Из воспоминаний Армана де Коленкура, дипломата и адьютанта Наполеона во время похода в Россию в 1812 г[8]

Через несколько дней по возвращении в Кремль император во всеуслышание заявил, что он принял решение и останется на зимних квартирах в Москве, которая даже в ее нынешнем состоянии дает ему больше приспособленных зданий, больше средств, чем всякая другая позиция. Он приказал в соответст­вии с этим привести в оборонительное состояние Кремль и мо­настыри, окружающие город, а также приказал произвести разнообразные рекогносцировки в окрестностях, чтобы разра­ботать систему обороны в зимнее время…

Некоторые, в том числе и я, сомневались, что император действительно намерен провести зиму в Москве. Огромное рас­стояние, отделяющее нашу армию от Польши, давало неприя­телю слишком много возможностей беспокоить нас; казалось, что множество соображений по-прежнему говорит против этого проекта. Однако император так тщательно и так подробно за­нимался осуществлением его, говорил о нем так определенно и, казалось, считал его столь необходимым для успеха нашего похода (если не удастся добиться мира до зимы), что даже самые недоверчивые должны были в конце концов поверить. Обер-гофмаршал и князь Невшательский тоже, по-видимому, убедились, что мы останемся в Москве. В соответствии с этим каждый делал разные запасы, собирал покинутую хозяевами мебель и другие вещи, которые могли понадобиться для попол­нения его обстановки. Запасались дровами и фуражом. Словом, каждый запасался так, как если бы ему надо было про­вести в Москве все восемь месяцев, остающиеся до наступле­ния весны.

Что касается меня, то, признаюсь, в том подчеркивании, с которым говорил император об этом проекте, а также и в при­нимаемых им мерах я видел лишь желание направить наши мысли в другую сторону и активизировать собирание продо­вольствия, а прежде всего желание, объявив о своем проекте, тем самым подкрепить предпринятые им предварительные ша­ги[9]. О них не было известно никому. Тутолмин честно хранил их втайне, как и Лелорнь, которому было поручено отправить второго нарочного. Император сказал, однако, князю Невшательскому несколько слов о характере этих шагов.

Император считал (впоследствии он подтвердил это в раз­говоре со мной), что его демарш (предпринятый помимо всего прочего с целью принципиально установить, что французы ни в какой мере не причастны к пожару Москвы и даже сделали все возможное для его прекращения) доказывает его готовность к соглашению, а потому из Петербурга последует ответ и даже предложение мира. Пожар Москвы заставил императо­ра серьезно призадуматься, хотя он и старался скрыть от себя те последствия, к которым должна была привести такая ре­шимость; он точно так же пытался скрыть от себя, как мало надежды на то, что правительство, принявшее такое решение, будет склонно заключить мир. Он по-прежнему хотел верить в свою звезду, верить в то, что Россия, истомленная войной, ух­ватится за всякую возможность положить конец борьбе. Он ду­мал, что вся трудность только в том, чтобы найти способ за­вязать переговоры с соблюдением всех приличий; по его мне­нию, Россия приписывала ему большие претензии; но взятая им на себя инициатива, доказывая императору Александру, что сговориться об условиях будет легко, несомненно приведет к предложениям мира. Я думаю, что император Наполеон в са­мом деле был бы очень сговорчив в отношении условий в этот момент, так как мир был единственным средством выкараб­каться из затруднений. Он изображал предпринятые им шаги как акт великодушия, словно можно было надеяться, что в Пе­тербурге по-новому взглянут на его мотивы. Император ста­рался внушить мысль, что предложения мира со стороны рус­ских задерживаются их боязнью, как бы он не оказался слиш­ком требовательным. Он надеялся таким путем выбраться из того затруднительного положения, в которое попал. Именно с этой надеждой на мир он и продлил свое злополучное пре­бывание в Москве.

Прекрасная погода, долго продержавшаяся в этом году, по­могала ему обманывать себя. Быть может, до того как неприя­тель стал тревожить его тыл и нападать на него, он действи­тельно думал, как он это говорил, расположиться на зимние квартиры в России. В этом случае, по его выражению, «Моск­ва по самому своему имени явится политической позицией, а по числу и характеру своих зданий и по количеству еще со­хранившихся здесь ресурсов — лучшей военной позицией, чем все другие, если мы останемся в России».

В кругу приближенных император говорил, действовал и распоряжался, исходя из предположения, что он останется в Москве, и притом с такой последовательностью, что даже ли­ца, пользовавшиеся его наибольшим доверием, в течение не­которого времени не сомневались в этом.

Так обстояли дела через 10 или 12 дней после нашего всту­пления в Москву, и это мнение держалось до тех пор, пока ар­тиллерийские обозы не стали подвергаться нападениям, а эстафеты стали запаздывать. Одна из эстафет была перехва­чена; то же случилось с двумя ящиками писем из армии во Францию…

Пока предварительные запросы, направленные через Тутолмина, шли в Петербург, где в них не усматривали ничего, кро­ме доказательства наших затруднений, о которых там уже по­дозревали, император Наполеон, как я уже говорил, занимал­ся своей обычной деятельностью: реорганизовывал корпуса, устраивал госпитали и обеспечивал снабжение, в том числе и снабжение на зиму. Ночь была для него вторым днем. Все его помыслы были посвящены Парижу и Франции. Эстафеты отправлялись туда полные разных декретов и распоряжений, датированных Москвой.

Привыкнув диктовать мир тотчас же по прибытии во дво­рец государя, столицу которого он завоевывал, император был удивлен молчанием, которое хранил на сей раз его противник. Чем больше это молчание показывало ему, что нынешний про­тивник и его нация полны воодушевления и отчаянной реши­мости, тем более он убеждал себя, что мир можно заключить только в Москве. Его умеренность должна была примирить все; он снял с себя всякие обвинения в поджоге; он даже сделал все, чтобы остановить это бедствие. Он «не видит поэтому,— говорил он,— никакого особого повода к враждебности, кото­рая помешала бы прийти к соглашению. Поскольку мы вошли в древнюю столицу России, оставить ее, не подписав предва­рительного мира, это значило бы создать видимость полити­ческого поражения, каковы бы ни были военные преимущест­ва какой-либо другой позиции. Европа,— продолжал импера­тор,— смотрит на него, и положение, которое обеспечивает нам успех весною, она в настоящий момент расценивала бы все же как неудачу, а это могло бы повлечь за собой серьезные последствия».

Он торопился поэтому покончить с делом, не отправляясь на поиски позиции, более близкой к нашим флангам и грозной

для противника, но могущей лишь в отдаленном будущем при­нудить его к миру, о котором мечтал император; он пошел бы сейчас на самые легкие условия, лишь бы они немедленно по­ложили конец борьбе; и он говорил об этом как для того, что­бы создать определенное настроение в армии, так и для того, чтобы дать неприятелю почувствовать те опасности, которым он может подвергнуться. Он все время повторял, что его пози­ция в Москве была весьма тревожной и даже угрожающей для России, если учесть те последствия, к которым могла бы при­вести малейшая неудача Кутузова, и те меры, которые он сам мог принять, чтобы воздействовать на население. Однако ха­рактер, который приняла война, а также молчание его против­ников показали императору не менее реальные опасности его собственной позиции, и он был готов эвакуироваться из Рос­сии и удовольствоваться кое-какими мерами против англий­ской торговли, чтобы спасти честь своего оружия. Он ограничивался тем, что соглашался осуществить свою цель только по видимости; но так как он не видел, чем можно заставить рус­ских принять эти жертвы, если не предложить их сразу же в качестве вынужденных уступок, то он придавал большое значение тому, чтобы завязать переговоры, которые привели бы ко взаимным объяснениям и, как он думал, к быстрому примирению.

По его словам, император Александр не мог рассчитывать нa такие условия соглашения, и он думал соблазнить его, пред­ложив их в качестве своей добровольной жертвы, предназна­ченной оправдать Александра в глазах его нации. Увлекаясь этой идеей и не желая думать об уже сделанных шагах, он решил непосредственно написать императору Александру; Лелорню было поручено поискать в госпиталях или среди русских пленных какого-нибудь офицера высокого чина, чтобы послать его в Петербург. Он нашел брата одного из русских диплома­тических агентов в Германии. Император имел с ним такой же разговор, как и с Тутолминым. Он точно так же говорил ему о своих стремлениях к примирению и миру, но офицер почтительно высказал свои сом­нения насчет возможности прийти к соглашению до тех пор, пока французы остаются в Москве. Император не обратил вни­мания на эти замечания ни тогда, ни потом; он отправил этого офицера со своим письмом, по-прежнему льстя себя надеждой, что молчание петербургского правительства объясняется толь­ко тем, что ему приписывают чрезмерные притязания, и рас­считывал, что Петербург ухватится за представляющийся ему случай воспользоваться возвещенной императором Наполео­ном умеренностью. Именно эта роковая уверенность, именно эта несчастная надежда заставила его оставаться в Москве и бро­сить вызов зиме, которая подкосила нас быстрее, чем могла бы это сделать чума. Этот шаг, о котором в данный момент знали только князь Невшательский, Лелорнь и я, долго оста­вался в секрете согласно желанию императора.

Во время его пребывания в Москве, когда вице-король, князь Невшательский и князь Экмюльский были у императора вме­сте с ним, император поднял вопрос, не требует ли здравая по­литика, чтобы мы немедленно двигались на Петербург, так как русские, по словам короля, находятся в состоянии полной дезорганизации и упадка духа, а казаки готовы покинуть ар­мию. Действительно ли император думал об этой экспедиции? Рассчитывал ли он, что успеет закончить ее до больших мо­розов? Думал ли он, что армия в состоянии осуществить этот поход? Судя по тому, что перед тем и после того он говорил князю Невшательскому, для меня ясно, что у него никогда не было этого плана, не осуществимого при том состоянии, в ко­тором находились наша артиллерия и наша кавалерия, да еще в то время, когда Кутузов стоял очень близко от нас с хорошо организованной армией и многочисленной кавалерией.

Вице-король и маршалы предавались меньшим иллюзиям, чем король, по поводу так называемой дезорганизации русских. Они подчеркивали, что армия нуждается в отдыхе и необхо­димо как можно скорее обеспечить ей хорошие зимние кварти­ры, чтобы реорганизовать ее.

Император хотел внести перемену в настроение армии, от­влечь ее мысли от понесенных потерь, убедив ее, что она еще в состоянии предпринять все что угодно. Он хотел запугать оставшихся в Москве осведомителей Петербурга и прощупать настроение армии. Больше об этом проекте вопроса не подни­малось, и мы остались в Москве. Тем не менее речи короля произвели большое впечатление на императора, который с большим удовольствием повторял все, что он ему рассказывал, писал и продолжал ежедневно писать после возвращения в авангард, а именно, что русские потеряли всякое присутствие духа, что офицеры проклинают Польшу и поляков, а в Петер­бурге не придают значения этой стране, и даже высшие офи­церы открыто заявляют, что там желают и требуют мира; это желание откровенно высказывают также и в армии; уже на­писали императору Александру и ожидают его ответа, и, на­конец, Кутузов также настроен очень сильно в пользу мира. Русские развлекали короля этими разговорами, парализо­вали своей предупредительностью его активность, и авангард, обмениваясь с неприятелем только любезностями, мало про­двигался за день, что было по вкусу нашим войскам, так как они с неохотой покидали московские погреба и те удовольствия, которыми, как они знали, пользовались воинские части, оставшиеся в Москве, и в которых они еще продолжали принимать участие благодаря близости города и благодаря тому, что по­ка еще легко было посылать туда каждый день за припасами. Император, продолжая с большим удовольствием расска­зывать о том, что доносил ему король, тем не менее подвер­гал сомнению его сообщения о передвижениях русских:

— Они провели Мюрата. Не может быть, чтобы Кутузов
оставался на этой дороге; он не прикрывал бы тогда ни Петербурга, ни южных губерний…

23 сентября наши обозы были уже потревожены. Перего­воры между казаками и нашими аванпостами еще продолжа­лись, но император был этим недоволен и запретил их. Слухи разносили по Москве все, что говорилось при переговорах, и эти слухи доходили до императора. Дело показалось ему до­статочно серьезным, чтобы обратить на него тщательное вни­мание. С особенным недоверием он отнесся к тому, что рус­ские рассказывали во время переговоров с корпусом генерала Себастьяни.

— Единственная цель этих сообщений,— говорил импера­тор,— в том, чтобы напугать армию рассказами о морозах и расстоянием, отделяющим ее от Франции. Я знаю, эту войну изображают несправедливой и неполитической, а мое нападение — незаконным. Моих солдат пичкают миротворческими по­желаниями, рассказами об умеренности Александра и о его особенной любви к Франции. Своими сладкими словами рус­ские стараются превратить наших храбрецов в изменников, па­рализовать отвагу мужественных людей и завербовать для себя сторонников. Мюрат оказался в дураках, его провели лю­ди, более ловкие, чем он. Его опьяняют знаки внимания и поч­тения со стороны казаков, что бы ему ни твердил Бельяр и другие здравые люди. После того как он ошибся насчет дви­жения Кутузова, он совершил бы еще новую, гораздо более серьезную ошибку, если бы я не навел порядок; но я прикажу расстрелять первого же, кто вступит в переговоры, хотя бы на нем был генеральский чин.

И в самом деле, в приказе было опубликовано запрещение вести переговоры с неприятелем под страхом смертной казни, но во внимание к обидчивости короля это запрещение было адресовано генералу Себастьяни.

Дело доходило до того, что возникло нечто вроде переми­рия между аванпостами по молчаливому согласию; неприятель воспользовался этим, чтобы усыпить нашу бдительность и на­править свои отряды к Смоленску, где они сожгли у нас несколько за­рядных ящиков, не будучи в состоянии увезти их с собой. Эти отряды задерживали эстафеты, тревожили тыл и были для им­ператора одной из самых больших неприятностей, испытанных им в течение этой кампании. Мания переговоров заразила да­же войска, находившиеся под командой герцога Истрийского. Император считал это в высшей степени нежелательным и сделал герцогу выговор даже за то, что он принял двух пар­ламентеров; для предотвращения разговоров с неприятелем он запретил допускать новых парламентеров и приказал, чтобы письма, которые могли бы быть нам посланы, принимались патрулями…

Неаполитанский король по-прежнему повторял то, что — вне всякого сомнения, по указанию Кутузова,— говорили ка­зачьи офицеры, а именно, что «война надоела, русские желают мира, надо прийти к соглашению и нет никаких оснований про­должать борьбу». Король по-прежнему утверждал, что русская армия пала духом, офицеры, в особенности генералы, изнуре­ны, устали от войны и желают вернуться домой в Петербург, откуда все еще ожидают ответа. Таким способом подогрева­лись надежды или, вернее, желания императора. Только вице-король и князь Невшательский говорили другим языком. Не­смотря, однако, на прекрасные речи русских, император не по­лучал никакого ответа на свои предложения. Но молчание рус­ского правительства не вразумляло его насчет того, чего мож­но ждать от переговоров; ничто не могло его убедить. Россказ­ни неаполитанского короля, хотя он постоянно высмеивал их, поддерживали те надежды, которые он хотел сохранить вопре­ки соображениям, несомненно приходившим ему в голову так же, как и нам.

2 или 3 октября император, который уже очень давно не беседовал со мной о делах, спросил меня, как я думаю, готов ли будет император Александр заключить мир, если он сде­лает ему предложения. Он тогда еще ничего не говорил мне о тех предложениях, которые он уже сделал. Я откровенно высказал ему свое мнение: принесение Москвы в жертву сви­детельствует о не слишком мирных намерениях, а по мере то­го как будет надвигаться зима, шансы все больше будут скло­няться в пользу России; словом, нельзя считать вероятным, что русские сожгли свою столицу для того, чтобы потом подписать мир на ее развалинах.

— Хотите ехать в Петербург?— спросил меня император.— Вы повидаете императора Александра. Я передам через вас письмо, и вы заключите мир.

Я ответил, что эта миссия совершенно бесполезна, так как меня не примут. Тогда император с шутливым и благосклон­ным видом сказал мне, что я «сам не знаю, что говорю; император Александр постарается воспользоваться представившим­ся случаем вступить в переговоры с тем большей готовностью, что его дворянство, разоренное этой войной и пожаром Моск­вы, желает мира; он (т. е. император) не сомневается в этом. Этот пожар,— прибавил он,— безумие, которым безумец мог хвастать в тот день, когда он зажег огонь, но в котором он назавтра же раскаялся; император Александр хорошо видит, что его генералы бездарны и самые лучшие войска ничего не могут сделать, когда ими командуют такие начальники».

Он настаивал, приводя еще новые доводы, чтобы убедить меня в своей правоте и уговорить принять это поручение.

Напрасно я приводил все те возражения, о которых я выше говорил. Император ответил, что я ошибаюсь; он получает в настоящее время сообщения из Петербурга; там упаковывают вещи с величайшей спешкой; самые драгоценные предметы от­правлены уже внутрь страны и даже в Англию, император Александр не тешит себя иллюзиями; он видит, что его армия сильно уменьшилась и пала духом, тогда как французская ар­мия в состоянии тотчас же двинуться на Петербург; погода стоит пока хорошая; если осуществится этот поход, Российская империя погибла; потерпев поражение, император Александр находится в очень затруднительном положении и ухватится обеими руками за предложение, сделанное нами, так как оно даст ему почетный выход из скверного положения, в которое он попал.

Видя, что ему не удается меня уговорить, император при­бавил, что все побывавшие в России, начиная с меня, расска­зывали ему всяческие сказки о русском климате, и снова стал настаивать на своем предложении. Быть может, он думал, что мой отказ объясняется лишь тем, что мне неловко явиться в Петербург, где ко мне так хорошо относились, как раз в тот момент, когда Россия подверглась такому разорению; основы­ваясь на этом предположении, император сказал мне:

— Ладно. Отправляйтесь только в штаб фельдмаршала Ку­тузова.

Я ответил, что эта поездка увенчалась бы не большим ус­пехом, чем другая. Я добавил еще, что помню все, что импера­тор Александр когда-то говорил мне; я знаю его характер и отказываюсь от поручения, которое император хочет на меня возложить, потому что я уверен, что Александр не подпишет мира в своей столице; так как этот шаг с нашей стороны ока­зался бы безрезультатным, то целесообразнее не делать его.

Император резко повернулся ко мне спиной и сказал:

— Хорошо. Я пошлю Лористона. Ему достанется честь за­ключить мир и спасти корону вашего друга Александра.

И действительно, вскоре император возложил это поруче­ние на Лористона.

Лористон выехал в русскую главную квартиру 4 или 5 октября, был там прекрасно принят и получил обещание, что при­везенное им письмо будет переслано императору Александру. Хотя Кутузов отказался пропустить его в Петербург, но, по впечатлению Лористона, все желали положить конец этой борьбе, которая изнурила русских, по-видимому, еще более, чем нас. Говорили, что вскоре получится ответ из Петербурга, и император был в восторге, так как он возлагал свои надежды на приостановку военных действий, во время которой можно было бы вести переговоры. Он считал, что останется лишь, как это бывало в подобных случаях, наметить демаркационную ли­нию для противников на время переговоров.

Как говорили мне князь Невшательский и Дюрок, импера­тор объяснял молчание императора Александра по поводу предложений, посланных ему из Смоленска и из Москвы, только лишь тем, что русские после отъезда Балашева из Виль­но убеждены, мол, что он не пойдет ни на какое соглашение, которое не было бы в известной мере построено на принципе восстановления Польши. Однако он начинал допускать, что события и пожары могли вскружить русским голову и что по­жар Москвы вызвал среди них воодушевление, по крайней ме­ре на некоторое время. Он стал даже сомневаться, что они по­желают принять его уполномоченного, и в ночь перед отъездом Лористона приказал написать неаполитанскому королю, что­бы он сообщил русским, что император посылает одного из своих генералов-адъютантов, и заранее точно осведомился, примут ли его. В глубине души он по-прежнему лелеял надеж­ду, что переговоры состоятся; по крайней мере так он говорил, и можно было ему верить, ибо он оставался в Москве, несмот­ря на то, что до сих пор не было получено ответа ни на одно из его предложений, а между тем, и время, истекшее после его первых шагов в этом направлении, и голос рассудка воочию доказывали ему, что Александр не хочет вступать в перегово­ры. А он упорно собирался все же предпринимать новые шаги.

Император чувствовал, как и все остальные, что его повтор­ные послания разоблачают затруднительность его положения и лишь укрепляют враждебные планы неприятеля. И, однако, он отправлял новые послания. Какая слепая вера в свою звезду и, можно сказать, в ослепление или слабость своих противни­ков должна была быть у этого столь здравого и расчетливого политика!

Неаполитанский король, который, несмотря на запрещение, продолжал вести переговоры, по-прежнему доносил, что каза­ки не хотят больше воевать, а русская армия желает мира и считает, что она находится в достаточно хорошем положении, чтобы заключить выгодный мир, так как к ней пришли под­крепления; Кутузов и все генералы писали в этом смысле им­ператору Александру и убеждали его выслушать наши предложения.