себя совратить и поставитьего на службу войне, в которую я охотнее всего вмешиваюсь тогда, когда онадальше всего от меня), дом мой заслужил общую любовь и признательность, ибыло бы трудно поносить меня на моей же навозной куче; и все же я считаюподлинным и редкостным чудом, что он все еще сохраняет, так сказать, своюдевственность, — ведь в нем ни разу не лилась кровь и он ни разу не былотдан на поток и разорение, несмотря на столь продолжительную грозу,столькие перемены и волнения по соседству со мной. Говоря по правде, человекмоего душевного склада мог бы изменить своей твердости и непреклонности,какими бы они ни были; но набеги, и вражеские вторжения, и перемены, ипревратности военного счастья рядом со мною больше ожесточали до последнеговремени, чем смягчали нравы моих земляков, и они по-прежнему угрожают мневсяческими опасностями и неодолимыми трудностями. Я изворачиваюсь, но мне непо нраву, что это удается скорее по счастливой случайности или дажеблагодаря моему собственному благоразумению, а не благодаря защите состороны правосудия, и мне не по нраву, что я живу не под сенью законов, ипод иною охраной, чем та, которую они должны обеспечивать. Положение вовсяком случае таково, что я на добрую половину, если не больше, существуюблагодаря чужой благосклонности, а это для меня тягостная зависимость. Я нехочу быть обязанным своей безопасностью ни доброте и благодеяниям сильныхмира сего, которым угодно ограждать меня от насилий и предоставить мнесвободу действий, ни простоте нравов моих предшественников или лично моих.Ну, а будь я другим? Если мои поступки и безупречность моего поведенияналагают на моих соседей и родичей в отношении меня известные обязательства,то просто ужасно, что они вправе считать себя в расчете со мной, сохраняямне жизнь, и вправе сказать: «Мы оставляем ему возможность свободноотправлять богослужение в его домашней часовне, хотя все остальные церкви’ вокруге мы разорили или разрушили; мы оставляем ему возможность распоряжатьсяего имуществом и его жизнью, раз и он, когда это необходимо, оберегает нашихжен и наших быков». В нашем доме так повелось уже издавна, и похвалы,расточавшиеся когда-то Ликургу, который был у своих сограждан чем-то вродеглавного казначея и хранителя их кошельков [2950], в некоторой мерераспространяются и на нас.

Между тем, по-моему, нужно, чтобы мы жили под защитою права и власти, ане благодаря чьей-то признательности или милости. Сколько смелых людейпредпочло распрощаться с жизнью, чем быть ею кому-то обязанными. Я избегаюбрать на себя какие бы то ни было обязательства, и особенно те, которыесвязывают меня долгом чести. Для меня нет ничего драгоценнее, чем полученноемною как дар; вот почему моя воля попадает в заклад ко всякому, кторасполагает моей благодарностью, и вот почему я охотнее пользуюсь такимиуслугами, которые можно купить. Мой расчет вполне правилен; за последние яотдаю только деньги, за все остальное — самого себя. Узы, налагаемые на менячестностью, кажутся мне намного стеснительнее и тяжелее, чем судебноепринуждение. Мне не в пример легче, когда меня душат при посредственотариуса, чем при моем собственном. Разве не справедливо, что моя совестьчувствует себя более скованной в тех случаях, когда мне оказываетсябезоговорочное доверие? В других условиях моя добропорядочность никомуничего не должна, потому что никто ей ничего не одалживал; пусть обращаютсяко всевозможным обеспечениям и гарантиям, предоставляемым помимо меня. Мнебыло бы значительно проще вырваться из плена казематов и законов, чем изтого плена, в котором держит меня мое слово. В отношении своих обещаний ящепетилен до педантизма и поэтому, чего бы то ни касалось, стараюсь, чтобыони были, насколько возможно, неопределенными и условными. Даже тем из них,которые сами по себе не важны, я придаю несвойственную им важность изревностного стремления неизменно следовать моему правилу; оно мне мешает иобременяет меня, и притом ради себя самого, а не во имя чего-либо иного.Больше того, если, затевая те или иные дела, даже сугубо личные, в которых яволен действовать всецело по своему усмотрению, я рассказываю кому-нибудь омоем замысле, то мне начинает казаться, что отныне я уже не вправе от негоотступиться и что сообщить о нем кому-либо другому — означает сделать егосвоим непреложным законом; мне кажется, что, говоря, я тем самым даюобещание. Вот почему я редко делюсь моими намерениями.

Приговор, выносимый мною самому себе, гораздо строже и жестче судебногоприговора, ибо судья применяет ко мне ту же мерку, что и ко всем, тогда кактиски моей совести крепче и беспощаднее. Я не очень-то рьяно исполняюобязанности, к которым меня бы принудили, если бы я их не нес. Нос ipsum itaiustum est quod recte fit, si est voluntarium [2951].Поступки, которых не озаряет отблеск свободы, не доставляют ни чести, ниудовольствия.

 

Quod те ius cogit, vix voluntate impetrent. [2952]

 

К чему меня побуждает необходимость, того мне не хочется, quia quicquidimperio cogitur, exigenti magis quam praestanti acceptum refertur [2953]. И я знаю таких, которые доходят вэтом до явной несправедливости: они охотнее дарят, чем возвращают, охотнеессужают, чем платят, и всего расчетливее по отношению к тем, с кем связанытеснее всего. Я не иду этим путем, но не слишком далек от этого.

Я настолько люблю сбрасывать с себя бремя каких бы то ни былообязательств, что порою почитал прибылью различные проявлениянеблагодарности, нападки и недостойные выходки со стороны тех, к кому, посклонности или в силу случайного стечения обстоятельств, испытывал кое-какоедружеское расположение, ибо я рассматриваю их враждебные действия и ихпромахи как нечто такое, что целиком погашает мой долг и позволяет мнесчитать себя в полном расчете с ними. И хотя я продолжаю платить им даньвнешнего уважения, возлагаемую на нас общественною благопристойностью, всеже я немало сберегаю на этом, так как, делая по принуждению то же самое, чтоделал и раньше, движимый чувством, я тем самым несколько ослабляюнапряженность и озабоченность моей внутренней воли (est prudentis sustinereut cursum, sic impetum benevolentiae [2954]), которая у менячрезмерно настойчива и беспокойна, во всяком случае для человека, нежелающего, чтобы его беспокоили; и эта экономия до некоторой степенивозмещает ущерб, причиняемый мне несовершенствами тех, с кем мне приходитсясоприкасаться. Мне, разумеется, неприятно, что они теряют в моих глазах, нозато и я не очень внакладе, так как уже не считаю себя обязанным расточатьим в такой мере свою внимательность и преданность. Я не порицаю того, ктоменьше любит своего ребенка, потому что он покрыт паршою и горбат, и нетолько тогда, когда тот коварен и злобен, но и тогда, когда он попростунесчастлив и жалок (сам господь этим способом обесценил его и определил емуместо ниже естественного), лишь бы при этом охлаждении чувств соблюдаласьмера и должная справедливость. По мне, кровная близость не сглаживаетнедостатков, напротив, она их, скорее, подчеркивает.

Итак, насколько я знаю толк в искусстве оказывать благодеяния и платитьпризнательностью за те, что тебе оказаны, — а это искусство тонкое итребующее большого опыта, — я не вижу вокруг себя никого, кто до последнеговремени был бы независимее, чем я, и менее моего в долгу перед кем бы то нибыло. Да и вообще, нет никого, кто был бы в этом отношении так же чист передлюдьми, как я.