Порок сердца

 

Я в третий раз нажал на кнопку Лотте Мадсен на щитке домофона. Правда, таблички с именем рядом не было, но я уже столько раз в жизни звонил в эту дверь на Эйлерт-Сундс-гате, что вряд ли мог перепутать.

Стемнело и похолодало рано и резко. Я поежился. Лотте долго медлила, когда я позвонил ей с работы после обеденного перерыва и спросил, можно ли к ней зайти после восьми. Когда же она наконец довольно односложно удостоила меня аудиенции, я понял, что это было, видимо, нарушение данной самой себе клятвы: никогда больше не иметь дела с человеком, который ее так безжалостно бросил.

Домофон закурлыкал, и я рванул на себя дверь подъезда, словно боясь упустить единственный шанс. И пошел по лестнице, не воспользовавшись лифтом, чтобы не столкнуться с каким-нибудь любопытным соседом, который запросто начнет разглядывать, опознает и сделает выводы.

 

Лотте чуть приоткрыла дверь, и я смог разглядеть ее бледное лицо.

И шагнул внутрь, закрывая за собой дверь:

— Вот и я.

Он не ответила. Как обычно.

— Ну как поживаешь? — спросил я.

Лотте Мадсен пожала плечами. Вид у нее был такой же, как в первый раз, когда я ее увидел, — испуганный щенок, маленький, взъерошенный, с растерянными карими глазами. Сальные волосы, свисающие вдоль лица, сутулые плечи, бесформенная одежда неопределенного цвета, оставляющая впечатление, что эта женщина скорее стремится спрятать, а не продемонстрировать свое тело. Для чего у нее не было никаких оснований. Лотте была стройная, прекрасно сложенная, с чистой великолепной кожей. Но излучала покорность, как, видимо, все женщины определенного типа, которых вечно бьют, вечно бросают и которые никогда не получают то, чего заслуживают. Наверное, этим она и пробудила во мне то, о существовании чего я и сам не догадывался: покровительственный инстинкт. В довесок к почти платоническим чувствам, давшим начало нашей непродолжительной связи. Или интрижке. Интрижке, да. Связь — это настоящее время, интрижка — прошедшее. Я впервые увидел Лотте Мадсен на вернисаже у Дианы прошлым летом. Она стояла в другом конце зала, не сводя с меня взгляда, и спохватилась слишком поздно. Застать женщину на месте преступления всегда приятно, а так как я не был уверен, что ее взгляд снова обратится ко мне, то сам устремился к той картине, которую она разглядывала, и представился. Скорее из любопытства, разумеется, поскольку все еще был — в силу моей натуры — патологически верен Диане. Злые языки, возможно, утверждали, что это был скорее результат оценки рисков, чем любви. Ведь я знал: в том, что касается привлекательности, Диана — игрок более высокого дивизиона, чем я, а значит, я не могу воспользоваться подобными шансами, не рискуя угодить в дивизион ниже.

Все может быть. Но Лотте Мадсен была из моего дивизиона.

У нее был вид чудаковатой художницы, и я по инерции решил, что так оно и есть, — либо она любовница чудаковатого художника. Никак иначе не объяснить того, что эти растянутые коричневые вельветовые брюки и скучный тесный серый свитерок пропустили на вернисаж. Но она оказалась покупательницей. Не за собственный счет, естественно, — а для одной датской фирмы, которая обставляла свой новый офис в Оденсе. Лотте была переводчиком-фрилансером, переводила с норвежского и испанского: брошюры, статьи, инструкции, фильмы и кое-какую профессиональную литературу. Датская фирма была одним из ее постоянных заказчиков.

Разговаривала Лотте тихо и с неуверенной, робкой улыбкой, словно не понимала, как кто-то может тратить свое время на беседу с ней. Я тут же увлекся Лотте Мадсен. Да, пожалуй, «увлекся» — точное слово. Она была очаровательная. И маленькая. Метр пятьдесят девять. И спрашивать было незачем — у меня на рост неплохой глазомер. По выходе с вернисажа в тот вечер я уже имел ее телефонный номер — чтобы передать ей фотографии других работ выставлявшихся там художников. В тот момент я, видимо, еще полагал, что действую искренне.

В следующий раз мы с ней встретились попить кофе в «Суши&Кофе». Я объяснил, что не намерен показывать ей никаких снимков, а тем более присылать по электронной почте, потому что картинки на экране, как и я сам, — лгут. Быстренько проскочив тему картин, я поведал ей, что несчастлив в браке, но связан чувством долга по причине безграничной любви ко мне моей жены. Старейший в мире штамп для расклада «женатый мужчина — незамужняя женщина» и наоборот, но у меня сложилось впечатление, что она его раньше не слышала. Я в общем-то тоже на тот момент, но по крайней мере слышал о нем и предположил, что он должен сработать. Она взглянула на часы и сказала, что ей пора идти, а я спросил, нельзя ли мне как-нибудь заскочить к ней вечерком и показать другого художника, который, на мой взгляд, представляет больший инвестиционный интерес для ее заказчика в Оденсе. Она, поколебавшись, согласилась.

Я прихватил несколько дрянных картин из галереи и бутылку красного вина из нашего подвала. Что Лотте сдастся, было видно с первого мгновения, когда она открыла мне дверь в тот жаркий летний вечер. Я травил ей всякие смешные байки о собственных промахах, из тех, что словно бы выставляют тебя в невыгодном свете, но на самом деле показывают, что ты достаточно успешен и уверен в себе для самоиронии. Она рассказала, что была единственным ребенком в семье, что в детстве и юности ездила по всему миру с родителями, что отец был главным инженером в международной водопроводной компании. Что она особо не привязана к месту и Норвегия не хуже и не лучше прочих стран. Для человека, говорящего на столь многих языках, говорила она не слишком много. Переводчица, думал я. Предпочитает чужие истории собственным.

Она спросила меня о моей жене. «Твоя жена», она так и сказала, хотя должна была знать имя Дианы, раз получила приглашение на вернисаж. Чем облегчила для меня разговор. И для себя.

Я объяснил, что наш брак дал трещину, когда «моя жена» забеременела, а я не хотел ребенка. И поэтому, как она считает, уговорил ее сделать аборт.

— Что, правда? — спросила тогда Лотте.

— Допустим.

Я заметил, как она переменилась в лице, и спросил, в чем дело.

— Родители уговорили меня сделать аборт. Потому что я была еще подростком и у ребенка не будет отца. Я до сих пор их ненавижу за это. Их и себя.

Я сглотнул. Сглотнул и пояснил:

— В нашем случае у младенца был синдром Дауна. Восемьдесят пять процентов родителей, узнав об этом, выбирают аборт.

И тут же пожалел о сказанном. Что я думал? Что после объяснения про синдром Дауна Лотте станет более понятно, почему я не захотел иметь ребенка от собственной жены?

— Большая вероятность, что твоя жена все равно бы потеряла этого ребенка, — сказала Лотте. — Синдром Дауна часто сопровождается пороком сердца.

Порок сердца, подумал я и в душе поблагодарил ее за помощь, за то, что она снова все мне упростила. Нам обоим.

Через час мы уже сняли с себя всю одежду, и я праздновал победу, которую более привычный к победам мужчина счел бы слишком легкой, — однако я парил потом в облаках дни напролет. Недели. Точнее, три с половиной недели. У меня ведь появилась любовница. Которую я бросил спустя двадцать четыре дня.

Сейчас, когда она стояла передо мной в дверях, все это казалось нереальным.

 

У Гамсуна где-то сказано, что нам, людям, любовь быстро приедается. Что нам не хочется того, что достается слишком большими порциями. Неужели мы и правда настолько банальны? Очевидно, да. Однако со мной произошло не это. То, что произошло со мной, называется нечистая совесть. Не оттого, что я не мог ответить на влюбленность Лотте, — но оттого, что я любил Диану. Не признать этого было невозможно, однако поводом к разрыву стал ерундовый и нелепый эпизод. Было позднее лето, двадцать четвертый день нашего греха, и мы легли в постель в тесной двухкомнатной квартирке Лотте на Эйлерт-Сундс-гате. До этого мы болтали весь вечер — а вернее, болтал я. Рисуя и описывая жизнь такой, как я ее вижу. Это я умею, в манере Пауло Коэльо, которая завораживает интеллектуально покладистых людей, но раздражает более взыскательных. Взгляд печальных карих глаз Лотте не отрывался от моих губ, ловя каждое слово, — я буквально видел, как она всем существом вплетается в домотканое полотно моих мыслей, как ее мозг претворяет мои соображения в собственные, как она влюбляется в мой ум. Сам я давно уже влюбился в ее влюбленность, в преданные глаза, молчаливость и тихие, жалобные, едва слышные любовные стоны, совсем не похожие на завывания Дианиной циркулярной пилы. От этой влюбленности я три с половиной недели пребывал в состоянии непрерывного возбуждения. Так что, когда я иногда прерывал свой монолог, то нагибался к ней, клал ладонь ей на грудь, и дрожь сотрясала Лотте — или меня, — и мы кидались в двери спальни, к икеевской кровати шириной в сто один сантиметр с многообещающим названием «Брекке».[13]В тот вечер стоны были громче обычного, и она шептала мне в ухо что-то по-датски, чего я не понял, датский вообще трудный язык — датские дети ведь начинают говорить позже других европейских детей, — но что тем не менее подействовало на меня необычайно возбуждающе, и я увеличил скорость. Обычно Лотте с осторожностью относилась к такому нарастанию темпа, но в этот раз вцепилась в мои ягодицы и прижала меня к себе, что я понял как пожелание увеличить мощность и частоту. Я подчинился, заставляя себя думать об отце в открытом гробу во время похорон, — зарекомендовавший себя рецепт от преждевременного семяизвержения. Или в данном случае — от семяизвержения вообще. Хотя Лотте и говорила, что пьет противозачаточные таблетки, от мысли о ее беременности у меня останавливалось сердце. Я не знаю, достигала ли Лотте оргазма, когда мы любили друг друга, ее обычно тихое и сдержанное поведение заставляло предположить, что оргазм ее будет не сильнее, чем рябь на поверхности воды, как нечто, чего я просто-напросто могу не заметить. А ее, такую ранимую, я просто не смел мучить подобными расспросами. Я почувствовал, что пора остановиться, но позволил себе еще один мощный толчок. И почувствовал, как наткнулся на что-то там внутри. Ее тело напряженно застыло, глаза и рот распялились до предела. Затем ее тело содрогнулось, а взгляд сделался таким диким, что я решил, будто спровоцировал эпилептический припадок. И тут я ощутил, как что-то горячее, еще горячее, чем ее лоно, охватывает мой член, и в следующий миг волна окатила мне живот, бедра и мошонку. Приподнявшись на локтях, я посмотрел с недоверием и ужасом в точку, где соединялись наши тела. Ее лоно сжималось так, словно хотело вытолкнуть меня, ее стон был глубоким, ревущим, какого я никогда прежде не слышал, и тут пришла вторая волна. Влага выплеснулась из нее, просочилась между нашими бедрами и вытекла на матрас, еще не успевший впитать первую волну. Господи, подумал я. Я пробил в ней дырку. Мозг в панике искал причины. Она беременна, подумал я. И я как раз пробил дыру в околоплодном пузыре, и теперь все это дело течет на кровать. Господи, да мы сейчас всплывем к чертовой матери, это водяное дитя, еще одно водяное дитя. Ладно, допустим, я читал про так называемый «струйный оргазм» у женщин и даже видел его в паре порнофильмов, но относился к этому как к обману, выдумке, мужской фантазии. Единственное, о чем я мог думать, была расплата, божья кара за то, что я уговорил Диану сделать тогда аборт: теперь я убил невинного ребенка своим неосторожным членом.

Я слез на пол и сорвал с постели одеяло, Лотте съежилась, но я не обращал внимания на ее сжавшееся голое тело, только смотрел не отрываясь на темное пятно, расплывающееся по простыне. Постепенно до меня доходило, что случилось. Или, вернее, чего, к счастью, не случилось. Но непоправимое уже произошло, теперь слишком поздно и назад дороги нет.

— Я должен уйти, — сказал тогда я. — Так продолжаться не может.

— Что? — едва слышно прошептала Лотте, по-прежнему в позе эмбриона.

— Мне ужасно жаль, — сказал я. — Но я должен идти домой и просить прощения у Дианы.

— Ты его все равно не получишь, — прошептала Лотте.

Я не слышал ни звука из спальни, покуда смывал в ванной ее запах с ладоней и губ, а потом ушел, и все равно этот запах преследовал меня.

И теперь — три месяца спустя — я вновь стоял в ее передней и понимал, что теперь не Лотте на меня, а я на нее смотрю собачьими глазами.

— Ты можешь меня простить? — спросил я.

— А она что, не смогла? — спросила Лотте без всякой интонации. Или, может, это была датская интонация.

— Я ей не рассказывал про то, что случилось.

— А почему?

— Сам не знаю, — сказал я. — Есть большая вероятность, что у меня порок сердца.

Она посмотрела на меня долгим взглядом. И я уловил тень улыбки в этих ее карих, очень печальных глазах.

— Зачем ты пришел?

— Потому что не могу забыть тебя.

— Зачем ты пришел? — повторила она с твердостью, которой я раньше не слышал.

— Просто подумал, что мы могли бы… — начал я, но она перебила:

— Зачем, Роджер?

Я вздохнул.

— Я больше не виноват перед ней. У нее есть любовник.

Последовало долгое молчание.

Она чуть оттопырила нижнюю губу:

— Она разбила твое сердце?

Я кивнул.

— А теперь ты хочешь, чтобы я тебе его обратно склеила?

Прежде я не слышал от этой молчаливой женщины таких легких и непринужденных формулировок.

— Это тебе не под силу, Лотте.

— Нет, конечно. А кто ее любовник?

— Да один тип, который искал через нас работу и который теперь ее, скажем так, не получит. Может, поболтаем о чем-нибудь другом?

— Просто поболтаем?

— Тебе решать.

— Да, решаю я. Мы просто поболтаем. Болтать будешь ты.

— Само собой. Я принес вина.

Лотте едва заметно покачала головой. И отвернулась. Я пошел за ней.

Я болтал, пока не кончилось вино в бутылке, и уснул на диване. А проснулся в ее объятиях, она ласково гладила меня по волосам.

— Знаешь, на что я первым делом обратила внимание, когда тебя увидела? — спросила она, заметив, что я проснулся.

— На волосы, — сказал я.

— Я что, раньше говорила?

— Нет, — сказал я и взглянул на часы. Полдесятого. Пора возвращаться домой. Н-да — к развалинам дома. Меня охватил ужас.

— Можно, я опять приду? — спросил я.

И заметил, что она колеблется.

— Ты нужна мне, — сказал я.

Я знал, что это не слишком весомый аргумент, что он позаимствован у женщины, которая предпочла «Куинз Парк Рейнджерс», потому что этот клуб заставил ее почувствовать себя востребованной. Но это был мой единственный аргумент.

— Не знаю, — сказала она. — Давай я немножко подумаю.

 

Когда я вернулся, Диана сидела в гостиной и читала большую книгу. Ван Моррисон пел «…someone like you / You make it all worthwhile»,[14]и она не услышала меня, пока я не встал перед ней и не прочел вслух названия на обложке:

— «У нас будет ребенок»?

Она вздрогнула, потом, просияв, смущенно сунула книгу в шкаф за спиной.

— Ты сегодня поздно, любимый. Занимался чем-нибудь приятным — или все работал?

— И то и другое, — сказал я и подошел к окну. Гараж купался в лунном свете, но пройдет еще много часов, прежде чем Уве заберет полотно.

— Я тут сделал пару звонков и немножко подумал насчет назначения кандидата в «Патфайндер».

Она восторженно всплеснула руками:

— Потрясающе! Это будет тот самый, которого я подсказала, этот… как же его?

— Грааф.

— Клас Грааф! Вот склероз! Надеюсь, когда он узнает, он купит у меня какую-нибудь картину подороже — я ведь заслужила?

Она возбужденно улыбнулась, расправила поджатые под себя стройные ноги и вытянула вперед, потянулась и зевнула. И словно когти охватили мое сердце и сжали, как пузырь с водой, и мне пришлось поспешно опять отвернуться к окну, чтобы она не прочитала боль на моем лице. Женщина, которой я верил, не просто предала меня, не просто привычно носила маску — она профессионально играла роль. Я сглотнул, ожидая, пока снова смогу овладеть собственным голосом.

— Грааф — неподходящая кандидатура, — сказал я, разглядывая ее лицо в оконном стекле. — Я предложу им другого.

Нет. Все-таки не вполне профессионально. Потому что это ей оказалось трудно проглотить, я видел, как у нее отвисла челюсть.

— Ты шутишь, любимый. Он такой замечательный. Ты сам говорил…

— Я ошибся.

— Ошибся? — Я с удовлетворением уловил пронзительные нотки в ее голосе. — Господи, в каком смысле?

— Грааф иностранец. Он ниже метра восьмидесяти. И страдает некоторыми расстройствами личности.

— Ниже метра восьмидесяти? Господи, Роджер, сам-то ты ниже метра семидесяти. Это ты страдаешь расстройствами личности.

Удар пришелся в цель. Не насчет расстройств моей личности, хотя с этим она, естественно, права. Я собрался — голос не должен дрогнуть:

— А в чем дело, Диана, почему такая бурная реакция? Я тоже возлагал надежды на Класа Граафа, но ведь сплошь и рядом бывает, что человек разочаровывает нас и не оправдывает ожиданий.

— Но… но ты ошибся. Неужели ты не понимаешь? Он именно тот, кто нужен!

Я повернулся к ней, попытавшись изобразить надменную улыбку.

— Слушай, Диана, я один из лучших профессионалов в своем деле. Это я решаю и я оцениваю людей. Бывает, что я ошибаюсь с оценками в частной жизни…

Я заметил, как ее лицо чуть дрогнуло.

— Но никогда — по работе. Никогда.

Она молчала.

— Я зверски устал, — сказал я. — Плохо спал прошлой ночью. Спокойной ночи.

Лежа в постели, я слышал ее шаги наверху. Неугомонные, туда-сюда. Голоса я не слышал, но знал, что она обычно так расхаживает, когда говорит по мобильному. Тут мне подумалось, что этим мы отличаемся от поколения, выросшего при беспроводной связи, ходим, говоря по телефону, словно все еще в восторге от того, что подобное возможно. Я где-то читал, что современный человек тратит на общение в шесть раз больше времени, чем наши деды. Так что мы общаемся больше — но лучше ли? Почему я, например, не сказал Диане напрямую: мне известно, что они были вдвоем с Класом Граафом в его квартире? Не потому ли, что я знал — она ничего не сможет толком объяснить, и я все равно останусь наедине со своими догадками и предположениями? Она может, например, сказать, что это была случайная встреча, ошибка, а я все равно буду знать, что это не так. Ни одна женщина не станет манипулировать мужем, чтобы тот устроил на хорошо оплачиваемую работу мужчину, с которым у нее была лишь мимолетная связь.

Но у меня имелись, разумеется, и другие причины помалкивать. Пока я делаю вид, что ничего не знаю о Диане и Граафе, никто не упрекнет меня в том, что я оцениваю его не по профессиональным критериям и вместо того, чтобы перепоручать это назначение Фердинанду, сам занимаюсь моей маленькой, ничтожной местью. К тому же еще вопрос, как объяснить, что навело меня на подозрения. Во всяком случае, я совершенно не собирался посвящать Диану в то, что я вор и регулярно вскрываю чужие квартиры.

Я повернулся на другой бок и слушал, как ее каблучки-шпильки непрестанно выстукивают свою монотонную, непонятную морзянку — вниз, мне. Хотелось спать. Хотелось видеть сны. Хотелось прочь отсюда. А потом проснуться и все забыть. Потому что на самом деле именно это — главная причина, что я ничего ей не сказал. Пока слово не произнесено, остается хоть какая-то возможность забыть. Взять и заснуть и видеть сны, а потом проснешься — и все исчезло, стало абстракцией, сценой из чего-то, что есть только у тебя в голове, вроде тех предательских мыслей и фантазий, которые суть ежедневная измена всякой, даже самой всепоглощающей любви.

Тут я подумал, что раз она говорит по телефону, значит, обзавелась новой трубкой. И вид этого нового телефона станет конкретным, простым и неоспоримым доказательством — то, что случилось, не было сном. Когда она наконец пришла в спальню и стала раздеваться, я притворился спящим. Но в бледной полоске лунного света, сочащегося между гардинами, я сумел разглядеть, что она отключила мобильный, прежде чем сунуть его в карман брюк. И что телефон был тот самый. Черный «Прада». Значит, возможно, это только сон. Я чувствовал, как дрема одолевает меня, как я в нее погружаюсь все глубже. Или, может, она купила такой же. Погружение прекратилось. Или, может, он нашел ее телефон и они встретились снова. Я встал, вновь разбив поверхность накатывающей дремы и понимая, что этой ночью мне больше не уснуть.

Около полуночи я все еще лежал не смыкая глаз и через открытое окно словно бы услышал слабый звук, донесшийся снизу, из гаража, — возможно, это Уве явился за Рубенсом. Но как я ни напрягал слух, я так и не услышал, как он выехал. Наверное, я все-таки заснул. Мне снился мир на дне моря. Счастливые, улыбающиеся мужчины, молчаливые женщины и дети, выпускающие изо рта булькающие словесные пузыри. Ничто не предвещало того кошмара, который поджидал меня по другую сторону этого сна.