Задание № 3

Развод – одна из наиболее стрессовых для человеческой психики ситуаций. Трудно сохранять хладнокровие, владеть своими эмоциями и предлагать разумное решение проблем. Поэтому легче предложить взаимовыгодное соглашение человеку со стороны. Для того чтобы придумать такое соглашение, необходимо четко определить интересы сторон. В этом и будет заключаться Ваша задача.

Описание ситуации:

Никита и Марта поженились, учась на 4 курсе престижного физико-математического института. Оба имели неплохие перспективы, подавали надежды. После окончания ВУЗа Никита занялся научной работой, Марта год проработала в лаборатории и ушла в декрет. Четыре года она занималась домашним хозяйством и воспитанием дочки. Денег хватало исключительно на текущее потребление, при том, что Никита не упускал никакую возможность подработать. В 2000 году Н. предложили контракт на работу в крупнейшей лаборатории Франции с хорошими перспективами и высокой зарплатой. Марта не захотела ехать с ним сразу, мотивируя тем, что не знает языка, рядом нет родных, и тем, что она только недавно вышла на работу (учителем физики). Три года они жили в разных странах, Н. исправно присылал семье 60% зарплаты (1800 Евро). Инициатором развода был Н., так как за эти три года он почувствовал, что их пути с женой разошлись, и у них осталось не так много общего.

*Зарплата Никиты – 3000 Евро после выплаты налогов, съем квартиры – 450 Евро*

Участники:Никита и Марта, возможно, посредники с той и другой стороны

Задание: Обсудить сумму алиментов Марте и дочери, а также возможность для дочери ездить к отцу на каникулы, ее будущее. Проанализировать интересы и потребности обеих сторон. Попробовать согласовать интересы сторон.

Документ 1.

Из воспоминаний С.Ю.Витте о заключении мира с Японией в Портсмуте (август 1905 года)[1]

 

…Вечером я уже получил приглашение его величества на другой день приехать к нему. На другой день утром, это было 29 июня, последовало мое назначение главным уполномоченным по ведению мирных переговоров с Японией, и на другой день утром я был у государя, и государь меня благодарил, что я не отказался от этого назначения, и сказал мне, что он желает искренно, чтобы переговоры пришли к мирному решению, но только он не может допустить ни хотя бы одной копейки контрибуции, ни уступки одной пяди земли…

На другой день после того, как я имел счастье быть у государя, я был у великого князя Николая Николаевича. Великий князь мне сказал, что он со своей стороны отказывается высказать какое бы то ни было мнение относительно того, следует ли окончить войну миром, и какие условия могут быть приняты; что он со своей стороны ограничится только передачей мне того положения, в котором находится наша действующая армия в настоящее время, и затем уж он предоставляет мне вывести из этого те или иные заключения…Великий князь мне довольно обстоятельно объяснил положение дела со свойственной ему определенностью речи, которая сводилась к следующему: 1) наша армия не может более потерпеть такого крушения, какое она потерпела в Ляояне и Мукдене; 2) при благоприятных обстоятельствах с возможным усилением нашей армии имеется полная вероятность, что мы оттесним японцев до Квантунского полуострова и в пределы Кореи, т.е. за Ялу, что для этого, вероятно, потребуется около года времени, миллиарда рублей расхода и тысяч 200-250 раненых и убитых, и 3) что дальнейших успехов без флота мы иметь не можем; 4)что в это время Япония займет Сахалин и значительную часть Приморской области. Великий князь выражал мнение, что во всяком случае невозможно соглашаться на отдачу Японии хоть пяди исконно русской земли. Управляющий морским министерством Бирилев мне сказал, что вопрос с флотом покончен. Япония является хозяином вод Дальнего Востока. Что же касается мирных условий, то невозможно соглашаться на какие бы то ни было унизительные условия; что касается уступок территориальных, то, по его мнению, возможно уступить часть того, что мы сами в благоприятные времена награбили…

Что касается положения наших финансов, то мне как члену финансового комитета, бывшему так долго министром финансов, было и без министра финансов хорошо известно, что мы уже ведем войну на текущий долг, что министр финансов сколько бы то ни было серьезного займа в России сделать не может, так как он уже исчерпал все средства, а за границею никто более России денег не даст.

Таким образом, дальнейшее ведение войны было возможно, только прибегнув к печатанию бумажных денег (а министр финансов в течение войны и без того увеличил количество их в обращении вдвое – с 600 млн. до 1200 млн. рублей), т.е. ценою полного финансового, а затем и экономического краха. Такое положение произошло, с одной стороны, по неопытности министра финансов Коковцова, а с другой – вследствие оптимистического настроения относительно результатов войны...

Я несколько дней пробыл в Париже, чтобы видеться с президентом кабинета министров Рувье и президентом республики Лубэ. Я заговорил с Рувье, что России во всяком случае понадобятся деньги или для ведения войны, если мне не удастся заключить мир, или для ликвидации таковой в случае заключения мира. Рувье мне заявил, что Россия должна иметь в виду, что при настоящем положении вещей она не может рассчитывать на французский денежный рынок, что, по его мнению, России необходимо заключить мир, что, по его сведениям, это будет возможно только при уплате Японии контрибуции и что Франция окажет содействие России для такой уплаты, так как она как союзница России главным образом заинтересована в том, чтобы Россия покончила эту несчастную войну и развязала себе руки в Европе; покуда вся военная сила России находится на Дальнем Востоке, она является бессильной союзницей Франции на случай каких-либо осложнений в Европе. Я ответил Рувье, что, будучи убежденным сторонником мира, я ни в каком случае не соглашусь на такой договор, по которому пришлось бы уплатить один су контрибуции. Россия никогда контрибуции никому не платила, и не будет платить. По поводу этого моего заявления Рувье сказал, что Франция в 70-х годах уплатила громадную контрибуцию Германии, и это не умалило ее достоинства; на это я заметил, что, если японская армия подойдет к Москве, тогда, может быть, и мы будем относиться к вопросу о контрибуции иначе. Лубэ, который нарочно приехал на Рамбулье, чтобы со мной повидаться, также настойчиво советовал мне заключить мир. Он мне говорил, что из донесений французских офицеров, бывших и ныне находящихся при действующих армиях, очевидно, что дальнейший ход военных действий не может быть для нас более благоприятный, нежели был до настоящего времени, и что потом мирные условия будут еще более тягостные. Затем мне Лубэ сказал конфиденциально, что он имеет положительные сведения, что Япония поддерживает смуты в России и антирусское движение в европейской прессе…

Уже будучи в Париже, я почувствовал чувство патриотического угнетения и обиды. Ко мне, первому уполномоченному русского самодержавного государя, публика уже относилась не так, как она относилась прежде только как к русскому министру финансов, когда мне приходилось бывать в Париже, и даже не так, как она относилась прежде ко всякому русскому, занимающему более или менее известное общественное или государственное положение. Большинство относилось равнодушно как к представителю “quantité négligeable”[2], и иные с чувством какого-то соболезнования, другие, впрочем, малое меньшинство, с каким-то злорадством, а некоторые на вокзале в Париже при приезде и отъезде кричали: “Faites la paix”[3]. Все левые газеты относились к государю и России недостойно и оскорбительно…

Нравственно тяжело быть представителем нации, находящейся в несчастье, тяжело быть представителем великой военной державы России, так ужасно и так глупо разбитой!

И не Россию разбили японцы, не русскую армию, а наши порядки, или, правильнее, наше мальчишеское управление 140-миллионным населением в последние годы…

Именно убеждение, что разбита не Россия, а порядки наши, подняло гордо мою голову со дня приезда моего в Париж, и это дало мне силы в Америке одержать нравственную победу, а с другой стороны, возмутило меня, когда мне пришлось показываться на парижских улицах и видеть отношение ко мне части французского населения. Впрочем, может быть, но во всяком случае только отчасти, я преувеличивал отношение ко мне многих французов, что так было бы естественно щепетильной гордости представителя России, очутившейся случайно в несчастном положении. Если в Париже отношение к представителю России населения меня несколько коробило, то чувство это еще усилилось в Шербурге, где было оказано мне и моим сотрудникам, с которыми я там встретился, полное невнимание. Я затем это высказал некоторым французским корреспондентам, которые, вероятно, передали это Рувье, ибо при обратном моем проезде он передо мной извинялся. Поэтому, когда я подъехал в Шербурге к немецкому пароходу, и на нем раздались звуки: «боже, царя храни» - и все русские и многие нерусские пассажиры обнажили вместе со мною головы, то такое отношение к России, конечно, было для меня в высшей степени отрадно и еще более приподняло мой дух…

Через шесть дней, после того как я сел на пароход, я уже должен был вступить в дипломатический страшный бой, поэтому я решил в эти шесть дней предаться размышлениям, сосредоточиться и внутренне исключительно для себя определить план кампании.

Имея возможность на пароходе часто находиться наедине и много передумав, я остановился на следующем поведении: 1) ничем не показывать, что мы желаем мира, вести себя так, чтобы внести впечатление, что если государь согласился на переговоры, то только ввиду общего желания почти всех стран, чтобы война была прекращена; 2) держать себя так, как подобает представителю России, т.е. представителю величайшей империи, у которой приключилась маленькая неприятность; 3) имея ввиду громадную роль прессы в Америке, держать себя особливо предупредительно и доступно ко всем ее представителям; 4) чтобы привлечь к себе население в Америке, которое крайне демократично, держать себя с ним совершенно просто, без всякого чванства и совершенно демократично; 5) ввиду значительного влияния евреев, в особенности в Нью-Йорке, и американской прессы вообще не относиться к ним враждебно, что, впрочем, совершенно соответствовало моим взглядам на еврейский вопрос вообще.

Этой программы я строго держался в течение всего моего пребывания в Америке, где по особым условиям, в которых находился, я был ежеминутно на виду, как актер на большой сцене, полной народа. Эта программа мне во многом помогла окончить дело благоприятным миром в Портсмуте. Таковым признал этот мир образованный мир всего света. Скажу более, еще за несколько дней до подписания мира никто бы не поверил, что мной будет достигнут мир на таких условиях…

Этот образ моего поведения постепенно все более и более располагал ко мне как американскую прессу, так и публику. Когда меня возили экстренными поездами, я всегда подходил, оставляя поезд, к машинисту и благодарил его, давая ему руку. Когда я это сделал в первый раз к удивлению публики, то на другой день об этом с особой благодарностью прокричали все газеты. Судя по поведению всех наших послов и высокопоставленных лиц, впрочем, не только русских, но вообще заграничных, американцы привыкли видеть в этих послах чопорных европейцев, и вдруг явился к ним чрезвычайный уполномоченный русского государя, председатель Комитета министров, долго бывший министром финансов, статс-секретарь его величества, и в обращении своем он еще более прост, более доступен, нежели самый демократичный президент Рузвельт, который на своей демократической простоте особенно играет. Я не сомневаюсь, что такое мое поведение, которое налагало на меня, в особенности по непривычке, большую тяжесть, так как в сущности я должен был быть непрерывно актером, весьма содействовало тому, что постепенно американское общественное мнение, а вслед за тем и пресса все более и более склоняли свою симпатию к главноуполномоченному русского царя и его сотрудников. Этот процесс совершенно ясно отразился в прессе, что легко проследить, изучив со дня на день американскую прессу того времени. Это явление выразилось в телеграмме президента Рузвельта в конце переговоров в Японию, после того, как он убедился, что я ни за что не соглашусь на многие требования Японии и в том числе на контрибуцию, в которой он, между прочим, констатировал, что общественное мнение в Америке в течение переговоров заметно склонило свои симпатии на сторону России, и что он, президент, должен заявить, что если Портсмутские переговоры ничем не кончатся, то Япония уже не будет встречать то сочувствие и поддержку в Америке, которую она встречала ранее. Телеграмму эту показал мне Рузвельт, когда я ему откланивался, покидая Америку.

Рузвельт с самого начала переговоров и все время старался поддерживать Японию. Его симпатии были на ее стороне. Это выразилось и в поездке, уже предпринятой в то время, его дочери с американским военным министром в Японию, но как умный человек, по мере того, как склонялись симпатии общественного мнения в Америке к России, он почувствовал, что ему опасно идти против этого течения, и он начал склонять Японию к уступчивости. Такому повороту общественного мнения содействовали и японские уполномоченные. В этом отношении они явились моими союзниками. Если они не были чопорны как европейские дипломаты-сановники, чему, впрочем, случайно препятствовала и их внешность, то тот же эффект производился на американцев их скрытностью и уединенностью.

Заметив это, я с самого начала переговоров, между прочим, предложил, чтобы все переговоры были доступны прессе, так как все, что я буду говорить, я готов кричать на весь мир, и что у меня как уполномоченного русского царя нет никаких задних мыслей и секретов. Я, конечно, понимал, что японцы на это не согласятся, тем не менее мое предложение и отказ японцев сейчас же сделались известными представителям прессы, что, конечно, не могло возбудить в них особенно приятного чувства по отношению к японцам.

Затем было решено давать после каждого заседания краткие сообщения прессе, которые редактировались секретарями и утверждались уполномоченными, но и тут прессе сделалось известным, что малосодержательность этих сообщений происходит всегда от строгости цензуры японцев. Во всех разговорах с президентом и с публикой я держал себя так, как будто с Россией приключилось в Маньчжурии небольшое несчастье и только.

В течение всех переговоров на конференциях говорили только я и Комура; вторые уполномоченные говорили весьма редко и весьма мало. Я все время выражал свои суждения так, что однажды вызвал у Комуры восклицание: «Вы говорите постоянно так, как победитель», на это я ему ответил: «Здесь нет победителей, а потому нет и побежденных»…

Через сутки после нашего приезда в Нью-Йорк приехал Комура со своей свитой…

Встреча была устроена на море около Остер-бея, дачи президента, на его яхте…

Когда мы вошли на яхту, президент взаимно представил уполномоченных и их свиты и затем сейчас же пригласил завтракать. Я ранее выражал барону Розену опасение, чтобы японцам было дано в чем-нибудь преимущество перед нами, и в особенности настоятельно указывал на то, что я не отнесусь спокойно к тому, если Рузвельт во время завтрака провозгласит тост за нашего царя после тоста за микадо. Я боялся, чтобы президент по неопытности в подобных делах, и как типичный американец, не особенно обращающий внимание на формы, не сделал какой-либо оплошности в этом отношении. Барон Розен обо всем этом предупредил еще в Нью-Йорке товарища[4] министра иностранных дел, долго ранее служившего в Петербурге в американском посольстве. Он был назначен заниматься конференцией и уполномоченными, он заранее установил, так сказать, церемониал, чтобы избежать каких-либо неловкостей. Что касается тоста, то он был связан с речью президента, таким образом редактированной, чтобы тост провозглашался одновременно за обоих монархов.

Конечно, первая встреча с японцами была очень тягостна в смысле нравственном, потому что как бы там ни было, а все-таки я являлся представителей, хотя и величайшей страны света, но в данном случае на войне побитой, и побитой не вследствие отсутствия с нашей стороны мужества, не вследствие нашего бессилия, а вследствие нашей крайней опрометчивости…

Хотя мы жили с японцами в одной и той же гостинице, мы друг другу визитов не делали, а только обменялись по приезде в Портсмут карточками. Только раз в конце конференции я попросил зайти второго японского уполномоченного, чтобы условиться относительно времени одного из последних заседаний: это было тогда, когда я заявил японцам, что ни на какие дальнейшие уступки я не соглашусь и что совершенно излишне тратить время, и когда между Комурой и его правительством происходили заминки в сношениях, не решались – прервать заседания или согласиться на мои предложения. В это время в Токио боролись две партии, одна, во главе которой находился Ито; она настаивала на том, чтобы согласиться на мои предложения, а другая – военная, находившая необходимым настаивать на контрибуции, а иначе продолжать войну. Тогда именно президент Рузвельт, испугавшись, что общественное мнение в Америке все более склоняется к России и что окончание переговоров ничем может возбудить общественное мнение против него и японцев, телеграфировал микадо, советуя согласиться на мои предложения. Комура получил приказ уступить, но сам Комура был против уступки и потребовал приказа непосредственно от микадо, отчего и произошла заминка во времени заседаний. Так по крайней мере сообщили мне корреспонденты газет, находившихся в постоянных сношениях с лицами свиты Комуры.

Японцы держали себя на конференции сухо, но корректно, только часто прерывали заседания, чтобы посоветоваться. На конференции присутствовали только уполномоченные, т.е. я, барон Розен, Комура, японский посол в Вашингтоне и три секретаря с каждой стороны. Говорили я и Комура, только несколько раз в дебатах участвовали вторые уполномоченные. Я хотел, чтобы присутствовали также ассистенты, но Комура, не знаю почему, решительно сему воспротивился. Некоторые ассистенты были приглашены только на одно заседание. Это решение крайне огорчило Мартенса, и он все время не мог успокоиться. Я и барон Розен, мы ездили на конференцию без ассистентов, а Комура брал их с собою и держал их в комнатах, отведенных для японских уполномоченных. С ним был один советник, бывший адвокат, американец в Японии, который затем несколько лет тому назад поступил на службу в японское министерство иностранных дел и там играет большую роль, хотя и не показную. С этим-то советчиком Комура постоянно ходил советоваться…

[После подписания мира русские и японцы начали между собою видеться, и лица свиты Комуры говорили нашим, что Комура подписал мирные условия вопреки своим убеждениям и что ему готовится незавидная участь Японии. Действительно, когда в Японии сделались известными мирные условия, в Токио вспыхнула смута, памятник, сооруженный при жизни Ито, был разрушен толпою. Токио было объявлено на военном положении, войскам пришлось действовать, были раненые и убитые. Когда Комура вернулся в Японию, ему не только не дали никакой награды, но он был вынужден покинуть пост министра иностранных дел и удалиться в частную жизнь. Только потом, когда все успокоилось, он был назначен послом в Лондон. Я же был восторженно встречен, возведен в графство, затем наступила революция, которую мне подавить как вопреки моему желанию назначенному председателем Совета министров. Оставляя по собственному желанию этот пост, я удостоился милостивого рескрипта и новой выдающейся награды, но затем уже попал в опалу]…

Из телеграмм Ламздорфа и одной телеграммы личной государя, в которой проявилась его тревога, как бы я не согласился на контрибуцию в скрытой форме, и зная вечно колеблющийся характер государя при слабости его воли, я заметил, что на государя действуют в том смысле, что: смотри, Витте из самолюбия заключит мир вопреки вашим инструкциям. Я имел основание полагать, что в этом отношении на него больше всего действовал Коковцов.

Конечно, все это была только интрига. Единственная существенная уступка в смысле инструкции государя, мне данной, которая была сделана, - это уступка Южного Сахалина, и ее сделал сам государь. Сия честь принадлежит лично его величеству, я, может быть, ее не сделал бы, хотя нахожу, что государь поступил правильно, так как без этой уступки едва ли удалось бы заключить мир…

Я, как уже говорил, со дня моего назначения главноуполномоченным не получил непосредственно или посредственно ни одного слова от главнокомандующего Линевича, а ведь армия наша стояла в бездействии после Мукдена уже около полугода. Я не возбуждал вопроса о перемирии, приступив к мирным переговорам, для того чтобы не связывать главнокомандующего. Он знал же, что мирные переговоры идут!

Ну что же, оказал ли он мне силой какое бы то ни было содействие?!

-Ни малейшего!

Со дня выезда моего из Европы японцы забрали у нас без боя пол-Сахалина, а затем наш отряд встретился с японским между Харбином и Владивостоком и при первом столкновении отступил, а затем, когда мир был подписан, когда главнокомандующий не сумел отстоять свою армию от революции, когда он спасовал перед шайкою революционеров, приехавших в армию ее совершенно деморализовать, когда для водворения порядка в армии был послан генерал Гродеков, а Линевич вызван в Петербург, этот старый хитрец, вернувшись в Петербург, начал нашептывать направо и налево: «Вся беда в том, что Витте заключил мир: если бы он не заключил мира, я бы показал японцам!»…

Что касается отношения Линевича к мирным переговорам, то, собственно, о них…он ничего не телеграфировал его величеству, но телеграфировал, что он выработал план наступления, который посылает государю на утверждение (хорош главнокомандующий), а когда государь ему ответил, что план этот не подлежит утверждению его величества и что государь уполномочивает его привести наступление в исполнение, то он замолчал и затих, и так продолжалось все время, покуда не был заключен мир…

Как я говорил, в день, когда я поехал на заседание, на котором должно было решиться – примут ли наши условия японцы или нет, что зависело от того, получит ли Комура подтверждение от самого микадо принять предложенные Россией условия, у меня не было уверенности, будет или не будет заключен мир. Я был убежден в том, что мир для нас необходим, так как в противном случае нам грозят новые бедствия и полная катастрофа, которые могут кончиться свержением династии, которой я всегда был и ныне предан до последней капли крови, но, с другой стороны, как никак, а мне приходилось подписать условия, которые превосходили по благоприятности мои надежды, но все-таки условия не победителя, а побежденного на поле брани. России давно не приходилось подписывать такие условия; и хотя я был ни при чем в этой ужасной войне, а, напротив того, убеждал государя ее не затевать, покуда он меня не удалил, чтобы развязать безумным авантюристам руки, тем не менее судьбе угодно было, чтобы я явился заключателем этого подавляющего для русского самолюбия мира, и поэтому меня угнетало тяжелое чувство. Не желаю никому пережить то, что я пережил в последние дни в Портсмуте. Это было особенно тяжело потому, что я уже тогда был совсем болен, а между тем должен был все время быть на виду и играть роль торжествующего актера. Только некоторые из близких мне сотрудников понимали мое состояние. Весь Портсмут знал, что на следующий день решится трагический вопрос, будет ли еще потоками проливаться кровь на полях Манчьжурии или этой войне будет положен предел. В первом случае, т.е. если последует мир, из адмиралтейства должны были последовать пушечные выстрелы…

Ночью я не спал.

Самое ужасное состояние человека, когда внутри, в душе его что-то двоится. Поэтому как сравнительно несчастны должны быть слабовольные. С одной стороны, разум и совесть мне говорили: «Какой будет счастливый день, если завтра я подпишу мир», а, с другой стороны, мне внутренний голос подсказывал: «Но ты будешь гораздо счастливее, если судьба отведет твою руку от Портсмутского мира, на тебя все свалят, ибо сознаться в своих грехах, своих преступлениях перед отечеством и богом никто не захочет и даже русский царь, а в особенности Николай II». Я провел ночь в какой-то усталости, в кошмаре, в рыдании и молитве.

На другой день я поехал в адмиралтейство.

Мир состоялся, последовали пушечные выстрелы…

Почему мне удалось после всех наших жестоких и постыднейших поражений заключить сравнительно благоприятный мир?

В то время никто не ожидал такого благоприятного для России результата, и весь мир прокричал, что это первая русская победа после более нежели годовой войны и сплошных наших поражений… Это произошло потому, что с появления моего в Америке я сумел своим поведением разбудить в американцах сознание, что мы, русские, и по крови, и по культуре, и по религии им сродни, приехали вести у них тяжбу с расой, им чуждой по всем этим элементам, определяющим природу, суть нации и ее дух. Они увидали во мне человека такого же, как они, который, несмотря на свое высокое положение, несмотря на то, что является представителем самодержца, такой же, как и государственные и общественные деятели. Мое поведение восприняли и все находившиеся при мне русские, что увеличивало объем впечатления. Мое отношение к прессе, к ее деятелям расположило их ко мне, а они везде, а в особенности в Америке, играют громадную роль в смысле проведения впечатления и идей, хотя часто и непрочных. Японские представители своим поведением содействовали мне в смысле впечатления на американцев. Американские евреи, зная, что я никогда не был ненавистником евреев и после моих бесед с их столпами, о которых я скажу несколько слов ниже, во всяком случае, мне не вредили; в их интересах было поддерживать такого русского государственного деятеля, о котором по всему моему прошлому, они знали, что я к ним отношусь как к людям. Сие же последнее – большая редкость за последние десятилетия, а ныне представляется в России заморским чудом.

Рузвельт желал, чтобы дело кончилось миром, так как к этому понуждало его самолюбие как инициатора конференции; успех его инициативы усиливал его популярность, но симпатии его были на стороне японцев. Он хотел мира, но мира, как можно более выгодного для японцев, но он наткнулся на мое сопротивление, на мою с ним несговорчивость, а затем он испугался совершающегося поворота в общественном мнении Америки в пользу русских. О том, что Америке не особенно выгодно крайнее усиление Японии, ни он, ни вообще американцы не думали. Вообще, познакомившись с Рузвельтом, и многими американскими деятелями, я был удивлен, как мало они знают политическую констелляцию[5] вообще и европейскую в особенности. От самых видных их государственных и общественных деятелей мне приходилось слышать самые наивные, если не сказать невежественные, политические суждения касательно Европы, например: Турция существовать не должна, потому что это страна магометанская, ей не место в Европе, а кому она достанется, это безразлично; почему нельзя воссоздать отдельной сильной Польши, это так естественно и справедливо и т.п.

Франция жаждала мира, так это был ее прямой и самый серьезный интерес. Ее же государственные люди, находившиеся у власти, большею частью лично симпатизировали своей союзнице. Англия, государственные и общественные деятели которой традиционные политики и мастера этого дела, желала, чтобы мир был заключен, конечно, более или менее выгодный для Японии, так как у них явилось совершенно ясное сознание, что России хороший дан урок, который принесет им пользу по урегулированию всех спорных с нею вопросов, но что, с другой стороны, чрезмерное усиление Японии для них может со временем представить опасность.

Как раз в это время истек срок соглашения Англии с Японией. В Лондоне велись переговоры о возобновлении договора, и редакция окончательного соглашения ставилась в зависимость от того, что скажет Портсмут. На это я обращал из Портсмута внимание Ламздорфа, но мы не могли узнать, почему именно переговоры в Лондоне ставились в зависимость от переговоров в Портсмуте. Японская война произвела порядочную пертурбацию в финансах Европы, а потому весь денежный мир желал, чтобы война кончилась.

Все христианские церкви и их представители сочувствовали заключению мира, так как все-таки дело шло о борьбе христиан с язычниками. О том, что японцы, пожалуй, язычники, но особого рода, с непоколебимой идеей о бессмертной жизни и всесильной верой в бога, это вопрос, о котором мало кто думал и знал, да многие ли это знают и ныне? Наконец, император Вильгельм. До свидания в Бьорках в его интересе было еще более обессилить Россию, а раз были Бьорки, его интерес также заключался в том, чтобы в Портсмуте дело кончилось миром. Не мог же он тогда думать, что Бьорки потом провалятся.

Вот все те главные факторы, которые мне содействовали к заключению возможно благоприятного мира. Под влиянием всех этих течений японцы сдались на предложенные им условия им условия. Им была внушена мысль: лучше получить существенное, нежели рисковать получить громадное…