IV. О среднем классе и придворном дворянстве в Германии

Самостоятельной и увлекательной темой исследования является вопрос о том, насколько классическая французская трагедия, противопоставляемая Фридрихом Великим в качестве образца трагедиям Шекспира и «Гёцу», действительно выражает особое духовное состояние и идеалы придворно-абсолютистского об­щества. Важность следования «хорошим» формам как отличи­тельный признак всякого «society»; обуздание индивидуальных аффектов разумом как жизненная необходимость для любого придворного; обдуманность поз и действий и исключение вся­кого рода плебейских выражений как специфические признаки определенной фазы на пути «цивилизации» — все это в чистом виде отражается в классической трагедии. Всем скрываемым сторонам придворной жизни, всем вульгарным чувствам и стремлениям, всему тому, о чем «не говорят», здесь нет места. Людям низших сословий, а тем самым и низким чувствам и по­мыслам, нечего делать в трагедии. Ее формы строги, прозрачны и упорядочены, наподобие этикета и всей придворной жизни11. Трагедия показывает придворных такими, какими они хотели бы быть, и одновременно такими, какими их хотел бы видеть абсо­лютный монарх. Кто бы ни испытывал на себе воздействие дан­ной общественной ситуации, будь то англичанин, пруссак или француз, его вкусы направляются одинаковым образом. Драй-ден, бывший наряду с Поупом известнейшим придворным по­этом Англии, в своем эпилоге к «Завоеванию Гранады» писал о ранней английской драме так же, как Фридрих Великий и Воль­тер: «Столь утонченный и образованный век, имеющий своим образцом галантного короля и такой великолепный и одухотво­ренный двор, вряд ли придет в восхищение от грубых шуток ста­рых английских трагиков».

В этой оценке хорошо видна связь суждения с социальным положением человека, его высказывающего. Фридрих также


 




противится той безвкусице, с которой «grandeur tragique des Princes et des Reines» выставляется на сцену вместе с «bassesse des crocheteurs et des fossoyeurs». Как было ему понять и оценить те драматические и литературные произведения, где центральным пунктом была именно борьба с сословными различиями? Ведь эти произведения стремились показать, что не только пережива­ния князей, королей и придворной аристократии, но и страда­ния людей, стоящих на низших ступенях социальной лестницы, наделены величием и трагичностью.

Буржуазные круги постепенно становились более зажиточны­ми и в Германии. Прусский король замечает это и предсказывает пробуждение искусств и наук, «счастливую революцию». Но эта буржуазия говорит иным, чем король, языком. Идеалы и вкусы буржуазной молодежи, образцы ее поведения чуть ли не проти­воположны тем, которыми восторгается монарх.

«В Страсбурге, на французской границе, — говорит Гёте в "Поэзии и правде" (кн. 9), — мы прямо-таки освободились от французского духа. Мы нашли этот стиль жизни слишком орга­низованным и чересчур аристократичным, поэзию холодной, философию заумной и неудовлетворительной».

С тем же настроением он пишет «Гёца». Как мог понять его Фридрих Великий, государственный муж, представитель про­свещенного и рационального абсолютизма, разделяющий ари­стократически-придворные вкусы? Как мог король оценить драмы и теории Лессинга, если тот прославлял Шекспира именно за то, что порицалось королем? За то, что Шекспир ближе народному вкусу, нежели произведения французских классиков.

«Если перевести шедевры Шекспира... нашим немцам, то я знаю наверняка, что последствия сего будут лучшими, чем в слу­чае с Корнелем и Расином. Прежде всего потому, что народ най­дет их отвечающими его вкусу, чего он не мог обнаружить у этих двух поэтов», — Лессинг писал это в 1759 г. в своих «Письмах о новейшей литературе» (ч. I, письмо 17). В соответствии с вновь пробудившимся самосознанием буржуазных слоев он требует создания буржуазных пьес, поскольку величие не является при­вилегией придворных, и пишет их сам. «Природа, — говорит Лессинг, — не знает этого ненавистного различия, проводимо­го людьми и между людьми. Она распределяет качества сердец, не отдавая предпочтения знатным и богатым»12.

Носителем литературного движения второй половины XVIII в. был именно этот социальный слой, идеалы и вкусы коего про­тивостояли социальным и вкусовым позициям Фридриха. Пото­му-то созданные его представителями произведения ничего ему не говорят, потому-то он либо не замечает тех полных жизни сил, что начали бурлить вокруг него, либо — там, где способен их заметить, — проклинает их, как в случае с «Гёцем».


Немецкое литературное движение, к которому принадлежали Клопшток, Гердер, Лессинг, поэты «Бури и натиска» и «Союза рощи», сентименталисты, молодые Гёте и Шиллер и многие дру­гие, — конечно, не было политическим движением. Вплоть до 1789 г. в Германии за крайне редкими исключениями нельзя найти ничего, что напоминало бы идею конкретного политичес­кого действия, политической партии или программы. Можно обнаружить, особенно у прусского чиновничества, предложения реформ (и даже попытки их практического осуществления) в духе просвещенного абсолютизма. У философов вроде Канта мы иидим развитие общих основоположений, отчасти вступающих в явное противоречие с господствующими отношениями. В творе­ниях молодого поколения поэтов «Союза рощи» мы находим проявления дикой ненависти к князьям, придворным, аристок­ратии, ко всем «офранцузившимся», к безнравственности и хо­лодной рассудочности, царящим при дворах вельмож. У буржу­азной молодежи повсеместно можно встретить смутные мечты об обновленной единой Германии и о естественной жизни, где «природа» противопоставляется «неестественности» придворной жизни и где под «природой» понимаются собственные порывы чувств.

Только мысли и чувства — но нет ничего, что могло бы при­нести к конкретному политическому действию. Раздробленная па мелкие государства абсолютистская надстройка данного об­щества и не оставляла для этого ни единого шанса. Буржуазные элементы шли к самосознанию, но здание абсолютного государ­ства стояло прочно. Буржуазные элементы были оттеснены от исякой политической деятельности. Они могли самостоятельно «мыслить и сочинять», но самостоятельно действовать они не имели возможности. В этой ситуации писательство превратилось и важнейшее средство «выпускания пара». Новое самоощущение и смутное недовольство существующим положением находят здесь свое более или менее скрытое выражение. В этой сфере, где аппарат абсолютистских государств оставлял известное сво­бодное пространство, молодое поколение буржуазной интелли­генции стало противопоставлять придворным идеалам свои соб­ственные, совершенно иные идеалы и свои мечты, причем на своем — немецком — языке.

Литературное движение второй половины XVIII в., как мы уже говорили, не носило политического характера, но оно было и подлинном смысле слова социальным движением, выражаю­щим трансформацию общества. Конечно, в нем участвовала да-иско не вся буржуазия. Его носителем выступал своего рода авангард буржуазии, а именно, принадлежавшая к среднему со­словию интеллигенция. Это были разбросанные по всей стране одиночки, находившиеся в сходном положении, родственные по социальному происхождению, а потому хорошо понимавшие


 




друг друга. Лишь от случая к случаю мы видим таких людей объединенными в какой-то кружок, чаще каждый из них живет сам по себе, — и все они представляют собой элиту по отноше­нию к народу и слывут людьми второго сорта в глазах придвор­ной аристократии.

В их произведениях вновь и вновь проступает связь между этой социальной ситуацией и идеалами, о коих они говорят. А говорят они о естественной и свободной любви, о мечтах в ти­шине, о преданности порывам собственного сердца, не сдержи­ваемым «холодным рассудком». В «Вертере» все это высказано недвусмысленно, и выпавший на долю этого произведения успех показывает, насколько типичны были подобные чувства для це­лого поколения.

В тексте, помеченном 24 декабря 1771 г., читаем: «А это бли­стательное убожество, а скука в обществе мерзких людишек, кишащих вокруг! Какая борьба мелких честолюбий; все только и смотрят, только и следят, как бы обскакать друг друга хотя бы на полшага...». И далее, 8 января: «Что это за люди, у которых все в жизни основано на этикете и целыми годами все помыслы и стремления направлены к тому, чтобы подняться на одну сту­пень выше!». Запись, датированная 15 марта 1772 г.: «От досады я скрежещу зубами! ... Я отобедал у графа; встав из-за стола, мы прогуливались взад и вперед по большой зале, я беседовал с ним, потом к нам присоединился полковник Б., и так наступил час съезда гостей. Мне и в голову ничего не приходит». Герой остается у графа, и вот прибывает знать. Дамы начинают пере­шептываться, среди мужчин тоже заметно волнение. Наконец граф, несколько смущаясь, просит его уйти, поскольку высоко­родные господа оскорблены присутствием в их обществе буржуа: «Ведь вам известны наши дикие нравы, — сказал он. — Я вижу, что общество недовольно вашим присутствием...». «Я незаметно покинул пышное общество, вышел, сел в кабриолет и поехал в М. посмотреть с холма на закат солнца и почитать из моего лю­бимого Гомера великолепную песнь о том, как Улисс был гостем радушного свинопаса».

Поверхностность, церемониальность, показная любезность, с одной стороны, внутренняя жизнь, глубина чувств, погружен­ность в книги, формирование собственной личности — с другой. Здесь мы видим то же противопоставление, которое у Канта вы­ступало как антитеза культуры и цивилизации, но связанное с совершенно определенной социальной ситуацией.

И одновременно Гёте в «Вертере» предельно точно показыва­ет те две линии, что очерчивают границы жизненного простран­ства этого слоя. «Больше всего бесят меня пресловутые обще­ственные отношения, — гласит запись от 24 декабря 1771 г. — Я сам не хуже других знаю, как важно различие сословий, как много выгод приносит оно мне самому; пусть только оно не слу-


жит мне препятствием». Для сознания среднего сословия нет ничего более характерного, чем это выражение: «Двери на лестни­цу, ведущую вниз, должны оставаться закрытыми». Открыться должен путь наверх. Как и любой слой, находящийся посереди­не, этот слой оказывается в своего рода ловушке: он не может желать разрушения стен, мешающих ему подняться вверх, из страха, что падут и стены, отделяющие его от народа.

Все это движение было движением людей, идущих наверх: прадед Гёте был кузнецом13, дед — ткачом, а затем трактирщи­ком, обслуживавшим придворных и потому разбогатевшим и ус­воившим хорошие манеры. Отец его становится императорским советником, богатым буржуа, живущим на ренту, он получает титул и женится на аристократке (мать Гёте происходит из франкфуртской патрицианской семьи).

Отец Шиллера был хирургом, потом майором, едва сводив­шим концы с концами; дед, прадед и прапрадед — пекарями. Сходным было социальное происхождение — из ремесленников или средних чиновников — у Шубарта, Бюргера, Винкельмана, Гердера, Канта, Фридриха Августа Вольфа, Фихте и многих дру­гих представителей этого движения.

Во Франции тоже существовало аналогичное движение. И там в ходе похожих социальных изменений из среднего сословия выш­ло множество видных людей. К ним принадлежали Вольтер и Дидро. Но во Франции эти таланты без особых трудностей при­нимались более широким придворным обществом, парижским «society», ассимилируясь в нем. Напротив, в Германии отличав­шиеся умом и талантом сыновья набиравших силу буржуа в большинстве случаев не имели доступа в придворно-аристокра-тические круги. Немногим, вроде Гёте, удалось подняться в это общество. Но даже отвлекаясь от того, что Веймарский двор был небольшим и относительно бедным, следует признать, что слу­чай Гете — исключение. В целом же преграды между буржуазной интеллигенцией и аристократическим высшим слоем Германии но сравнению с западными странами оставались очень высоки­ми. В 1740 г. француз Мовийон записал следующие наблюдения о взаимоотношениях представителей различных слоев в Герма-кии: «On remarque chez le Gentilhomme Allemande cet air rogue et Пег, qui va jusqu'a l'humeur brusque. Enfles de leurs seize quartiers, qu'ils sont toujours prets a prouver, ils meprisent tout ce qui n'a pas la meme faculte9>». «Лишь изредка, — продолжает Мовийон,— случаются мезальянсы. Но еще реже мы видим, что они попро­сту и дружески общаются с буржуа. И если уж они пренебрегают брачными союзами с последними, то нечего и говорить о том, что они ищут общества тех, чьи услуги всегда могут получить»14.


 




Очень жесткое социальное разделение дворянства и буржуа­зии (на него указывает бесконечное множество свидетельств) определялось, конечно, стесненными обстоятельствами и отно­сительной бедностью тех и других. Это привело к высшей степе­ни замкнутости дворянства, использовавшего в качестве важно­го инструмента поддержания привилегированного социального положения проверку родословной всех, входящих в их круг. Тем самым для немецкой буржуазии закрывался главный путь, по которому буржуазия в западных странах поднималась наверх, вступала в браки и принималась в ряды аристократии, — путь

денег.

Какими бы ни были причины (зачастую весьма сложные) этого особо жесткого разграничения, оно повлекло за собой ог­раниченное взаимопроникновение придворно-аристократичес-кой модели и «бытийных ценностей», с одной стороны, и буржу­азной модели и ценностей личного успеха — с другой. Это ока­зало решающее, долгосрочное влияние на формирование немец­кого национального характера. Именно такое разграничение обусловило то, что основа немецкого языка — язык образован­ных людей, — почти вся новая духовная традиция, нашедшая отражение в литературе, получили решающий импульс от этого слоя буржуазной интеллигенции и испытали на себе его воздей­ствие. Этот слой был буржуазным в более чистом виде и в более специфическом смысле, чем соответствующий ему слой фран­цузской интеллигенции — или даже английской, занимающей в этом отношении промежуточное положение между французской и немецкой интеллигенцией.

Такие черты, как отгораживание и подчеркивание специфи­ки и различий, заметны уже при сравнении немецкого понятия культуры с западным понятием цивилизации. И в этом мы так­же усматриваем характерный признак немецкого развития.

Франция раньше Германии начала не только внешнюю коло­ниальную экспансию. На протяжении новой истории мы часто наблюдаем аналогичное движение и внутри французского обще­ства. Особенно важными в этой связи являются распростране­ние вширь придворно-аристократических нравов, склонность придворной аристократии ассимилировать — если угодно, коло­низировать — элементы их других слоев. Сословная спесь фран­цузской аристократии также всегда была ощутимой, и сослов­ные различия имели немалый вес. Но стены, которыми она себя окружала, имели большее число ворот; проникновение и асси­миляция представителей других групп играли здесь значительно большую, чем в Германии, роль.

Вершина экспансии германской империи была пройдена еще в Средние века. С тех пор германский рейх постепенно умень­шался. Еще до Тридцатилетней войны немецкие области оказа­лись зажатыми со всех сторон, а после нее давление на внешние


границы еще больше усилилось. Соответственно, внутри страны между различными социальными группами начинается борьба за уменьшающиеся жизненные блага, за самосохранение. Поэтому становится все более ощутимой тенденция к различению и отго­раживанию друг от друга социальных слоев, она заметнее, чем в осуществляющих экспансию западных странах. Формированию единого, центрального «society», которое могло бы выступать в качестве образца, препятствуют как раскол немецких областей на множество суверенных государств, так и сравнительно жест­кое отгораживание большей части дворянства от немецкой бур­жуазии. В других странах такое «society» представляло собой по меньшей мере одну из ступеней на пути к образованию наций и играло в этом процессе весьма значительную роль: именно оно сформировало язык, искусства, определило состояние аффектов и манеры.