О суетности 3 страница

 

nec sunt mihi nota potentum

Munera. [2955]

 

Государи с избытком одаряют меня, если не отнимают моего, и благоволятко мне, когда не причиняют мне зла; вот и все, чего я от них хочу. О скольпризнателен я господу богу за то, что ему было угодно, чтобы всем моимдостоянием я был обязан исключительно его милости, и также еще за то, что онудержал все мои долги целиком за собой. Как усердно молю я святое егомилосердие, чтобы и впредь я не был обязан кому-нибудь чрезмерно большойблагодарностью!

Благодатная свобода, так долго ведшая меня по моему пути! Пусть же онадоведет меня до конца!

Я стремлюсь не иметь ни в ком настоятельной надобности.

In me omnis spes est mihi [2956]. Это вещь, доступная всякому, но она легче достижима для тех, когогосподь избавил от необходимости бороться с естественными и насущныминуждами.

Тяжело и чревато всевозможными неожиданностями зависеть от чужой воли.Мы сами — а это наиболее надежное и безопасное наше прибежище — не слишком всебе уверены. У меня нет ничего, кроме моего «я», но и этой собственностью якак следует не владею, и она, к тому же, мною частично призанята. Я стараюсьвоспитать в себе крепость духа, что важнее всего, и равнодушие к ударамсудьбы, чтобы у меня было на что опереться, если бы все остальное меняпокинуло.

Гиппий из Эллиды, водя дружбу с музами, запасся не только ученостью,чтобы, в случае необходимости, с радостью прекратить общение со всемидругими, и не только знанием философии, чтобы приучить свою душудовольствоваться собой и, если так повелит ее участь, мужественно обходитьсябез радостей, привносимых извне; он, кроме того, был настолькопредусмотрителен, что научился стряпать для себя пищу, стричь свою бороду,шить себе одежду и обувь и изготовлять все необходимые ему вещи, дабы,насколько это возможно, рассчитывать лишь на себя и избавиться отпосторонней помощи [2957]. Гораздо свободнее и охотнее пользуешься благами,предоставленными тебе другим, в том случае, если пользование ими невызывается горестною и настоятельною необходимостью и если в твоей воле и втвоих возможностях достаточно средств и способов обойтись и без них.

Я хорошо себя знаю. И все же мне трудно себе представить, чтобыгде-нибудь на свете существовали щедрость столь благородная, гостеприимствостоль искреннее и бескорыстное, которые не показались бы мне исполненнымичванства и самодурства и были бы свободными от налета упрека, если бы судьбазаставила меня к ним обратиться. Если давать — удел властвующего и гордого,то принимать — удел подчиненного. Свидетельство тому — выраженный воскорбительном и глумливом тоне отказ Баязида от присланных ему Тимуромподарков [2958].

А те подарки, которые были предложены от имени султана Сулейманасултану Калькутты, породили в последнем столь великую ярость, что он нетолько решительно от них отказался, заявив, что ни он, ни егопредшественники не имели обычая принимать чьи-либо дары, а, напротив,почитали своею обязанностью щедро их раздавать, но и бросил в подземнуютемницу послов, направленных к нему с упомянутой целью [2959].

Когда Фетида, говорит Аристотель, заискивает перед Юпитером, когдалакедемоняне заискивают перед афинянами, они не освежают в их памяти тохорошее, что они для них сделали, напоминание о чем всегда неприятно, новспоминают благодеяния, которые те оказали им самим [2960]. Люди, которые, какя вижу, пользуются без зазрения совести услугами всех и каждого, оставаясьтем самым в долгу перед ними, этого бы, конечно, не делали, если быпонимали, как все, кто не лишен рассудка, что значит связывать себяобязательством: его, пожалуй, можно иногда оплатить, но рассчитаться по немуневозможно. Это — мучительные оковы для каждого, кто любит всегда и вездекласть локти так, как ему удобно. Моим знакомым — тем, кто выше меня посвоему положению, и тем, кто ниже, — отлично известно, что они еще не виделичеловека менее назойливого, чем я. Если я не подхожу под современную мерку,то это — не великое чудо, так как его основа — многочисленные свойства моегохарактера: немножко природной гордости, боязнь столкнуться с отказом,ограниченность желаний и намерений, неприспособленность к ведению каких быто ни было дел и, наконец, излюбленные мои качества: приверженность кпраздности и к свободе. Из-за всего этого я питаю смертельную ненависть и ктому, чтобы от кого-либо зависеть, и к тому, чтобы искать у кого-либоподдержки, если этот кто-либо не я сам. Прежде чем я позволю себе прибегнутьк чужой благосклонности, я прилагаю усилия, на какие только способен, чтобыобойтись без нее — ив пустяках и в чем-либо важном. Мои друзья нестерпимодокучают мне, когда просят, чтобы я попросил за них кого-либо третьего. Идля меня не менее затруднительно использовать и таким образом освободить отобязательств того, кто мне должен, чем обязаться ради них перед тем, кто уменя ни с какой стороны не в долгу. Если пренебречь этим — и еще при одномусловии, а именно, чтобы от меня не хотели чего-нибудь слишком хлопотного исложного (ибо я объявил беспощадную войну всяким заботам), — я, в общем,охотно готов помочь в нужде каждому. Впрочем, я всегда в большей мереизбегал брать, чем старался давать, — ведь, по Аристотелю, это гораздоприятнее [2961]. Моя судьба не очень-то позволяла мне благодетельствоватьдругим, но и то малое, что она мне позволила, пало на неблагодарную почву.Если бы она назначила меня родиться с тем, чтобы занять среди людей высокоеположение, я бы стремился к тому, чтобы заставить себя полюбить, а не ктому, чтобы внушать страх и поражать воображение. Позволительно ли мневыразить это с еще большей самонадеянностью? Я бы столько же проявлял заботуо том, чтобы нравиться, как и о том, чтобы приносить пользу. Кир устамисвоего превосходного полководца и еще более выдающегося философа весьмамудро оценивает свою доброту и свои благодеяния не в пример выше, нежелисвою доблесть и свои обширные завоевания [2962]. И Сципион Старший всюду, гдехочет возвысить себя в людском мнении, ставит свою мягкость и человечностьвыше своей храбрости и побед, и у него всегда на устах прославленные слова отом, что он принудил своих врагов полюбить его так же, как его любят друзья [2963].

Итак, я хочу сказать, что если уж нужно быть всегда связанным каким-тодолгом, то это должно иметь более твердые основания, нежели та зависимость,о которой я сейчас говорю и в которую меня ставят обстоятельства этойужасной войны, а также, что мои обязательства не должны быть настолькотягостны, чтобы от них зависели моя жизнь и моя смерть: такая зависимостьменя подавляет. Я тысячу раз ложился спать у себя дома с мыслью о том, чтоименно этой ночью меня схватят и убьют, и единственное, о чем я молилсудьбу, так это о том, чтобы все произошло быстро и без мучений. И послесвоей вечерней молитвы я не раз восклицал:

 

Impius haec tam culta novalia miles habebit? [2964]

 

Ну а где против этого средство? Здесь — место, где родился и я ибольшинство моих предков; они ему отдали и свою любовь и свое имя. Мылепимся к тому, с чем мы свыклись. И в столь жалком положении, как наше,привычка — благословеннейший дар природы, притупляющий нашу чувствительностьи помогающий нам претерпевать всевозможные бедствия. Гражданские войны хужевсяких других именно потому, что каждый из нас у себя дома должен бытьпостоянно настороже,

 

Quam miserum porta vitam muroque tueri,

Vixque suae tutum viribus esse domus. [2965]

 

Величайшее несчастье ощущать вечный гнет даже у себя дома, в лоне своейсемьи. Местность, в которой я обитаю, — постоянная арена наших смут иволнений; тут они раньше всего разражаются и позже всего затихают, инастоящего мира тут никогда не видно,

 

Tum quoque cum pax est, trepidant formidine belli, [2966]

 

quoties pacem fortuna lacessit

Нас iter est bellis. Melius, fortuna, dedisses

Orbe sub Eoo sedem, gelidaque sub Arcto

Errantesque domos. [2967]

 

Чтобы уйти от этих горестных размышлений, я впадаю порой в безразличиеи малодушие; ведь и они некоторым образом прививают человеку решительность.Мне нередко случается, и притом не без известного удовольствия, представлятьсебе со всею наглядностью свою гибель и ждать своего смертного часа; опустивголову, в полном оцепенении, погружаюсь я в смерть, не рассматривая и неузнавая ее, словно в мрачную и немую пучину, которая тотчас смыкается надомной и сковывает меня неодолимым, беспробудным, бесчувственным сном. И то,что последует, как я предвижу, за быстрой и насильственной смертью, утешаетменя в большей мере, чем страшат обстоятельства, при которых она постигнетменя. Говорят, что если не всякая долгая жизнь — хорошая жизнь, то всякаябыстрая смерть — хорошая смерть. Я не столько боюсь умереть, сколько свожузнакомство с тем, что предшествует смерти, — с умиранием. Я таюсь исъеживаюсь посреди этой грозы, — она должна меня ослепить и похититьстремительным и внезапным порывом, которого я даже не почувствую.

Если розы и фиалки, как утверждают некоторые садовники, произрастаяпоблизости от лука и чеснока, и вправду пахнут приятнее и сильнее, потомучто те извлекают из земли и всасывают в себя все, что ни есть в нейзловонного [2968], то почему бы и закоснелым в преступлениях людям моей округитакже не всосать в себя всего яда из моего воздуха и моего неба и своимсоседством со мной не сделать меня настолько чище и лучше, чтобы я не погибокончательно и бесповоротно? В целом это не так, но кое-что в этом роде всеже возможно: например, доброта прекраснее и привлекательнее, когда она —редкость, а враждебность и несхожесть всего окружающего усиливает иукрепляет стремление делать добро, воспламеняя душу и необходимостьюбороться с препятствиями, и жаждою славы.

Грабители сами по себе не проявляют ко мне особой враждебности. А развея не отвечаю им тем же? Вздумай я взяться за них, и мне бы пришлось иметьдело со множеством людей. Те, у кого одинаково злая воля, каково бы ни былоразличие в их положении, таят в себе одинаковую жестокость, бесчестность,грабительские наклонности, и все это в каждом из них тем отвратительнее, чемон трусливее, чем увереннее в себе и чем ловчее умеет прикрываться законами.Я в меньшей степени ненавижу преступление явное, совершенное в пылу борьбы,чем содеянное предательски, тихой сапой. Наша лихорадка напала на тело,которому она нисколько не повредила; в нем тлел огонь, и вот вспыхнулопламя; больше шуму, чем настоящей беды.

Обращающимся ко мне с вопросом, что именно побуждает меня кпутешествиям, я имею обыкновение отвечать: «Я очень хорошо знаю, от чегобегу, но не знаю, чего ищу». Если мне говорят, что и среди чужестранцев,быть может, так же мало истинного здоровья, как среди нас, и что их нравы нестоят большего, нежели наши, я отвечаю: во-первых, маловероятно, чтобысуществовали

 

Tam multae scelerum facies, [2969]

 

и во-вторых, что изменить дурное положение на положение неопределенное — как-никак выигрыш и что чужие беды никогда не задевают нас так же, какнаши.

Я никогда не забываю о том, что сколько бы я ни ополчался на Францию,Париж мне по-прежнему мил; я отдал ему свое сердце еще в дни моего детства.И с ним произошло то, что всегда происходит с замечательными вещами: чембольше прекрасных городов я с той поры видел, тем больше красоты этогогорода властвуют надо мной и овладевают моей любовью. Я люблю его самого посебе, и больше в его естественном виде, чем приукрашенным чужеземноюпышностью [2970]. Я люблю его со всей нежностью, даже его бородавки и родимыепятна. Ведь я француз только благодаря этому великому городу: великому —численностью своих обитателей, великому — своим на редкость удачнымместоположением, но сверх всего великому и несравненному своимибесчисленными и разнообразнейшими достоинствами: это слава Франции, одно изблагороднейших украшений мира. Да отвратит от него господь наши раздоры!Целостный и единый, он огражден, по-моему, от всяких других напастей. Яубежден, что из всех наших партий наихудшей окажется именно та, котораяввергнет его в наши распри. И никакой враг, на мой взгляд, ему не опасен,кроме него самого. И я боюсь за него столько же, сколько за всякую другуючасть нашего государства. Пока он стоит, я не буду иметь недостатка вубежище, где бы я мог испустить последний мой вздох, убежище, способномвознаградить меня с лихвою за потерю любого другого. Не потому, что таккогда-то сказал Сократ, но потому, что и вправду таковы мои чувства, в чем ядохожу, пожалуй, иногда до чрезмерности, все люди, по мне, моисоотечественники, и я обнимаю поляка столь же искренне, как француза,отдавая предпочтение перед национальными связями связям всечеловеческим ивсеобщим. Я не нахожу мой родной воздух самым живительным на всем свете.Знакомства, завязываемые впервые и чисто личные, стоят, по-моему, нискольконе меньше, чем случайные и обыденные, поддерживаемые мною с моими соседями.Бескорыстная дружба, возникающая по нашему побуждению, обычно на голову вышедружеских отношений, которыми связывают нас соседство или общность крови.Природа произвела нас на свет свободными и независимыми; это мы самизапираем себя в тех или иных тесных пределах, уподобляясь в известном смыслеперсидским царям, давшим обет не пить никакой воды, кроме, как из рекиХоасп: отказавшись, по неразумению, от своего права употреблять любую другуюводу, они обезводили для себя весь мир [2971].

Что же касается совершенного Сократом под конец его жизни, когдаприговор об изгнании он счел более тягостным, чем смертный, то я, каккажется, никогда не дойду до такой расслабленности и никогда не будунастолько привязан к моему отечеству, чтобы поступить так же, как он. Вжитиях высоких духом людей много такого, что я скорее ценю, чем люблю.

И среди них бывают до того возвышенные и беспримерные, что я не могукак следует оценить их, ибо они для меня совершенно непостижимы.

Для человека, считавшего весь мир своим родным городом, отмеченные вышесоображения были проявлением слабости. Правда, он презирал странствия, и егонога ни разу не переступила пределов Аттики. Как же рассматривать то, что онпожалел денег своих друзей, чтобы спасти себе жизнь, и отказался выйти счужой помощью из темницы, чтобы не преступить законы, и притом в то время,когда эти законы были так чудовищно извращены [2972]? Эти образцы для меняпревыше всего. Есть и другие, которые я помещаю на втором месте, и их ятакже могу отыскать в жизни и деяниях этого человека. Многие из этихредкостных образцов превосходят мои возможности, и подражать им я был бы нев силах, но иные из них превосходят и возможности моего понимания.

Кроме этих причин, путешествия, как мне кажется, — дело очень полезное.Душа непрерывно упражняется в наблюдении вещей для нее новых и доселеневедомых, и я не знаю, — о чем уже не раз говорил, — ничего болеепоучительного для человеческой жизни, как непрестанно показывать ей во всейих многоликости столько других человеческих жизней и наглядно знакомить ее сбесконечным разнообразием форм нашей природы. При этом тело не остаетсяпраздным, но вместе с тем и не напрягается через силу, и это легкоевозбуждение оказывает на него бодрящее действие. Несмотря на мои колики, яне схожу с лошади по восемь-десять часов сряду и все же не ощущаю чрезмернойусталости,

 

Vires ultra sortemque senectae. [2973]

 

Никакое время года не бывает мне в тягость; только палящий зной отвесностоящего солнца невыносим для меня, ибо зонтики, которыми со времен древнихримлян пользуется Италия, больше мучают руку, чем облегчают мучения головы.Хотел бы я знать, с помощью каких ухищрений в столь давнюю пору, когдароскошь только начала зарождаться, персы умели поднимать по желанию свежийветер и создавать тень, о чем рассказывает Ксенофонт [2974]. Я люблю дождь игрязь, как утка. Перемена воздуха и климата на мне совершенно не отражается;любое небо для меня равно хорошо. Меня тревожат лишь те перемены, чтопроисходят внутри меня, да и они в путешествиях приключаются со мной многореже.

Я тяжел на подъем, но, пустившись в дорогу, могу ехать сколько угодно.Мелкие дела утомляют меня столько же, сколько большие, и собраться внепродолжительную поездку, чтобы побывать у соседа, составляет для меня неменьше труда, чем приготовиться к настоящему путешествию. Я привык совершатьмои дневные прогоны на испанский лад, одним махом: это длительные и вполнеоправдывающие себя прогоны; если днем слишком жарко, я проделываю их поночам, от захода до восхода солнца. Принятое некоторыми обыкновениеостанавливаться в пути, чтобы покормить лошадей и пообедать в спешке исуете, никуда не годится, особенно когда стоят короткие дни. Моим лошадямэто идет только впрок. Меня ни разу не подвела ни одна лошадь, коль скороона выдерживала первый из подобных прогонов. Зато я пою моих лошадейповсюду, где только возможно, и слежу лишь за тем, чтобы между двумяводопоями они прошли достаточный отрезок пути и выпитая ими вода вышламочой. Моя нелюбовь вставать слишком рано доставляет возможностьсопровождающим меня слугам пообедать, не торопясь, перед выездом. Что доменя, то я с едой не спешу: аппетит приходит ко мне во время еды и никак неиначе; я испытываю голод лишь за столом.

Некоторые упрекают меня за то, что я все еще не утрачиваю охоты купражнениям этого рода, хотя женат и уже в летах. Они неправы. Ведьнаилучшая пора для отлучек из дому тогда только и наступает, когда домашниемогут обойтись и без вас, ибо в доме установлен твердый порядок, который нив чем не будет нарушен. Гораздо легкомысленнее уезжать из дому, оставляя егона менее надежные руки, которые не станут особенно себя утруждать, чтобызаботиться о ваших делах.

Самая полезная и почетная наука для женщины — это наука, носящаяназвание домоводства. Мне приходилось видеть женщин скупых и жадных, нохозяйственных — очень редко. А между тем этому качеству подобает быть у нихосновным, и его следует искать в женщине прежде других, видя в немединственное приданое, которое может как разорить, так и сохранить нашидома. Пусть и не пытаются мне возражать; в соответствии с тем, чему менянаучил опыт, я требую от замужней женщины, кроме всех других добродетелей, ихозяйственности, которая тоже есть добродетель. Я устраиваю ей испытание,оставляя на ее руки, пока нахожусь в отсутствии, управление всей моейсобственностью. С досадой наблюдаю я во многих домах, как муж, угрюмый иизмученный целой кучей дел, возвращается около полудня к себе, в то времякак жена все еще причесывается и прихорашивается на своей половине. Вестисебя так позволительно лишь королеве, да и то как сказать. Нелепо инесправедливо, что праздность наших жен оплачивается нашим трудом и потом. Ия никогда не позволю, чтобы кто-нибудь пользовался моими средствами сбольшей свободой, чем я сам, более беспечно и бесконтрольно. Если муж занятсуществом дела, то сама природа велит, чтобы жены взяли на себя его форму.

Что же касается супружеских отношений, то, хотя и считается, что онистрадают от этих отлучек, я с этим решительно не согласен. Напротив, этаблизость такого рода, что непрерывное общение лишь охлаждает чувства ипривычка их убивает. Всякая женщина, которая с нами не связана, кажется намбезупречной. И каждый познал на опыте, что постоянное пребывание вместе недоставляет того удовольствия, какое испытываешь, то разлучаясь, то сновавстречаясь. Эти перерывы наполняют меня обновленной любовью к моим домашними делают для меня пребывание дома более сладостным и заманчивым; чередованиеусиливает мое влечение как к одному, так и к другому. Я знаю, что руки удружбы достаточно длинные, чтобы касаться друг друга и сплетаться друг сдругом, протягиваясь с одного конца света в другой; и это в особенностиотносится к супружеской дружбе, в которой имеет место непрестанный обменуслугами, порождающими привязанность и признательные воспоминания. Пометкому слову стоиков, между мудрецами существует настолько тесная связь итакая родственность, что если один из них закусывает во Франции, то темсамым насыщает своего собрата в Египте, и что если кто-нибудь, где бы он нибыл, протянет хотя бы палец, то все мудрецы, какие только не существуют вобитаемом мире, ощущают от этого помощь [2975]. Наслаждение и обладаниеопираются главным образом на воображение. А оно с большим пылом влечется ктому, чего жаждет, чем к тому, что находится в наших руках. Припомните, каквы провели время в течение дня, и вы увидите, что дальше всего вы были отвашего друга, когда он был возле вас; его присутствие расслабляет вашевнимание и предоставляет вашим мыслям неограниченную свободу отвлекаться покаждому поводу и в любое мгновение.

Находясь в Риме, я не теряю власти над моим домом и управляю им и своимимуществом, которое в нем оставил: я вижу, как растут мои стены, моидеревья, мои доходы или как они понизились приблизительно на два пальца стех пор, как я уехал:

 

Ante oculos errat domus, errat forma locorum. [2976]

 

Если бы мы наслаждались лишь тем, что находится в наших руках, топрощай наши экю, как только мы заперли их в шкатулку, и прощай наши дети,если они на охоте. Мы хотим, чтобы они были поближе. А если они в саду, этодалеко или нет? А на расстоянии полудневного перегона? А десять лье — этодалеко или близко? Если близко, то как же обстоит дело с одиннадцатью,двенадцатью или тринадцатью? И так шаг за шагом. Поистине, я полагаю, что тажена, которая вздумала бы предписать своему мужу: «на таком-то шагукончается «близко», а вот на этом начинается «далеко», — должна была быостановить его как раз посередине,

 

excludat iurgia finis.

Utor permisso, caudaeque pilos ut equinae

Paulatim vello, et demo unum, demo etiam unum,

Dum cadat elusus ratione ruentis acervi; [2977]

 

и пусть эта женщина смело обратится за помощью к философии, есликто-нибудь пожелает бросить ей упрек в том, что, не видя ни того ни другогокончика связующей нити между чрезмерным и малым, между длинным и коротким,легким и тяжелым, близким и далеким, не умея распознавать, где начало и гдеконец, она крайне неопределенно судит и о середине: Rerum natura nullamnobis dedit cognitionem finium [2978]. А разве нет женщин, остающихся женами и подругами своихпокойных мужей и возлюбленных, которые не где-нибудь на другом конце света,а в ином мире? Мы можем любить и тех, кого уже нет, и тех, кого еще нет, ане то что отсутствующих. Вступая в брак, мы не брали на себя обязательствабыть такими же неразлучными, как некоторые букашки, которых нам случаетсявидеть, или как бесноватые из Карентии, сцепившиеся друг с другом всовокуплении, подобно собакам [2979].

Если жены и любят созерцать своих мужей спереди, то не должны ли они,если потребуется, столь же охотно смотреть им и в спину?

И не будет ли здесь уместно, чтобы показать истинную причину их жалоб,привести следующие слова поэта, так великолепно изображающего женскиечувства и мысли:

 

Uxor, si cesses, aut te amare cogitat,

Aut tete amari, aut potare, aut animo obsequi,

Et tibi bene esse soli, cum sibi sit male. [2980]

 

Разве не похоже на истину, что сопротивление и противоречие сами посебе их поддерживают и занимают и что они бывают довольны, когда вызываютваше неудовольствие?

В истинной дружбе — а она мне известна до тонкостей [2981] — я отдаюмоему другу больше, чем беру у него. Мне больше по душе, когда я сам делаюему добро, чем когда он делает его мне; и больше всего добра он делает мнетогда, когда делает его самому себе. И если ему приятно или полезнокуда-нибудь отлучиться, его отсутствие для меня еще сладостней, чемприсутствие. Да и какое же это отсутствие, если располагаешь средствами сним сноситься? Порою наша разлука бывала для меня не без приятности и не безпользы. Разлучаясь, каждый из нас жил более заполненной жизнью и видел еешире и глубже: он жил, он наслаждался, он наблюдал для меня, я наблюдал длянего, делая это с такой полнотой, как если бы он был со мною. Когда мыбывали вместе, какая-то наша часть оставалась праздной: мы сливались вединое целое. Разъединение в пространстве обогащало нашу духовную связь.Жажда непосредственной близости говорит о недостатке способности к духовномуобщению.

Что касается моего пожилого возраста, на который мне также указывают,то я думаю об этом совершенно иначе; это юности подобает считаться собщественным мнением и ограничивать себя ради другого. Ее хватает на все: ина людей и на себя; а у нас полно хлопот и забот и о самих себе. По меретого, как мы лишаемся естественных удовольствий, мы возмещаем ихудовольствиями искусственными. Несправедливо прощать молодости ее погоню занаслаждениями и мешать старости искать в них отраду. В юности я сдерживалсвои бурные страсти благоразумием; в старости я добавляю к моим печальнымутехам чуточку озорства. Да и законы Платона запрещают отлучаться за пределыстраны до сорока или пятидесяти лет, дабы эти отлучки были полезнее ипоучительнее; и еще больше сочувствия вызывает у меня второй пункт тех жезаконов, воспрещающий их после шестидесяти лет.

«Но в ваши лета вам не вернуться из дальнего путешествия». — «А что мнедо этого?» Я предпринимаю его не для того, чтобы непременно вернуться, и недля того, чтобы его завершить; я предпринимаю его лишь затем, чтобывстряхнуться, пока это встряхивание мне нравится. И я езжу для того, чтобыездить. Кто бегает за доходным местом или за зайцем, тот, можно сказать, небегает; бегает только тот, кто бегает взапуски и для того, чтобыпоупражняться в беге.

Мои желания таковы, что их можно считать осуществившимися в любоемгновение и в любом месте; они не сопряжены с особенными надеждами. Да и моепутешествие через жизнь происходит точно так же. Впрочем, я видел на чужбинедостаточно мест, в которых был бы не прочь остаться. А почему бы и нет, еслиХрисипп, Клеанф, Диоген, Зенон, Антипатр и столько других мудрецов того женаиболее сурового философского направления покинули свою родину, не имеяникаких оснований на нее жаловаться и единственно из желания подышать другимвоздухом [2982]. И, конечно, самое большое неудовольствие, какое мне приносятмои поездки, — это невозможность принять решение поселиться навсегда там,где мне это было бы по сердцу, ибо, приспособляясь к общепринятым нравам, явсегда должен думать о возвращении.

Если бы я боялся умереть где-нибудь в другом месте, чем место моегорождения, если б я думал, что умирать вдали от домашних мне будет труднее, ябы едва отважился выезжать за пределы Франции, я бы не выезжал без душевногосодрогания и за пределы моего прихода. Смерть всечасно дает мне о себезнать; она непрерывно сжимает мне грудь или почки. Но я скроен на иной лад;она для меня одна и та же повсюду. И если бы мне предоставили выбор, я бы,надо полагать, предпочел умереть скорее в седле, чем в постели, вне дома ивдалеке от домашних. В прощании с друзьями гораздо больше муки, чемутешения. Я охотно забываю об этом требовании наших приличий, ибо из всехобязанностей, налагаемых на нас дружбой, эта единственная для менянеприятна, и я так же охотно забыл бы произнести напоследок величавое«прощай навсегда». Если присутствие близких людей и доставляет умирающемукое-какие удобства, то оно же причиняет ему тьму неприятностей. Мне пришлосьвидеть умирающих, безжалостно осаждаемых всей этой толпой; множествоприсутствующих было им невмоготу. Считается нарушением долга исвидетельством недостаточной любви и заботы предоставить вам спокойноиспустить дух; один терзает и мучает ваши глаза, другой — уши, третий — рот;нет такого чувства или такой части тела, которую нам бы при этом нетеребили. Ваше сердце переполняет жалость к себе самому, когда вы слышитегорестные стенания ваших друзей, и досада, когда вам доводится пороюуслышать другие стенания, лживые и лицемерные. Кто всегда был изнеженным ичувствительным, для того это еще мучительнее. В столь решительный час емунужна ласковая, приноровившаяся к его чувствительности рука, чтобы почесатьему именно там, где у него зудит, или даже вовсе его не касаться. Если длятого, чтобы мы появились на свет, нужно содействие повитухи, то для того,чтобы его покинуть, мы нуждаемся в человеке еще более умелом, чем она. Воттакого-то человека, и вдобавок ко всему расположенного к вам, и следует, несчитаясь с расходами, нанимать для услуг этого рода.

Я отнюдь не дорос до той горделивой и презрительной твердости, которая,черпая силы сама в себе, обходится без чьей-либо помощи и которую ничто неможет поколебать; я стою ступенькою ниже. Я попытаюсь улизнуть, словнокролик, и уклониться от этой публичной сцены — не из безотчетного страхаперед ней, а совершенно сознательно. Я вовсе не намерен делать из этого актаиспытание или доказательство моей стойкости. К чему? Ведь, перейдя этотпорог я утрачу и права на добрую славу и всякую заинтересованность в ней. Яудовольствуюсь смертью сосредоточенной, одинокой, спокойной, полностью моей,и только моей, соответствующей образу жизни, уединенному и обособленному,которого я придерживаюсь. Вопреки предрассудкам римлян, почитавших того, ктоумирал, не произнеся речи, и у кого не было близких, которые закрыли б емуглаза, у меня хватит чем занять мое время, утешая себя и без того, чтобызаниматься еще утешением других, хватит мыслей в моей голове и без того,чтобы обстоятельства внушали мне новые, хватит тем для беседы с собой и безтого, чтобы заимствовать их извне. Обществу здесь не уготовлено никакойроли; в этом акте лишь одно действующее лицо. Давайте жить и смеяться передсвоими, умирать и хмуриться перед посторонними. Всегда можно сыскать заплату кого-нибудь, кто поправит вам голову или разотрет ваши ноги, но кто,вместе с тем, не станет беспокоить вас, когда вам не до этого, и сравнодушно-спокойным лицом предоставит вам беседовать с самим собою ижаловаться на свой собственный лад.

Побуждаемый доводами рассудка, я упорно стараюсь отделаться отребяческой и бесчеловечной прихоти, в силу которой мы стремимся вызватьсвоими страданиями сочувствие и скорбь у наших друзей. Мы сверх всякой мерырасписываем свои недуги, чтобы заставить наших друзей проливать о нас слезы.И ту самую сдержанность, которая так восхваляется в каждом, кто стойкопереносит свое несчастье, мы поносим и осуждаем и ставим в упрек нашимблизким, когда они проявляют ее по отношению к нам. Нам недостаточно, чтоони попросту соболезнуют нашим бедам, если при этом они по-настоящему неудручены ими. Нужно преувеличивать свою радость и по возможностипреуменьшать свои огорчения. Кто без причины жалуется, тот не встретитотклика на свои жалобы и тогда, когда они не будут беспричинными. Жаловатьсявсегда — значит никогда не встречать отклика на свои жалобы; частоизображать страдание — значит ни в ком не пробуждать сострадания. Кто,полный жизни, изображает из себя умирающего, тому угрожает, что его сочтутполным жизни и тогда, когда он и впрямь будет при смерти. Я видел таких,которым словно вожжа под хвост попадала, если кто-нибудь находил, что у нихнедурной цвет лица и размеренный пульс, и таких, что сдерживали улыбку,потому что она указывала бы, что они выздоравливают, и таких, кто лютойненавистью ненавидел здоровье, так как здоровье не может вызывать жалость.Но всего любопытнее, что это не были женщины.