Об опыте

 

Нет стремления более естественного, чем стремление к знанию. Мыприбегаем к любому средству овладеть им. Когда для этого нам недостаетспособности мыслить, мы используем жизненный опыт,

 

Per varios usus artem experientia fecit:

Exemplo monstrante viam, [3226]

 

средство более слабое и менее благородное, но истина сама по себе стольнеобъятна, что мы не должны пренебрегать никаким способом, могущим к нейпривести. Существует столько разнообразных форм мышления, что мызатрудняемся, какую избрать. Столь же многочисленны виды опыта. Выводы, ккоторым мы пытаемся прийти, основываясь на сходстве явлений, недостоверны,ибо явления всегда различны: наиболее общий для всех вещей признак — ихразнообразие и несходность. Стараясь привести самый яркий пример сходствамежду вещами, и греки, и латиняне, и мы вспоминаем о яйцах. Однако женаходились люди, и, между прочим, был один такой в Дельфах, которыеобнаруживали различие между яйцами: этот человек никогда не принимал однояйцо за другое и, имея несколько кур, умел разбираться, какое яйцо снесенотой или иной курицей [3227]. Произведения же наших рук в основе своей несходны:в искусстве ничто никогда не бывает одинаково. Ни Перрозе, ни любой другойфабрикант игральных карт не в состоянии отполировать и выбелить их рубашку,чтобы хоть некоторые игроки не сумели обнаружить различие между этимикартами, увидев их в руках своих партнеров.

Сходность между вещами, с одной стороны, никогда не бывает так велика,как несходность между ними — с другой. Природа словно поставила себе цельюне создавать ничего, что было бы тождественно ранее созданному.

Тем не менее я не одобряю мнения того человека, который рассчитывал припомощи дробности законов обуздать произвол судей, назначив каждому сверчкусвой шесток: он не понимал, что возможностей свободно и широко толковатьлюбой закон столько же, сколько самих законов. И насмешкой звучат притязаниялюдей, рассчитывающих уменьшить или даже вовсе прекратить наши споры,приводя нам те или иные слова Библии. Тем более что ум наш для опровержениячужих взглядов находит поле не менее широкое, чем для изложения своихсобственных, и что толкование старых текстов вызывает такие же острые игневные споры, как появление новых трудов. Мы видим, как ошибался человек,рассчитывавший на дробность законов. Ибо у нас во Франции законов больше,чем во всем остальном мире, и больше даже, чем понадобилось бы, чтобынавести порядок во всех мирах Эпикура [3228]: ut olim flagitiis, sic nunclegibus laboramus [3229]. И нашим судьям приходитсяприбегать к столь разнообразным толкованиям и решениям, что, кажется, ни укого никогда не было такой свободы и такой возможности для произвола. Чегодостигли наши законодатели, когда выбрали сто тысяч каких-то примеров иотдельных фактов и к ним пристегнули сотню тысяч законов? Это количество нив какой мере не соответствует бесконечному разнообразию человеческих деяний.Сколько бы новых суждений и взглядов у нас ни вырабатывалось, жизнь породитеще большее разнообразие явлений. Добавьте еще в сто раз больше: все равно вчисле событий и дел будущего не найдется ни одного, которое среди тысяч ужеотобранных и классифицированных нами явлений нашло бы себе настолько полноесоответствие, что между ними не обнаружилось бы таких различий, которыепотребовали бы и особого суждения. Наши всегда различные и переменчивыедействия не имеют почти никакого отношения к твердо установленным изастывшим законам. Наиболее подходящи для нас — и наиболее редки — самые изних простые и общие. Да и то я считаю, что лучше обходиться совсем беззаконов, чем иметь их в таком изобилии, как мы.

Природа всегда рождает законы гораздо более справедливые, чем те,которые придумываем мы. Доказательство тому — золотой век, каким онизображается у поэтов, а также то состояние, в котором живут народы, неведавшие иных законов, кроме естественных. Среди этих народов есть такие,которые не имеют никаких постоянных судей и за решением возникающих у нихспоров обращаются к любому страннику, путешествующему в их горах. А другие вдни торга назначают кого-либо из своей среды, и тот на месте разбирает ихспоры. Разве плохо было бы, если бы и у нас самые мудрые решали все споры взависимости от обстоятельств, на глаз, без непременной оглядки на уже бывшиеслучаи и без того, чтобы их решение стало примером для будущего? Обувьдолжна быть каждому по ноге. Король Фердинанд, посылая колонистов в Индию,мудро предусмотрел, чтобы среди них не было ученых законников, опасаясь, чтои в Новом Свете расплодятся суды, ибо юриспруденция как наука естественнопорождает споры и разногласия. Король, как в свое время Платон, полагал, чтолюбая страна только терпит от юристов и медиков [3230].

Почему наш язык, которым мы говорим в обыденной жизни, столь удобный вовсех других случаях, становится темным и малопонятным в договорах изавещаниях, и почему человек, умеющий ясно выражаться, что бы ни говорил ини писал, не находит в юридических документах такого способа изложить своимысли, который не приводил бы к сомнениям и противоречиям? Единственнопотому, что великие мастера этого искусства, особенно прилежно стараясьотбирать торжественно звучащие слова и изысканно формулировать оговорки, тактщательно взвесили каждый слог, так основательно обработали все видылитературного стиля, что завязли и запутались в бесчисленных риторическихфигурах и в таких мелких подразделениях юридических казусов, которые уже неподпадают ни под какие нормы и правила и разобраться в которых нетвозможности. Confusum est quidquid usque in pulverem sectum est [3231]. Кто не видел, как детипытаются собрать в крупные капли некоторое количество ртути? Чем больше ониее давят, сжимают, стараются подчинить своему желанию, тем настойчивеервется на свободу этот своевольный металл: он не поддается их стараниям,дробится на мельчайшие капельки, которых и не сосчитать. Так же и с языкомюриспруденции: чем больше в нем тонкостей, тем больше сомнений порождают онив умах людей. Нас толкают на то, чтобы мы увеличивали и разнообразиливозникающие затруднения: их удлиняют, их сеют повсюду. Создавая все новые иновые вопросы, перетасовывая их и так и этак, приводят к тому, что колебанияи споры множатся, кишат: так почва становится плодороднее, если ее глубоковспахивать, дробя при этом крупные комья. Difficultatem facit doctrina [3232]. Ульпиан порождал в нас сомнения;читая Бартоло и Бальдо [3233], мы станем еще больше сомневаться. Надо быловсячески сглаживать следы этого бесконечного разнообразия мнений, а нехвалиться ими и не морочить голову потомкам.

Не знаю, право, что можно сказать по этому поводу, но сам опытпоказывает, что от множества толкований истина как бы раздробляется ирассеивается. Аристотель писал так, чтобы быть понятным. Если ему это неудалось, то какой-то другой человек, которому не сравняться с Аристотелем,или третий, наверное, достигнут еще меньшего успеха, чем тот, кто излагаетсвои собственные мысли. Раскрывая содержание предмета, мы льем столько воды,что он словно растекается у нас из-под рук. Из одного делаем тысячу и,беспрестанно дробя его, превращаем в бесконечные рои Эпикуровых атомов.Никогда не бывает, чтобы два человека одинаково судили об одной и той жевещи, и двух совершенно одинаковых мнений невозможно обнаружить не только удвух разных людей, но и у одного и того же человека в разное время. Обычноменя одолевают сомнения как раз по поводу того, на что комментатор несоизволил обратить внимание. Я чаще спотыкаюсь на гладком месте, подобно темлошадям, которые, как мне известно, начинают хромать на ровной дороге.

Кто усомнится, что глоссы лишь увеличивают сомнения и невежество, когданикакие толкования не облегчили понимания ни одной написанной человеком илибоговдохновенной книги, важной и нужной для всех? Сотый комментатор отсылаетнас к своему продолжателю, а у того узел оказывается запутанным еще сложнееи хитрее, чем у первого.

Бывает ли, чтобы мы решили: для этой книги хватит, о ней уже всесказано? В судебных тяжбах это еще очевиднее. Нет числа ученым юристам, ихопределениям и толкованиям, которым придают авторитет и силу закона. Носпособны ли мы положить конец охоте нагромождать толкования? Приближаемся лимы хоть немного к спокойному взаимопониманию? Нуждаемся ли мы теперь вменьшем числе адвокатов и судей, чем тогда, когда весь этот тяжкий груззаконов едва начинал накапливаться? Напротив, мы затемняем, погребаем своеразумение; мы обретаем его вновь, лишь совладав с бесчисленными замками изасовами. Люди не замечают естественного недуга, терзающего их разум: он всерыщет да ищет, колобродит, что-то строит и путается в собственныхпостроениях, как шелковичные черви, и под конец задыхается в них. Mus inpice [3234]. Ему кажется, что он усмотрел вдалеке светнекоей воображаемой истины, но пока он стремится туда, путь ему преграждаюттакие препятствия, трудности и новые задачи, что он шалеет и сбивается сдороги. Совершенно то же самое произошло с собаками из басни Эзопа, которые,увидев, что в море плавает нечто похожее на мертвое тело, и будучи не всостоянии до него добраться, задумали вылакать отделявшую их от добычи водуи захлебнулись. Сюда же относятся и слова Кратеса о произведениях Гераклита,что для них нужен читатель, умеющий хорошо плавать, дабы глубина и сложностьГераклитова учения не поглотила и не доконала их [3235].

Если мы бываем довольны тем, что другие или же мы сами добыли в этойпогоне за знанием, то лишь по слабости своих способностей: человек болеепытливого ума не будет доволен. За ним пойдет кто-то другой (пойдем и мысами), открывая новые пути. Пытливости нашей нет конца: конец на том свете.Удовлетворенность ума — признак его ограниченности или усталости. Ни одинблагородный ум не остановится по своей воле на достигнутом: он всегда станетпритязать на большее, и выбиваться из сил, и рваться к недостижимому. Еслион не влечется вперед, не торопится, не встает на дыбы, не страдает —значит, он жив лишь наполовину. Его стремления не знают четкой намеченнойцели и строгих рамок, пища его — изумление перед миром, погоня занеизвестным, дерзновение. То же было ив оракулах Аполлона, всегдадвусмысленных, темных, уклончивых; они не давали настоящего удовлетворения,а только заполоняли и тревожили сознание. Все это — беспорядочное, нонепрерывное движение вперед, по неизведанным путям и к неясной цели. Мыслинаши воспламеняются, бегут друг за другом, одна порождает другую.

 

Так видим мы, склонившись у ручья:

Струю сменяет новая струя,

Друг с другом слиты, вдаль они текут,

Но друг от друга без конца бегут.

Одна другую мчаться заставляет,

Другая третью в беге обгоняет,

Погоня их и бегство — труд напрасный:

Ручей един, хоть струи вечно разны [3236].

 

Гораздо больше труда уходит на перетолкование толкований, чем натолкование самих вещей, и больше книг пишется о книгах, чем о каких-либоиных предметах; мы только и делаем, что составляем глоссы друг на друга.

Комментаторы повсюду так и кишат, а настоящих писателей — самаямалость.

Разве самая первая и самая славная ученость нашего времени не в том,чтобы уметь понимать ученых? Разве это не общая и последняя цель обучениянаукам?

Мнения наши перерастают одно в другое: первое служит стеблем длявторого, второе для третьего. Так мы и поднимаемся со ступеньки наступеньку. И получается, что тому, кто залез выше всех, часто выпадаетбольше чести, чем он заслужил, ибо, взобравшись на плечи предыдущего, онлишь чуточку возвышается над ним.

Как часто я глупейшим, может быть, образом говорил в своей книге о нейсамой! Глупейшим хотя бы по той причине, что должен же был я помнить, какотзывался о тех, кто поступает точно так же, а именно: эти столь частыеоглядки на собственный труд свидетельствуют, что сердце их трепещет от любвик нему и что даже самые резкие и презрительные слова, которыми они егобичуют, не что иное, как жеманное притворство материнской нежности. Ведь, поАристотелю, самовосхваление и самоуничижение часто бывают порождены одною итой же гордыней [3237]. Ибо мое извинение, что в этом случае я имею право набольшую свободу, чем другие, так как пишу ведь о себе и о своихпроизведениях, как о прочих своих делах, и что моя тема — это я сам, — этомое извинение, может быть, примут далеко не все.

В Германии я убедился, что после Лютера его учение вызвало не меньше идаже больше раздоров и споров, чем сам он высказал сомнений насчет истинСвященного Писания. Наши разногласия чисто словесные. Я спрашиваю: что естьприрода, сладострастие, круг, субстанция? Вопрос выражен словами, и в словахже дается ответ. «Камень есть тело». Но тот, кто станет спрашивать дальше:«А что такое тело?» — «Субстанция». — «А субстанция?» — в конце концовприпрет отвечающего к стене. Одно слово разменивают на другое, часто ещеменее известное. Я лучше разумею, что такое человек, чем что такое животное,смертное ли, разумное ли. Чтобы разрешить одно мое сомнение, мне предлагаюттри новых: это же головы гидры [3238]. Сократ спросил у Мемнона, что естьдобродетель.

«Существует, — ответил Мемнон, — добродетель мужская и добродетельженская, добродетель должностного лица и частного человека, ребенка истарца». «Вот хорошо! — вcкричал Сократ. — Мы искали одну добродетель, а утебя их оказывается уйма» [3239]. Мы задаем один вопрос, а вместо ответаполучаем их целый рой. Как ни одно событие и ни один предмет не бываютсовершенно похожи на другое событие и другой предмет, так не может бытьмежду ними и полного различия. Природа в этом смешении проявила необычайнуюмудрость. Если бы во внешности у нас не было ничего общего, человека нельзябыло бы отличить от животного; если бы мы были во всем схожи, нас нельзябыло бы отличить друг от друга. Все вещи взаимосвязаны некими общимипризнаками, никакое подобие не бывает полным, отношения, познающиеся изопыта, всегда не вполне достоверны и совершенны, и однако же сравнениювсегда есть за что уцепиться. Вот почему можно пользоваться законами,которые в какой-то мере подходят к любому нашему делу, благодаря различнымокольным, притянутым за волосы и сомнительным толкованиям.

Поскольку моральные предписания, относящиеся к личному долгу каждогочеловека, устанавливаются, как мы видим, с таким трудом, удивительно ли, чтозаконы, упорядочивающие отношения между людьми, вырабатывать еще труднее?Поразмыслите о юридических нормах, которым мы подчиняемся: это же подлинноесвидетельство человеческого неразумия — столько в них противоречий и ошибок.В нашем праве обнаруживается так много несправедливости и в смысле мягкостии в смысле строгости, что я, право, не знаю, часто ли можно найти правильныйсредний путь между ними. И все это больные органы и уродливые члены самоготела, самого существа правосудия. Вот приходят ко мне крестьяне, торопясьсообщить, что они только что нашли в принадлежащем мне лесу человека,избитого до смерти, но еще дышащего, который попросил их сжалиться над ним,дать ему напиться и поднять его. При этом они добавляют, что не решилисьподойти к нему и поскорее убежали, боясь, как бы слуги закона не увидели ихна этом месте и как бы им не пришлось, подобно всем тем, кого застают у телаубитого, отвечать за это дело и окончательно погибнуть: у них ведь нет ниденег, ни иных средств защитить себя от обвинения. Что я мог им сказать?Несомненно, им пришлось бы пострадать, прояви они человечность.

Сколько было случаев, когда невиновного постигала кара, и притом не повине судей? А сколько было таких же случаев, никем никогда не обнаруженных?На моих глазах произошел такой случай. Несколько человек были присуждены ксмертной казни за убийство, причем приговор этот не был еще объявлен, но онем вынесли твердое согласное решение. И вот судьи получают от чиновниководной находящейся по соседству низшей судебной инстанции извещение, что уних есть заключенные, добровольно сознавшиеся в этом преступлении ипролившие ясный свет на все дело. Тем не менее судьи начинают совещаться,следует ли отложить приведение в исполнение приговора, вынесенного первымобвиняемым. Высказывают разные соображения о необычности данного случая, отом, что он может явиться прецедентом для отсрочек в других случаях, чтообвинительный приговор вынесен по всем юридическим правилам и судьям не вчем себя упрекать. Одним словом, бедняги были принесены в жертву юридическойформуле. Филипп или кто-то другой разрешил подобную же задачу следующимспособом. После того, как он весьма решительно присудил одного человека куплате другому очень большого штрафа, обнаружилось, что это его решение былонеправильным. С одной стороны, приходилось считаться с доводамисправедливости, с другой — с доводами юридических норм. Он принял и те идругие, оставив приговор в силе и из своих средств вернув осужденномууплаченный им штраф [3240]. Но тут дело оказалось поправимым; люди же, окоторых я говорю, были самым непоправимым образом повешены. Мало липриходилось мне видеть приговоров более преступных, чем само преступление?

Все это вызывает у меня в памяти мнение древних: тот, кто стремится кнекоей общей правде, вынужден допускать неправду в частностях, и тому, ктохочет справедливости в делах великих, приходится совершать несправедливостьв мелочах [3241], а правосудие человеческое действует на манер медицины [3242],с точки зрения которой все полезное тем самым правильно и честно.Припоминается мне и положение стоиков о том, что в своем творчестве природабольшей частью попирает справедливость, и учение киренаиков, что несуществует вещей, которые были бы справедливы сами по себе, ибо правосудиесоздают обычаи и законы [3243], и воззрения феодорян, полагающих, что длямудрого воровство, святотатство и всякого рода разврат вполне допустимы,если он убежден, что они ему на пользу [3244].

Тут ничем не поможешь. Я, подобно Алкивиаду, никогда, насколько этобыло бы в моих силах, не вручил бы свою судьбу одному человеку, так чтобыжизнь моя и честь зависели от ума и ловкости моего защитника больше, чем отмоей невиновности [3245]. Я скорее доверился бы трибуналу, способному отдатьдолжное и моим добрым делам и моим проступкам, на который я могу надеяться,даже опасаясь его решения. Безнаказанность — недостаточное воздаяниечеловеку, который делает больше, чем просто не совершает преступления. Нашеправосудие протягивает нам лишь одну руку, да и то левую. Кем ты ни будь,без ущерба не обойдешься.

Китайское царство, не имевшее с нами общения и не ведавшее нашихзаконов и наших искусств, тем не менее во многом их превзошло: история егоучит, насколько мир обширнее и разнообразнее, чем древние и даже мы самиполагали. Так вот в Китае чиновники, которых государь посылает обследоватьсостояние провинций, не ограничиваются наказанием тех, кто недобросовестновыполняет свои обязанности, но и весьма щедро раздают награды тем, ктоделает возложенное на него дело особенно ревностно и с большим тщанием, чемтого требует простой долг. Люди являются к этим посланцам государя не толькочтобы защищаться, но и чтобы получать поощрение, не только завознаграждением, но и за подарком [3246].

Слава богу, еще ни один судья не говорил со мною в качестве именносудьи по какому бы то ни было делу — моему лично или другого лица,уголовному или гражданскому. Не бывал я и ни в какой тюрьме — даже хотя быиз любопытства. Воображение у меня так развито, что даже один вид тюрьмы мненеприятен. Моя потребность в свободе так велика, что если бы мне вдругзапретили доступ в какой-то уголок, находящийся где-нибудь в индийскихземлях, я почувствовал бы себя в некоторой степени ущемленным. И я не сталбы прозябать там, где вынужден был бы скрываться, если бы где-то в другомместе можно было обрести свободную землю и вольный воздух. Боже мой, кактрудно было бы мне переносить участь стольких людей, прикованных к какому-тоопределенному месту в нашем государстве, лишенных доступа в главные города икоролевские замки и права путешествовать по большим дорогам за то, что онине желали повиноваться нашим законам! Если бы те законы, под властью коих яживу, угрожали мне хоть кончиком мизинца, я немедленно постарался быукрыться под защиту других законов, куда угодно, в любое место. В нашевремя, когда кругом свирепствуют гражданские распри, все мое малое разумениеуходит на то, чтобы они не препятствовали мне ходить и возвращаться куда икогда мне заблагорассудится.

Однако законы пользуются всеобщим уважением не в силу того, что онисправедливы, а лишь потому, что они являются законами. Таково мистическоеобоснование их власти, и иного у них нет. Впрочем, этого им вполнедостаточно. Часто законы создаются дураками, еще чаще людьми,несправедливыми из-за своей ненависти к равенству, но всегда людьми —существами, действующими суетно и непоследовательно.

Ничто на свете не несет на себе такого тяжелого груза ошибок, какзаконы. Тот, кто повинуется им потому, что они справедливы, повинуется им нетак, как должен. Наши французские законы по своей неупорядоченности инечеткости весьма содействуют произволу и коррупции у тех, кто их применяет.Сформулированы они так темно и неопределенно, что это некоторым образом дажеоправдывает и неподчинение им, и все неправильности в их истолковании,применении и соблюдении. Поэтому можно сказать, что как ни полезен для насопыт вообще, не много пользы принесет нашему жизнеустройству тот, который мычерпаем у иноземцев, если мы оказываемся не способными извлечь выгоду изнашего собственного: ведь свое нам все-таки ближе и, конечно, в достаточноймере может научить нас тому, что нам насущно необходимо.

Тот предмет, который я изучаю больше всякого иного, — это я сам. Этомоя метафизика, это моя физика.

 

Qua deus hanc mundi temperet arte domum,

Qua venit exoriens, qua deficit, unde coactis

Cornibus in plenum menstrua luna redit;

Unde salo superant venti, quid flamine captet

Eurus, et in nubes unde perennis aqua.

Sit ventura dies mundi quae subruat arces. [3247]

 

Quaerite quos agitat mundi labor. [3248]

 

В этом университете я, невежественный и беспечный, всецело подчиняюсьобщему закону, управляющему вселенной. Я знаю о нем достаточно, есличувствую его. Сколько бы я ни познавал, он не отклонится от своего пути, онне изменится ради меня. Безумием было бы надеяться на это, а еще худшимбезумием — огорчаться, ибо закон этот по необходимости единообразен, всеобщи очевиден.

Благонамеренность и одаренность правящего должны начисто освободить насот забот о делах управления. Философские изыскания и помышления служат лишьпищей нашей любознательности. С полным основанием отсылают нас философы кзаконам природы, но им самим эта высокая наука не очень-то по плечу. Ониложно толкуют их и лик ее являют нам слишком уж ярко расписанным, слишкомискаженным, отчего единый предмет и предстает перед нами в столь различныхвидах.

Природа наделила нас ногами для хождения, она же с умом руководит намина жизненном пути. Разум ее не столь искусный, тяжеловесный и велеречивый,как тот, что изобрели философы, но зато он легок и благодатен и во всем, чтообещает разум философов на словах, хорошо помогает на деле тому, кто, ксчастью своему, умеет подчиниться природе бесхитростно и безмятежно, иначеговоря — естественно.

Самый мудрый способ ввериться природе — сделать это как можно болеепросто. О, какой сладостной, мягкой, удобной подушкой для разумно устроеннойголовы являются незнание и нежелание знать! Я предпочел бы хорошо пониматьсамого себя, чем Цицерона. Если я буду прилежным учеником, то мойсобственный опыт вполне достаточно умудрит меня. Кто восстановит у себя впамяти все неистовство своей недавней гневной вспышки, припомнит, куда онаего завела, тот уразумеет лучше, чем из творений Аристотеля, как безобразнастрасть, и с более глубоким основанием отвратится от нее. Кто вспоминает опостигавших его бедствиях, о тех, что ему угрожали, о незначительныхслучайностях, так резко изменивших его жизненные обстоятельства, тотподготовляется к будущим переменам в своей судьбе и к осознанию своегоистинного положения. В жизни Цезаря мы не найдем большего числа поучительныхпримеров, чем в нашей собственной. И жизнь правителя, и жизнь простолюдина —это всегда человеческая жизнь, полная обычных для нее превратностей. Небудем упускать этого из вида. Мы всегда говорим друг с другом о наших самыхнасущных нуждах. Разве со стороны того, кто помнит, как часто он ошибочносудил о вещах, не глупо доверять постоянно и неизменно своему суждению?Когда доводы другого человека убеждают меня в ложности моего мнения, я нестолько узнаю от него нечто новое, узнаю, что проявил невежество именно вданной области (это было бы не такое уж ценное приобретение), сколькоубеждаюсь в своей слабости вообще и в шаткости своего рассудка, вследствиечего и стараюсь исправить все в целом. Так же точно поступаю я и в отношениидругих своих заблуждений, и следование этому правилу приносит мне большуюпользу. Каждый данный случай и все, к чему он относится, я рассматриваю непросто как камень, о который споткнулся: я понимаю, что в походке моей невсе вообще ладно, и стараюсь выправлять свой шаг. Уразуметь, что сказал илисделал какую-то глупость, — это еще пустяки: надо понять, что ты по сутисвоей глуп, — вот наука куда более значительная и важная. Ложные шаги, накоторые наталкивала меня моя память, даже когда она была особенно уверена всебе, не остались без пользы: теперь в ответ на все ее клятвы и заверения язатыкаю уши. Первые же возражения, которые встречает ее свидетельство,настораживают меня, и я уже не решаюсь слепо довериться ей в чем-либосущественно важном и положиться на нее в деле, где замешан кто-то другой. Ихотя другие, может быть, гораздо чаще совершают по недобросовестности теошибки, в которых я повинен из-за недостатка памяти, все же в том или иномделе я охотнее поверю словам, исходящим из уст другого человека, чем своимсобственным. Если бы каждый так же пристально изучал последствия ивоздействия страстей, которым он подвластен, как я поступал в отношении тех,которым поддался сам, он мог бы предвидеть их прилив и несколько умерять егобурное неистовство. Не всегда они внезапно обрушиваются на нас, вцепляясьнам в глотку: тут наблюдается и отдаленная угроза, и постепенное нарастание.

 

Fluctus uti primo coepit cum albescere vento,

Paulatim sese tollit mare, et altius undas

Erigit, inde imo consurgit ad aethera fundo. [3249]

 

В душевной жизни моей рассудок занимает важнейшее место, во всякомслучае, он всячески старается его занять. Он не препятствует свободномуразвитию моих влечений, моим враждебным и дружеским чувствам, даже моейлюбви к самому себе, но они не задевают и не замутняют его. Если он неспособен исправить прочие мои душевные свойства по своему подобию, то, вовсяком случае, он не поддается их вредному влиянию: он живет сам по себе.

Призыв «познай самого себя» имеет, видно, существеннейшее значение,если бог знания и света начертал его на фронтоне своего храма [3250]каквсеобъемлющий совет, который он мог нам дать. Платон говорит, чтоосуществление этой заповеди и есть следование разуму [3251], и Сократ уКсенофонта подтверждает это различными примерами [3252]. Трудности и темныеместа любой науки заметны лишь тем, кто ею овладел. Ибо нужно обладатьнекоей степенью разумения, чтобы заметить свое невежество, и надо толкнутьдверь, чтобы удостовериться, что она заперта. Отсюда и хитроумноеплатоновское положение, что знающим незачем познавать, раз они уже знают, анезнающим тоже незачем, ибо для того, чтобы познать, надо разуметь, чтоименно познаешь [3253]. Точно так же обстоит с познанием самого себя. Каждыйуверен, что в этом отношении у него все в полном порядке, каждый думает, чтоотлично сам себя понимает, но это-то и означает, что решительно никто осамом себе ничего не знает, как показал Сократ Эвтидему у Ксенофонта [3254].Я, не занимающийся ничем иным, нахожу в этой науке такую глубину и стольбесконечное разнообразие, что все мои изыскания приводят меня лишь кощущению того, как много мне еще надо узнать. Своей многократнопризнававшейся мною слабости обязан я склонностью к скромной самооценке, кподчинению предписанным мне верованиям, обязан моим неизменнымхладнокровием, умеренностью во взглядах и отвращением к докучной ибранчливой наглости самодовольных всезнаек — главным врагам истины иподлинной учености. Послушайте-ка их речи: любую чепуху городят ониторжественным слогом заповедей и законов. Nil hoc est turpius quamcognitioni et perceptioni assertionem approbationemoque praecurrere [3255]. Аристарх сказал, что в древние времена с трудомможно было насчитать семь мудрецов, а в его время трудно было найти семьневежд [3256].

Разве мы в наше время можем сказать это не с большим основанием, чемон? Самоуверенность и упрямство — явные признаки глупости. Такой-то сто разна дню зарывался носом в землю, но вот он опять в седле, столь жерешительный и невозмутимый, как и прежде. Можно подумать, что в него вселилиновую душу, силу разумения и что с ним произошло то же, что с древним сыномземли, который, падая и соприкасаясь с землею, обретал новую мощь [3257],

 

cui, cum tetigere parentem,

Iam defecta vigent renovato robore membra. [3258]

 

Уж не рассчитывает ли этот неугомонный упрямец заново воодушевиться дляновой словесной распри? На основании собственного опыта говорю я так олюдском невежестве: оно, на мой взгляд, и есть самое точное знание, какоеможно получить в школе жизни. Те, кто не хочет признать этого, исходя изстоль жалкого примера, как мой или их собственный, могут опереться наСократа, учителя учителей. Ибо философ Антисфен сказал своим ученикам:пойдемте, послушаем Сократа, вместе с вами стану я у него учиться [3259]. И,утверждая положение стоической школы о том, что одной добродетелидостаточно, чтобы сделать жизнь счастливой и ничего больше не желать, ондобавлял: кроме Сократовой силы духа [3260].

Неустанное внимание, с которым я сам себя изучаю, научило меня довольнохорошо разбираться и в других людях, и мало есть на свете вещей, о которых яговорил бы более успешно и удачно. Часто случается, что жизненныеобстоятельства своих друзей я вижу и понимаю лучше, чем они сами.Правильность моего изложения изумила кое-кого из них и заставила их обратитьвнимание на многое в их собственных обстоятельствах. Приучившись с детствасозерцать свою жизнь в зеркале других жизней, я приобрел в этом делеопытность и искусство, и когда я думаю над этими вещами, от меня ускользаеточень немногое из того, что к ним относится, — из человеческого поведения,настроений, речей. Я изучаю все: и то, чего мне надо избегать, и то, чему ядолжен следовать. Так и друзьям своим на основании их дел и поступковобъясняю я их внутренние склонности, и не просто для того, чтобыраспределить эти бесконечно разнообразные действия но определенным видам ирубрикам, а затем четко распределить все, что приведено мною в порядок, посуществующим типам и классам.

 

Sed neque quam multae species, et nomina quae sint,

Est numerus. [3261]

 

Ученые находят для своих построений гораздо более дробные и детальныеобозначения. Я же, не проникающий во все эти вещи глубже, чем мне нужно вданный момент, не руководствуюсь никакими правилами и свои построенияформулирую лишь в общих чертах и, так сказать, на ощупь. Так же обстоит делои с этой книгой: я высказываю свои взгляды в отдельных фразах, как если быречь шла о чем-то таком, что не может рассматриваться как единое целое.Взаимосвязанности и единообразия не найти в душах столь обычных и низменных,как наши. Мудрость есть здание прочное и цельное, каждая часть которогозанимает строго определенное место и имеет свой признак. Sola sapientia inse tota conversa est [3262]. Я предоставляю художникам распределять по клеткам все бесконечноемногообразие обликов, закреплять и упорядочивать нашу переменчивость, но незнаю, удастся ли им справиться с предметом столь сложным, состоящим изтакого количества случайных мелочей. Я считаю крайне затруднительным нетолько увязывать наши действия одно за другим, но и правильно обозначатькаждое из них по одному главному признаку, настолько двусмысленны они ипестры и пребывают в зависимости от освещения.

То, что в царе македонском Персее [3263]считали странностью, а именно,что дух его, никогда не пребывая в некоем определенном состоянии, стремилсяпроявить себя в различных образах жизни, в необычных и переменчивых нравах иблагодаря этому ни сам Персей, ни другие не в состоянии были понять, что жеон за человек, — эти черты представляются мне свойственными всем людям.Особенно хорошо знаю я другого такого же человека, к которому, по-моему, сеще большим правом можно отнести нижеследующее заключение: ему чужд какой быто ни было средний путь, он по самому неожиданному поводу бросается из однойкрайности в другую, он, даже двигаясь куда-то, беспрестанно сворачивает всторону или возвращается обратно, все его свойства противоречивы, так чтонаиболее правильное мнение сведется когда-нибудь к тому, что он старался истремился стать известным из-за того, что его невозможно познать.

Надо иметь очень чуткие уши, чтобы выслушивать откровенные суждения осебе. И так как мало таких людей, которые могут выносить это, неоскорбляясь, те, кто решаются высказывать нам, что они думают о нас,проявляют тем самым необыкновенно дружеские чувства. Ибо ранить и колоть длятого, чтобы принести пользу, — это и есть настоящая любовь. Мне тягостносудить человека, у которого дурных свойств больше, чем хороших. Платонговорит, что у того, кто хочет познать чужую душу, должны быть три свойства:понимание, благожелательность и смелость [3264].

Меня иногда спрашивали, к какой деятельности я считал бы себя наиболееспособным, если бы кому-нибудь пришло в голову применить к чему-либо моисилы, когда я был еще в подходящем для этого возрасте.

 

Dum melior vires sanguis dabat, aemula necdum

Temporibus geminis canebat sparsa senectus. [3265]

 

— Ни к какой, — отвечал я. И я даже рад, что не умею делать ничего, чтобы могло превратить меня в раба другого человека. Но я сумел бы высказатьмоему господину всю правду о нем и ясно обрисовать ему его нрав, если бы онэтого захотел. Не в общих суждениях, по схоластическому способу, чего яделать не умею (впрочем, уменье это не приносит никакой пользы тем, у когооно есть), но наблюдая его шаг за шагом, поскольку для этого у меня имеласьбы полная возможность, и внимательным взглядом оценивая их во всехподробностях; и я излагал бы ему это просто и естественно, разъясняя, что онем думают на самом деле люди, и всячески опровергая его льстецов. Каждый изнас стоил бы куда меньше, чем короли, если бы его постоянно портили лестью,как портит властителей окружающая их сволочь. Да что говорить, если дажеАлександр, этот великий государь и великий мыслитель, был беззащитен передлестью! У меня хватило бы верности, и разума, и внутренней свободы для того,чтобы говорить правду. Это была бы служба, не дающая славы: иначе онаутратила бы всю свою действенность, все свои благодатные свойства. Иподобную роль может сыграть не каждый человек. Ибо даже истине не данопреимущество быть высказываемой в любое время и при любых обстоятельствах:как ни благородно быть ее глашатаем, и это дело требует определенныхусловий, определенных рамок. Мир так устроен, что нередко ее доводят дослуха властителя не только без всякой пользы, но даже с дурнымипоследствиями и к тому же неоправданно. И меня никто не убедит в том, чтодаже самый справедливый укор не может оказаться несвоевременным и что сутьдела не должна порою уступать форме. Я полагаю, что такая деятельностьбольше всего подобала бы человеку, довольному своей участью,

 

Quod sit esse velit, nihilque malit, [3266]

 

и рожденному в среднем состоянии. Ибо, с одной стороны, он не побоялсябы слишком глубоко затронуть сердце властителя и тем самым повредить своейкарьере, а с другой, как человек среднего состояния, находился бы впостоянном общении со всякого рода людьми. Я считаю, что в подобной ролидолжен был бы выступать лишь один человек, ибо даровать право на такуюсвободу и близость к государю многим людям означало бы породить весьмапагубное неуважение к верховной власти. И кроме того, от такого человека япотребовал бы прежде всего верности и молчания.

Нельзя верить королю, хвалящемуся тем, что ради славы своей он стойкодожидался нападения неприятеля, если он не способен ради своей пользы иназидания выслушать откровенные речи друга, которые могли бы лишь оскорбитьего слух, так как всякое другое их действие зависит только от его добройволи. А между тем из всех людей именно облеченные властью более всегонуждаются в правдивом и свободном слове. Жизнь их протекает на глазах увсех, и им приходится домогаться симпатии огромного количества зрителей. Нотак как принято скрывать от них все, что может заставить их свернуть спредначертанного пути, они, даже не сознавая того, становятся пороюненавистными своим народам по причинам, которых они часто могли бы избежать,не пожертвовав при этом ни одним из своих удовольствий, если бы их вовремяпредупредили и подали им добрый совет. Обычно их любимцы заботятся больше осебе, чем о своем повелителе, и ничего на этом не теряют, ибо, говоря поправде, подлинно дружеские чувства к государю подвергаются всегда суровым иопасным испытаниям, так что такая дружба требует не только привязанности иискренности, но и мужества.

В общем же все состряпанное мною здесь кушанье есть лишь итог моегожизненного опыта, который для всякого здравомыслящего человека может бытьполезен как призыв действовать совершенно противоположным образом. Но что доздоровья телесного, то ничей опыт не будет полезнее моего, ибо у меня онпредстает в чистом виде, не испорченном и не ущемленном никакимиухищрениями, никакой предвзятостью. В отношении медицины опыт — как петух,роющийся в своем же помете: разумное он обретает в самом себе. Тиберийговорил, что каждый, проживший двадцать лет, должен сам понимать, что длянего вредно, а что полезно, и уметь обходиться без врачей [3267]. Эту мысль онмог позаимствовать у Сократа, который, советуя своим ученикам прилежноизучать, как важнейшую вещь, свое здоровье, добавлял, что было быневероятно, если бы рассудительный человек, следящий за тем, чтобы правильноупражнять свое тело, есть и пить, сколько нужно, не понимал бы лучше всехврачей, что для него хорошо, что плохо [3268]. Да и медицина всегда заявляет,что во всех предписаниях исходит из опыта. Следовательно, Платон был прав,когда говорил, что настоящему врачу, стремящемуся усовершенствоваться всвоем искусстве, следовало бы испытать все болезни, которые он намереваетсялечить, все случаи и обстоятельства, на основании которых он долженпринимать решения [3269]. И правильно: если они хотят лечить сифилис, пустьпереболеют им. Такому врачу я бы доверился, ибо все прочие, руководя нами,уподобляются тому человеку, который рисует моря, корабли, гавани, сидя засвоим столом и в полной безопасности водя перед собою взад и впередигрушечный кораблик. А когда им приходится взяться за настоящее дело, ониничего не могут и не знают. Они описывают наши болезни, как городскойглашатай, выкрикивающий приметы сбежавшей лошади или собаки: такой-то мастишерсть, такой-то рост, такие-то уши, — но покажите им настоящего больного, иони не распознают болезни.

Дал бы бог, чтобы медицина хоть раз в жизни оказала мне настоящуюощутимую помощь, и я с открытой душой вскричал бы:

 

Tandem efficaci do manus scientiae! [3270]

 

Искусства, сулящие нам телесное и душевное здоровье, обещают много, ноименно они реже всего исполняют свои обещания. И в наше время те, ктосчитает врачевание своей профессией, действуют в этой области хуже, чемлюбой другой человек. Самое большее, что о них можно сказать, — это, что онипродают лекарственные средства, но сказать, что они врачи, никак нельзя.

Я прожил достаточно долго, чтобы оценить те навыки, которые обеспечилимне столь продолжительное существование. Так как они мною уже испробованы,на меня могут опираться все, кто захотел бы к ним прибегнуть. Вот кое-что изних, насколько мне помнится. У меня не было таких навыков, которые неизменялись бы в зависимости от обстоятельств, но здесь я указываю наиболеепостоянные и свойственные мне до настоящего времени. И здоровый, и больной,я веду один и тот же образ жизни: сплю на одной и той же кровати,придерживаюсь того же распорядка дня, ем и пью одно и то же. Ничего к этомуне добавляется, я меняю только количество пищи и часов сна, в зависимости отсвоих сил и аппетита. Я блюду свое здоровье, следуя без изменений привычномужизненному распорядку. Болезнь выбила меня из него с одной стороны? Если ядоверюсь врачам, они выбьют меня из него и с другой, так что и волеюобстоятельств и из-за медицинского искусства я окажусь вне своей обычнойколеи. А между тем больше всего я верю в то, что мне никак не могутповредить вещи, к которым я издавна привык.

Именно привычка сообщает нашей жизни ту форму, какая ейзаблагорассудится. Здесь она всемогуща: это волшебный напиток Цирцеи,придающий существу нашему любой облик [3271]. Многие народы в трех шагах отнас, считают нелепостью бояться столь явно мучительной для нас вечернейпрохлады; наши моряки и крестьяне тоже над этим смеются. Немец плохо себячувствует, лежа на матраце, итальянец — на перине, а француз — если он спитбез штор и без огня в камине. Желудок испанца не выносит нашего способапитаться, а наш — швейцарской манеры пить.

Один немец, к великому моему удовольствию, поносил неудобство нашихкаминов, используя те же доводы, какими мы осуждаем их печи. И правда, жар взамкнутом пространстве и запах раскаленного кирпича, из которого сложеныпечи, тягостны для большинства тех, кто к этому не приучен. Для меня,впрочем, нет. Вообще же это устойчивое и равномерно распределенное всюдутепло, без пламени, без дыма, без ветра, задувающего через широкие зевынаших каминов, вполне выдерживает сравнение с нашим способом обогреваниякомнат. Но почему мы не подражаем архитектуре римлян? Ибо говорят, что вдревности дома их обогревались снаружи и снизу, откуда теплораспространялось по всему жилью с помощью труб, положенных внутри стен ипроходящих через все помещения, которые надо было обогревать: обо всем этомочень ясно говорится где-то у Сенеки [3272]. Вышесказанный немец, слыша, как янахваливаю удобства и красоты его города, вполне заслуживающего похвал,принялся жалеть меня по поводу моего отъезда: одним из первых неудобств, скоторыми мне, по его мнению, пришлось бы столкнуться, явилась бы тяжесть вголове из-за каминного угара во Франции. Говорил он с чьих-то чужих слов и,не имея случая столкнуться с этим неприятным явлением у себя, считал егохарактерной чертой нашего обихода. Всякий жар от горящего пламенидействительно вызывает у меня слабость и тяжесть в голове. Хотя Эвен иговорил, что лучшая утеха жизни — огонь [3273], я предпочитаю любой другойспособ избегать холода.

Мы не любим пить вино со дна бочки. Для португальцев же винный осадок —наслаждение, царский напиток. В общем, каждый народ имеет свои обычаи ипривычки, не только не известные другим народам, но диковинные и странные сих точки зрения.

Что сказать о народе, который уважает лишь печатное свидетельство,доверяет только тем людям, о которых можно прочесть в книге, и верит тольков истины очень почтенного возраста? Отливая свои глупости в металлическомшрифте, мы как бы придаем им некое благородство. Когда говоришь «я прочел»,кажется, что это звучит более веско, чем «я слышал». Но я, придающий устамчеловеческим не меньшее значение, чем рукам, знающий, что писать можно также легкомысленно, как говорить, я, уважающий наш век не менее, чем любой изминувших, так же охотно сошлюсь на кого-либо из своих друзей, как на АвлаГеллия или Макробия, и на то, что я видел, как на то, что они написали. Икак принято считать, что добродетель отнюдь не выше от того, что ейпредавались дольше, так и я полагаю, что та или иная истина не становитсямудрее от своего возраста. Я часто говорю, что погоня наша за примерамичужеземными и книжными — чистейшее недомыслие. Опыт нашего времени так жеплодотворен, как опыт времен Гомера или Платона. Но разве не правда, чтозвонкая цитата соблазняет нас больше, чем правдивая речь? Как будтодоказательства, которые можно почерпнуть в книжной лавке Васкосана илиПлантена [3274], стоят больше, чем те, которые приводит нам жизнь нашего села?Или, может быть, нам не хватает ума, чтобы исследовать то, что происходит унас перед глазами, дать ему правильную оценку и составить о нем решительноесуждение, чтобы извлечь некий пример? Ибо, когда мы утверждаем, что мнениянаши недостаточно вески, чтобы люди придавали веру нашему свидетельству,говорится это впустую. Тем более, что, на мой взгляд, если пролить настоящийсвет на самые обыкновенные, общеизвестные и всем привычные вещи, они могутпредстать как величайшие чудеса мира и из них можно извлечь удивительнейшиепримеры, в особенности касательно дел человеческих.

Но вернемся к моему предмету. Оставив в стороне книжные свидетельства ито, что Аристотель говорит об Андроне, аргийце, который пересекал пескиливийской пустыни и при этом ничего не пил [3275], хочу упомянуть об одномдворянине, достойным образом отправлявшем различные должности, которыйрассказывал в моем присутствии, что он в самый разгар лета ездил из Мадридав Лиссабон и ничего не пил в дороге. Он отличается превосходным для своеговозраста здоровьем и ведет самый обычный образ жизни — за исключением того,что в течение двух-трех месяцев, а иногда и года, ничего не пьет, как он мнесам говорил. Он испытывает жажду, но ждет, чтобы она прошла, считая, что этоощущение само по себе ослабевает, и вообще он пьет лишь по случайномупобуждению, а не по нужде или ради удовольствия [3276].

А вот еще пример. Недавно я видел, как один из ученейших мужей Франции,и притом один из наиболее состоятельных, занимается у себя в углу залы,отделенной от остального помещения портьерой. Кругом совершеннобеззастенчиво кричали и суетились его слуги. Он же сказал мне — до него этоговорил и Сенека [3277], — что весь этот шум ему даже полезен, ибо, оглушенныйим, он еще глубже погружается в созерцание: громкие голоса помогают емусосредоточиться. Будучи студентом в Падуе, он занимался в помещении, куда сплощади доносился звон колоколов и уличный гвалт, и не только приучилсяпереносить шум, но у него даже выработалась привычка к шуму в часы занятий.Когда Алкивиад спрашивал Сократа, как это он выносит беспрестанную сердитуюворкотню жены, тот отвечал: «Привыкают же к скрипу колес, с помощью которыхвытягивают из колодца ведра с водой» [3278]. Для меня все обстоит иначе. Духмой чувствителен и легко возбудим: когда он погружен в себя, даже жужжаниемухи для него мучительно.

Сенека с молодых лет увлекся примером Секстия [3279], который никогда неел мяса убитых или умерших животных, и уже через год Сенека с удовольствиемобходился без мясной пищи. Он отказался от этой привычки лишь потому, чтоопасался, как бы его не заподозрили в склонности к новой религии,проповедовавшей такое воздержание. Одновременно он следовал совету Аттала [3280]не спать на мягких матрацах и до самой старости пользовался твердыми,не сгибающимися под тяжестью человеческого тела. И если нравы его временипобуждали Сенеку искать сурового образа жизни, то обычаи наших днейзаставляют нас стремиться к удобствам.

Обратите внимание на образ жизни мой и моих слуг: даже скифы и индийцыне более отличаются от меня силой и обликом, чем они. Я брал к себе наслужбу нищенствующих детей, которые вскоре покидали меня и мою кухню,сбрасывали с себя мою ливрею, чтобы возвратиться к своему прежнемусуществованию. Среди них был один, который, уйдя от меня, питался ракушками,разысканными среди отбросов, и ни уговорами, ни угрозами я не добился, чтобыон отверг радости и блага полуголодной жизни. У нищих бродяг есть и свояроскошь и свои наслаждения, как у богатых, и даже, говорят, свое особоеобщественное устройство с должностями и званиями. Все зависит от привычки.Она может не только отливать нас в любую форму (но мудрецы говорят, что намвсе же следует выбирать лучшую, и привычка облегчит нам это дело), но дажеприучить к любым переменам, что является благороднейшей и полезнейшей изнаук. Лучшее из моих природных свойств — гибкость и податливость: я обладаюнекоторыми склонностями, более для меня подходящими, привычными и приятными,чем другие, но без особых усилий могу отказаться от них и с легкостьюперейти к навыкам совершенно противоположным. Молодой человек долженнарушать привычный для него образ жизни: это вливает в него новые силы, недает ему закоснеть и опошлиться. Самые нелепые и жалкие жизненные навыки —те, что целиком подчиняют человека каким-то неизменным правилам и жестокойдисциплине.

 

Ad primum lapidem vectari cum placet, hora

Sumitur ex libro; si prurit frictus ocelli

Angulus, inspecta genesi collyria quaerit. [3281]

 

На мой взгляд, юноша должен порою быть невоздержанным: иначе для негоокажется губительной любая буйная шалость и в веселой беседе он окажетсянеудобным и неприятным обществу. Самое неблаговидное для порядочногочеловека свойство — это чрезмерная щепетильность и приверженность к какой-тоособой манере держаться: неподатливость и негибкость и составляют ееособенность. Постыдно, когда человек отказывается от чего-то из-за своегобессилия или не осмеливается делать то, что делают его товарищи. Пустьподобные люди плесневеют у себя на кухне. Такое поведение неприлично длякаждого человека, но особенно пагубно и недопустимо оно для воина, который,по словам Филопемена, должен приучаться к любым жизненным превратностям ипеременам [3282].

В свое время я был в достаточной мере приучен к свободе и готовностименять свои привычки, но, старея, поддался слабости и стал усваиватьопределенные постоянные навыки (в моем возрасте переучиваться уже неприходится, надо думать лишь о том, чтобы сохранить себя в какой-то форме).Теперь уже привычка к некоторым вещам незаметным образом так властнозавладела мною, что нарушение ее представляется мне просто разгулом. Безтягостного для себя ощущения я не могу ни засыпать среди дня, ни естьчто-нибудь в неустановленные для трапез часы, ни лишний раз позавтракать, ниложиться спать раньше, чем пройдет по крайне мере три часа после ужина, ниделать детей иначе как только перед сном и только лежа, ни ходитьвспотевшим, ни пить одну воду или же неразбавленное вино, ни оставатьсядолгое время с непокрытой головой, ни бриться после обеда. Обходиться безперчаток мне теперь так же трудно, как без рубашки, трудно не помыть рукпосле обеда и, встав ото сна, трудно обходиться без полога и занавесок накровати, как вещей совершенно обязательных. Пообедать без скатерти я могу,но на немецкий манер, без чистой салфетки — очень неохотно. Я пачкаюсалфетки гораздо больше, чем немцы или итальянцы, и редко пользуюсь ложкой ивилкой. Жаль, что у нас не привился обычай, принятый при дворе: менятьсалфетки вместе с тарелками, с каждым блюдом. О таком суровом воине, какМарий, известно, что с возрастом он стал очень брезглив в питье ипользовался только своей собственной чашей. Я тоже предпочитаю особой формыстаканы и неохотно пью из любого, так же как и из поданного любой рукой. Яне признаю металла — прозрачное, ясное стекло мне приятнее. Пусть глаза моинаслаждаются, как могут, когда я пью.

Кое-какими чертами изнеженности я обязан привычке, но постаралась тутсо своей стороны и природа. Так, я не могу основательно поесть дважды вдень, не отягчив желудка, но не могу и всю дневную порцию съедать в одинприсест, иначе меня начинает пучить, пересыхает во рту, нарушается аппетит.Не могу я и проводить долгое время на воздухе в ночную пору, ибо если впоходе — как это нередко бывает — приходится всю ночь бодрствовать подоткрытым небом, с некоторых пор у меня в таких случаях часов через пять илишесть начинается расстройство желудка, сильные головные боли, а к утру —обязательно рвота. Когда другие идут завтракать, я заваливаюсь спать, авыспавшись, встаю как ни в чем не бывало. Я всегда слыхал, что вредоноснаясырость распространяется лишь с ночной темнотой. Но за последние годы мнепришлось близко и длительно общаться с одним господином, проникнутымуверенностью в том, что сырость особенно въедлива и опасна под вечер, за часили два до захода солнца. Господин этот старательно избегает выходить именнов это время, а ночной сырости совсем не боится, и на меня он тоже повлиял вэтом смысле — не столько, правда, своими доводами, сколько силойубежденности. Что ж, значит, сомнение и исследование могут настолькопоразить наше воображение, что мы способны измениться? Кто поддается такомунаправлению мыслей, сам себя губит. Я очень жалею некоторых известных мнедворян, которые из-за глупости своих врачей еще в молодом возрасте и вдобром здоровье стали жить, как в больнице. Лучше перенести простуду, чем,отвыкнув от жизни в обществе, навсегда отказаться от нее и от всякой нужнойи полезной деятельности. Одна беда от этой науки, лишающей нас самыхсладостных в жизни часов! Надо полностью использовать все предоставленныенам возможности. Упорство чаще всего закаляет и лечит, — так исцелилсяЦезарь от падучей тем, что не обращал на нее внимания и не поддавался ей [3283]. Следует руководствоваться разумными правилами, но не подчиняться имслепо — разве что тем, если такие существуют, рабская приверженность которыхблагодетельна.

Короли и философы ходят по нужде, а также и дамы. Жизнь людей,находящихся на виду, связана со всяческими церемониями; моя же независима; ктому же солдату и гасконцу свойственно говорить свободно. Вот почему я искажу: по нужде надо ходить в определенные часы, лучше ночью, приучить себяк такому порядку, как я это сделал, но не стать рабом его, как случилось сомной, когда я постарел, так что теперь мне для этого дела необходимоопределенное место и сиденье, и оно связано для меня с неудобствами ипроволочками из-за вялости моего кишечника. Но разве не извинительностараться соблюдать при отправлении самых грязных функций самую тщательнуючистоту? Natura homo mundum et elegans animal est [3284]. Когда я отправляю именно этуестественную потребность, всякий перерыв мне особенно неприятен. Мнеприходилось встречать немало военных, которые страдали от расстройствапищеварения. Я же и мое пищеварение никогда не бываем в разладе, встречаяськак раз в тот момент, когда надо вставать с постели, разве что нам в этомпомешает какое-нибудь очень важное дело или болезнь.

Как мне уже приходилось говорить, я не вижу, что лучшего может сделатьбольной, если не придерживаться своего обычного образа жизни, своейпривычной пищи. Какое бы то ни было изменение всегда мучительно. Попробуйтедоказывать, что каштаны вредны жителям Перигора или Лукки, а молоко и сыр —горцам. А им станут предписывать не только новый, но и совсемпротивоположный образ жизни; такой перемены не вынесет и здоровый человек.Заставьте семидесятилетнего бретонца пить одну родниковую воду, запритеморяка в ванную комнату, запретите лакею-баску гулять, лишите его движения,воздуха и света. An vivere tanti est? [3285]

 

Cogimur a suetis animum suspendere rebus,

Atque, ut vivamus, vivere desinimus.

Hos superesse reor, quibus et spirabilis aer

Et lux qua regimur redditur ipsa gravis? [3286]

 

Если врачи не делают ничего хорошего, то они хоть подготовляютзаблаговременно своих больных к смерти, подтачивая постепенно их здоровье ипонемногу ограничивая их во всех жизненных проявлениях. И здоровый ибольной, я всегда готов был поддаться обуревавшим меня влечениям. Я оченьсчитаюсь со своими желаниями и склонностями. Я не люблю лечить одну беду спомощью другой и ненавижу лекарства, еще более докучные, чем болезнь.Страдать от колик и страдать от того, что лишаешь себя удовольствия естьустрицы, — это две беды вместо одной. Мучит нас болезнь, мучит и режим. Размы и так и этак вынуждены идти на печальный риск, давайте, рискуя, получатьхоть какое-то удовольствие. Люди же обычно поступают наоборот, считая, чтополезным может быть только неприятное: все, что не тягостно, кажется имподозрительным. Аппетит мой во многих случаях обходился без постороннеговмешательства, во всем завися от состояния моего желудка. Острые приправы исоусы я любил, когда был молод. Затем они стали вредить моему желудку, и ятотчас же потерял к ним всякий вкус. Вино вредно больным: когда я болен,первое, к чему я начинаю испытывать непреодолимое отвращение, — это именно квину. Все, что мне противно, является и вредным для меня, как не причиняетвреда ничто из того, к чему у меня есть влечение и вкус. Никогда неприходилось мне страдать, если я делал нечто для меня приятное, и я всегдасмело жертвовал врачебными предписаниями ради своего удовольствия. Вмолодости,

 

Quem circumcursans huc atque huc saepe Cupido

Fulgebat, crocina splendidus in tunica, [3287]

 

я предавался обуревавшему меня желанию с таким же безудержнымсладострастием, как любой другой юноша,

 

Et militavi non sine gloria, [3288]

 

но выражалось это у меня больше в длительности и непрерывности его, чемв количестве любовных приступов:

 

Sex те vix memini sustinuisse vices. [3289]

 

Мне даже стыдно признаться, в каком необычайно юном возрасте познал явпервые власть желания. Вышло это случайно, ибо событие совершилось задолгодо того, как я вступил в возраст сознания и разума. Никаких другихвоспоминаний о тех годах у меня нет, и мою судьбу можно сравнить с судьбоюКвартиллы, не помнившей времени, когда она была еще девственницей [3290].

 

Inde tragus celeresque pili, mirandaque matri

Barba meae. [3291]

 

Часто врачи весьма благотворно согласуют свои предписания с темисильными желаниями, которые возникают у больных: такая сила потребности вчем-то внушается самой природой, и в ней не может быть ничего вредного. Изатем, как важно утолить свою фантазию! На мой взгляд, все зависит от этого,во всяком случае, больше, чем от чего-либо другого. Самые частые и тяжкиеболезни — те, которыми мы обязаны своему воображению. Мне во многихотношениях чрезвычайно нравится испанская поговорка: Defenda me dios de mi [3292]. Когда я болен, то оченьжалею, если у меня нет желания, удовлетворив которое, я мог бы получитьудовольствие, и врачам было бы нелегко отвратить меня от этого. Так жеобстоит со мной, и когда я здоров: самое лучшее для меня — надеяться ихотеть. Плохо, когда и желания твои слабы и хилы.

Искусство врачевания еще не имеет столь твердо установленных правил,чтобы мы, делая что угодно, не могли сослаться на какой-либо авторитет:предписания медицины меняются в зависимости от климата, от лунных фаз, оттеорий Фернеля или Скалигера [3293]. Если ваш врач не дает вам спать вволю,пить вино, есть такой-то сорт мяса, не тревожьтесь: я найду вам другого,который выскажет противоположное мнение. Различия во мнениях и доводах уврачей принимают любого рода формы. На моих глазах некий больной изнемогал имучился от жажды, чтобы выздороветь, а после другой врач смеялся над ним,осуждая этот совет, как пагубный. На пользу ли ему пошла его мука? Недавноот камней в почках умер один человек того же ремесла, прибегнувший дляборьбы со своей болезнью к самой крайней воздержанности. Сотоварищи егоутверждают, что, напротив, голодовка только иссушила ему ткани, и песок унего в почках спекся.

Я заметил, что при ранениях и во время болезни говорить мне вредно, таккак это возбуждает меня не меньше, чем беспорядочные движения. Голос у менягромкий, резкий, я напрягаюсь и утомляюсь, когда говорю. Доходило до того,что когда я являлся к сильным мира беседовать о важных делах, им приходилосьпросить меня умерить мой голос. Вот рассказ, который меня позабавил: в однойгреческой школе кто-то говорил очень громко, как я; наблюдавший за порядкомвелел передать ему, чтобы он говорил потише. «Пусть он мне покажет, —возразил тот, — каким тоном должен я говорить». Ему ответили, чтобы онравнялся на слушающего [3294]. Ответ неплохой, но при условии, что смысл егобыл таков: говорите так или иначе в зависимости от сути того, что хотитесказать своему собеседнику. Ибо если совет означал: достаточно, чтобы он васуслышал, — или: соразмеряйтесь с его слухом, — я не считаю его правильным.На мой взгляд, тон, высота голоса всегда что-то выражают и обозначают. Я идолжен пользоваться им так, чтобы он меня представлял. Один голос поучает,другой льстит, третий бранит. Я хочу, чтобы мой голос не только дошел дослушающего, но чтобы он, когда нужно, поразил его и пронзил. Когда яраспекаю своего слугу резким и язвительным голосом, ему подобает сказатьмне: «Хозяин, говорите-ка потише, я вас отлично слышу». Est quaedam vox adauditum accommodata, non magnitudine, sed proprietate [3295]. Произнесенные словапринадлежат наполовину говорящему, наполовину слушающему. Последний долженпринимать их так, как они ему брошены, подобно тому как во время игры в мячпринимающий делает те или иные движения в зависимости от движений бросающегоили от характера броска.

Опыт научил меня и тому, что мы губим себя нетерпением. Беды наши имеютсвою жизнь и свой предел, свои болезни и свое здоровье. Болезни обладают темже строением, что и живые существа. Едва зародившись в нас, они следуютсвоей строго определенной судьбе, им тоже дается некий срок. Тот, кто хочетво что бы то ни стало насильственно сократить или прервать их течение,только удлиняет его, только усиливает недуг, вместо того чтобы его затушить.Я согласен с Крантором, что не следует ни упорно и безрассудносопротивляться болезни, ни безвольно поддаваться ей, а надо предоставить ееестественному течению в зависимости и от ее свойств и от наших [3296]. Пустьболезни проходят сами собой, и я нахожу, что они меньше длятся у меня, невмешивающегося в их течение. Даже от самых упорных и стойких недугов яизбавлялся благодаря bх естественному прекращению, без помощи врачевания ивопреки правилам медицины. Предоставим природе действовать по ее усмотрению:она лучше знает свое дело, чем мы. — Но, — говорят мне, — такой-то умер отэтой болезни. — Вы тоже умрете, не от этой, так от другой. А сколько людейумерло от нее, хотя за ними и ходили три врача? Пример — зеркало довольнонеясное: все в него смотрятся и все, что угодно, в нем видят. Если вампредлагают приятное лечение, соглашайтесь на него: на этом вы ничего непотеряете. Меня не смутят ни название, ни цвет лекарства, если оно приятнона вкус и вызывает аппетит.

Удовольствие — одно из главных видов пользы. Сколько раз нападали наменя и сами собою проходили простуда, флюс, подагрические и сердечныеприступы, мигрени, которые оставили меня, когда я уже почти примирился стем, что надолго буду их жертвой. С ними легче справляться, потакая им, чемсопротивляясь. Мы должны кротко подчиняться установленному для нас самойсудьбой закону. Ведь мы и созданы для того, чтобы стареть, слабеть, болеть,несмотря ни на какое врачевание. Это первый урок, который мексиканцыпреподают своему потомству; едва оно успеет появиться из материнского чрева,как они приветствуют его словами: «Дитя, ты явилось в мир, чтобы терпеть:терпи же, страдай и молчи».

Несправедливо жаловаться на то, что с кем-то случилось нечто такое, чтоможет случиться с каждым, indignare si quid in te inique proprie constitutumest [3297]. Взгляните на старика, который молит бога, чтобы ондаровал ему полноту сил и здоровья, то есть вернул ему молодость.

 

Stulte, quid haec frustra votis puerilibus optas? [3298]

 

Разве это не глупость, противная естественным условиям возраста?Подагра, почечные колики, несварение желудка — признаки пожилых лет, какзной, дождь и ветер — неизменные спутники длительных путешествий. Платон несчитает, что Эскулап озабочен тем, чтобы благодаря его предписаниямсохранить жизнь в разрушенном, ослабевшем теле, бесполезном отечеству,бесполезном делу, которым оно занималось, бесполезном и для производстваздорового, крепкого потомства. Не считает он также, что божественноймудрости и справедливости, все ведущей ко благу, подобало бы об этомзаботиться [3299]. Милейший старик, ничего не поделаешь: тебя уже не поставитьна ноги. Можно немножко починить, немножко подправить, продлить еще нанесколько часов твое жалкое существование,

 

Non secus instantem cupiens fulcire ruinam,

Diversis contra nititur obicibus,

Donec certa dies, omni compage soluta,

Ipsum cum rebus subruat auxilium. [3300]