ЮРИДИЧЕСКАЯ ОЦЕНКА ДЕЯНИЯ 8 страница

Гамлет, только что узнавший об убийстве его отца, прерывает свои проклятия, чтобы занести в записную книжку:

That one may smile, and smile, and be a villain — «что можно улыбаться, и улыбаться, и быть негодяем».

Уличный мальчишка украл яблоко с лотка старой торговки; она остановила его, сказала, что красть нехорошо, и дала еще яблоко.

Врач обвинялся по 1462 и 1463 ст.ст. уложения о наказаниях, от его противозаконной операции умерла молодая девушка. У постели над ее телом он обнимает и целует ее жениха, а отцу предлагает открытый бумажник; когда было возбуждено следствие, он подговаривал


нескольких женщин удостоверить, что операция была произведена не им, а другим врачом.

В каждом из приведенных выше примеров, взятых, за исключением стихов Шекспира, из действительности, незначительный факт дает безошибочное указание на определенную черту характера в человеке.

Заметим по поводу приведенного выше возгласа Гамлета преимущество оратора перед писателем. Только гений мог осмелиться сочинить, выдумать такие слова. Простому смертному не поверят, если он расскажет нечто подобное. Обвинитель и защитник не страшатся этого недоверия: не они сочиняют, а жизнь дает им характеристику людей.

Не менее выразительны бывают и разговоры, общие суждения, иногда простые восклицания человека.

Муж, знающий об изменах жены, возвращается домой с работы и спрашивает своего жильца: «Что, моей дуры нет?» Немного погодя, он повторяет вопрос: «Что, Маша не приходила?» Егор Емельянов стучит в окно и кричит покорной и верной Лукерье: «Идешь, что ли? гей, выходи!» Тот и другой убили жену; но по простым этим словам можно сказать, что это разные люди.

Молодой человек пришел к своему соучастнику по сбыту поддельных акций и высказал предположение убить другого сообщника, чтобы предупредить его донос. «Ничего не ответил Никитин, — говорит обвинитель, — а зашагал по комнате, ходил долго взад и вперед, молча и задумчиво, и наконец,., сказал: да, когда змея заползет в нашу среду, то ее нужно задушить, и чем скорее, тем лучше». Эти слова, по замечанию А. Ф. Кони, как живого, рисуют Никитина. «Он все оценивает умом; сердце и совесть стоят у него назади, в большом отдалении. Поэтому, когда Олесь сказал об отравлении, он не возмутился, не заспорил, а замолчал...» Вот пример, словно намеренно придуманный для того, чтобы подтвердить указание Буало. Именно молчание — un rien — является самым характерным выражением личности Никитина. Но всякий согласится, что и словам, последовавшим за молчанием, в выразительности отказать нельзя.

По замечанию Фенелона, живая характеристика дается не эпитетами, а фактами. Когда у нас восхваляют какого-нибудь святого, говорит он, наши ораторы ищут только громких слов; говорят, что он был бесподобен, обладал небесными добродетелями, был ангел, а не чело-


век; и все старание уходит на одни восклицания, без доказательств и без красок; греки избегают этих бессодержательных общих мест; они приводили факты; во всей Киропедии112 Ксенофонт ни разу не говорит, что Кир заслуживал удивления, а читатель все время удивляется ему. Это справедливое замечание не совсем верно на суде. Эпитет, данный подсудимому или потерпевшему свидетелем, удостоверяет, что свидетель знает или, по крайней мере, считает их такими или иными людьми. Это больше, чем слово; это факт. Вот почему решительный отзыв знакомого, соседа, односельчанина подсудимого или потерпевшего бывает убедительнее для присяжных, чем самые остроумные догадки оратора о личных свойствах людей, ему неизвестных.

Подсудимый предан суду по 1489 и 2 ч. 1490пзст. уложения о наказаниях. Защитник спрашивает:

— Что, Сауман был злобный человек, драчун? Свидетель отвечает:

— Нет, смирный; лошади не тронет. Другое дело.

— Какого поведения была покойная?

— Труженица, святая женщина.

Одно такое слово сразу устанавливает отношение присяжных к мертвой, и попытка рассеять это впечатление только укрепляет его.

Конечно, такие отзывы могут быть небеспристрастны. Поэтому, делая характеристику подсудимого или иного лица чужими словами, надо пользоваться ими с разумением. Если суждение свидетеля высказано спокойно, если он кажется достойным доверия и, особенно, если это суждение совпадает с представлением самого оратора о том же лице, — на отзыв этот можно положиться; при иных условиях нужна осмотрительность.

В этих отзывах, как и вообще в свидетельских показаниях, гораздо более ценно то, что высказалось без намерения, чем то, что свидетель хотел сказать. Когда сыщик или дворник говорит про подсудимого «хулиган» — это вполне определенная характеристика, но достоверность ее зависит от степени доверия, внушаемого свидетелем. Но когда свидетель — босяк, осужденный за грабеж и приведенный под конвоем, заявляет, что подсудимый накануне убийства пришел к нему и сказал: «Дай мне фину (финский нож)»,— то прокурору нет нужды доказывать, что убийство готовилось «на дне», среди


бывших людей; этим самым уже сделана и характеристика обоих собеседников.

Перед судом старик ксендз, прелат с мальтийским крестом"4 на сутане. Защитник спрашивает его мнение о подсудимом; свидетель объясняет: «Этот человек очень порядочный, преданный семейной жизни, очень заботливый о своих детях; в разговорах о нравственных предметах он высказывал очень возвышенные мысли; он заведовал безвозмездно врачебной частью в одном училище и очень добросовестно исполнял эту обязанность». Никто не усомнится в правдивости этого показания, но всякий поймет, что врач, живущий противозаконным производством выкидышей, не станет рассказывать об этом хотя бы духовному лицу. Высоконравственный в глазах свидетеля подсудимый перед судом оказывается не только преступником, но и лицемером.

Душевные свойства человека отражаются на его письменном языке, на слоге. Это давно известно. Можно прибавить, что в тщательном литературном слоге личность писателя стирается, его случайные настроения сглаживаются. Напротив, в торопливых, небрежных, иногда тревожных строках письма, короткой записки, когда люди пишут не для того, чтобы писать, а чтобы сообщить то, что важно, необходимо, выгодно или опасно, и пишут не для следователя и присяжных, бывает иное. И постоянные свойства, и временные настроения пишущего невольно выражаются в его строках, даже тогда, когда он хочет скрыть их или сам не понимает себя. Слог — это умственный почерк, говорит Ганс Гросс; в нем отражаются не только воспитание, образование и умственное развитие человека, но и самые разнообразные свойства его характера. Указание, которое Гросс дает по этому поводу следователю, очень полезно и для оратора: вчитываясь в изучаемую рукопись, надо искать, не проскальзывает ли в общем изложении, в отдельных оборотах, в связи отдельных мыслей то или иное нравственное свойство, соответствующее предполагаемому душевному складу писавшего. Гросс утверждает, что внимательное изучение слога, возвращение к рукописи по каждому новому указанию следствия все с тем же вопросом почти всегда приводит к определенному и ценному результату. Человек, которого мы стремимся понять, говорит он, вдруг встает перед нами с тем самым выражением на лице, которого мы ищем. Чтобы судить вообще о значении переписки для характеристики, стоит


прочесть переписку Никитина и Феликса Ярошевича по делу Колосова и других и речь обвинителя по этому делу. Но спрашивается, насколько справедливо приведенное выше указание Гросса?

Крупный землевладелец, екатеринославский колонист, запутанный недобросовестными кредиторами, ищет случая продать имение или занять денег. Судьба столкнула его с поселянином г. Бердичева Кояновичем. Привожу только два письма из их обширной переписки.

«Многоуважаемый Степан Иванович! Нижайшее мое почтение; поздравляю вас и с новым годом; дай бог вам многие лета прожить. Благодарю вас за ваше внимание ко мне; вы сошли в мое положение, так как вам известно, что много пострадал через других лиц, и вы подаете свою милую руку мне дать помощь, за что я вас буду вечно благодарить со своим семейством; поэтому прошу вас не отказать мою просьбу и потерять несколько дней и приехать ко мне в имение и обрадовать меня вашей помощью... Искренно желаю вам все то, что вы от бога желаете. Я. И. Фишер».

Вы видите доброе, простоватое лицо пишущего. Друг и помощник в нужде отвечает:

«Ваше почтенное письмо от 14 декабря сего года я получил, на которое и спешу ответом: моего покупателя я безусловно заинтересовал вашим имением, и он к вам обязательно приедет, а раз только он поедет к вам, то я надеюсь, что мы дело сделаем, я его сумею укрутить, это вы увидите на деле. Сейчас поехать к вам он не может, нужно немного повременить, но для того, чтобы его подогнать, я нахожу, что нелишне будет мне приехать к вам ознакомиться поближе с делом, потом условиться между нами, как действовать, чтобы не было промаха; в видах этого я на днях выеду к вам сам, выезд сообщу телеграммой. Побывав у вас в экономии и ближе ознакомившись с делом, тогда я его действительно могу больше заинтересовать и ускорить его приезд. Я, Яков Иванович, с полной уверенностью иду на дело, надеюсь даже, что мне много работать не придется, и мы скоро покончим дело. Очень торопиться не нужно, а если будем работать потихонечку, то оно будет верней. Степан Коянович».

Мерещится то беспокойная ласковость взгляда, то плотно сжатые челюсти. Действительно, «не торопясь, работая потихонечку», но и подгоняя вовремя, Степан Иванович сумел так «укрутить» своего приятеля, что, не


имея ни копейки в кармане, выманил у него два нотариальных векселя на 30 тысяч рублей. Умный, хитрый и чрезвычайно сдержанный еврей писал не для того, чтобы открыть глаза человеку, которого обманывал. А между тем в этом письме самым ясным образом выражена та черта его характера, которая наиболее интересна для обвинителя — его деловитая осторожность в преступлении: он не торопится, чтобы идти наверняка.

Девушка 16 лет, воспитанница среднего учебного заведения, пишет соблазнившему ее негодяю:

«Милый, дорогой... я только что приехала от тебя; дядя был дома; я так мило, весело и оживленно рассказывала ему о сегодняшнем дне, что сидела в театре, рассказала ему все, что там было, так что он совсем забыл меня спросить, где я была после театра. Тем лучше, все-таки одним грехом меньше. Ты не можешь себе представить, как тяжело говорить каждый раз неправду... Хорошо, что нас никто не встретил... Это любовь спасла! Я так тебя сильно люблю, с каждым днем все больше и больше. Ах, я забыла, что ты мне все равно не веришь. Неужели ты мне никогда, никогда не будешь верить? Это ужасно; какая же это любовь,, когда ничему не веришь? Я же тебе верю, всегда буду верить и буду слушаться. Но почему ты мне не веришь, неужели ты думаешь, что все женщины говорят неправду? Меня нельзя сравнивать со всеми светскими, гордыми женщинами; ведь я еще девочка, мне всего шестнадцать лет...» Прочитав эти строки, как не сказать, во-первых, что их писала девушка, нравственно чистая, несмотря на свое падение, а во-вторых, девушка необыкновенно правдивая?

По поводу этого письма нельзя не сделать мимоходом еще одного замечания: нельзя не удивиться его выразительности, простым и задушевным словам этой девочки, как она справедливо себя называет. Тургенев не написал бы лучше. Откуда у нее это? Да из сердца. Она глубоко чувствует и искренно пишет, и оттого ее слог — образец для лучших писателей.

Как может оратор воспользоваться такими человеческими документами? Как найдет лучше. Но верный способ заключается в том, чтобы выбросить из подлинного текста лишние места и обработать новый сокращенный текст как литературный отрывок для художественного чтения, то есть старательно обдумав логические ударения, интонацию голоса, паузы. В соответ-


ствующем месте речи прочтите его так, чтобы в каждом предложении, в каждом слове звучало все, что кипело в сердце писавшего или мелькало в его воображении. После этого несколько указаний в развитие главной мысли сами собою придут вам в голову, если только вы не нашли нужным заранее подготовить несколько сильных слов или яркий образ.

* * *

Не следует, однако, преувеличивать значение характеристики, хотя бы и самой верной. «Истинные друзья, испытанные слуги надежны, — говорит Шопенгауэр, кто раз совершил известный поступок, тот при таких же обстоятельствах вновь совершит его, будь это доброе или злое дело». И как ошибается мудрец! Басманов был верен царю Борису, изменил царю Федору и умер, защищая царя Лжедимитрия. Бухгалтер юго-западных железных дорог Паникаровский отвез из Петербурга в Берлин 50 миллионов золотом, не утаив ни полушки, а спустя несколько месяцев проиграл в карты и, может быть, частью присвоил около 200 тысяч рублей. Кто скажет, когда он был самим собою и когда изменил себе? Басманов и Паникаровский — одно и то же; про каждого можно сказать: не злодей и не Катон; обыкновенные люди; следовательно, нетвердые люди.

Если быть откровенным, надо признать, что большинство окружающих нас только исправляет должность человека, и притом делает это далеко не удовлетворительно. В нравственном отношении они представляют не золотую середину, а малоценную посредственность: не очень добрые и не слишком злые, не слишком честные и не совсем мошенники; умственные способности у большинства бывают ниже среднего. Но и более развитые, цельные и твердые люди часто изменяют себе. В рукописях того же Шопенгауэра сохранился отрывок с несколькими короткими замечаниями по этому поводу; они очень интересны для судебного оратора. Он пишет: «У каждого человека свой характер; у многих — очень определенный и своеобразный. Но они не всегда бывают ему верны; не всегда говорят и действуют сообразно своей личности (индивидуальности). Под влиянием перемены в состоянии здоровья, в душевном настроении человек не в одинаковой мере проявляет свои настоящие свойства; какое-либо особое воздействие может на некоторое время придать его характеру чуждый ему оттенок.


Поэтому Ларошфуко имел полное право сказать: on est que'quefois aussi different de soimeme que dts autres. В отдельных случаях умный может поступить как глупец, храбрый как трус, упрямый — с уступчивостью, грубый и жестокий — с нежностью и мягкосердечием*.

Как это верно, и как часто мы говорим: неужели он мог это сделать? Это так не похоже на него.

Здесь — исходная точка оратора в нравственной оценке преступления. Его первый вопрос к самому себе — это: было ли преступление естественным отражением характера и других личных свойств подсудимого, как у Матрены в драме Толстого115 и у леди Макбет, или оно было противоречием его природе, как у Поздны-шева и Раскольникова116; поступил ли он согласно или наперекор своей настоящей личности. Ответ на этот вопрос, конечно, заключается в характеристике подсудимого. Если преступление совершено негодяем, обвинение может быть сурово; защите остается заботиться о каком-нибудь смягчении ответственности (дела Тропмана, Полуляхова, Смурова); если преступник, хотя бы убийца, — добрый и честный человек, все трудности на стороне прокурора. Но в обоих случаях оратор, находящийся в невыгодных условиях, должен держаться действительности. Это крайне трудно, особенно для обвинителя. Сказать: да, я знаю, что это хороший человек; уверен, что, будучи оправдан, он станет заботиться о детях убитого как о своих собственных, что он воспитает тех и других добрыми и честными людьми; я знаю, что каторга не будет для него большим наказанием, чем сознание своего преступления и вечные укоры совести; знаю, что вдова убитого простила его, и все-таки требую каторги — сказать это нелегко. Обвинять, произнести хорошую речь в таком деле неимоверно трудно. Я не знаю, как это делается, и охотно послушал бы всякого, кто мог бы научить меня этому, но утверждаю, что обвинитель обязан признать нравственные достоинства подсудимого.

Краткость характеристики отнюдь не есть достоинство в судебной речи, коль скоро с личностью связано объяснение дела. Наши лучшие ораторы нередко ограничивались одним намеком на самое событие преступле-

* Handschriftlicher Nachlass, Neue Paralipomena, Appendix F. 110


ния, отдавая все свое внимание характеристике и психологии. Таковы речи Спасовича по делу Александры Авдеевой, Андреевского по делу Тарновского117: отчасти речь Громницкого по делу Александра Тальма. Такие мастера не могли говорить лишнего, а мы на этих примерах видим, что они совсем не заботились о краткости. Итак, если оратор признал, что характеристика известного лица нужна для дела, он должен обработать ее самым тщательным образом; необходимо, чтобы у присяжных составилось и укрепилось именно такое представление о человеке, которое нужно оратору. Его противник, конечно, представит того же человека в ином виде. Но это не значит, что второе' изображение заслонит первое, или наоборот. В этом, напротив, благоприятное условие для обоих ораторов. Они могут быть оба правы, если только будут оба правдивы и осторожны. Само собой разумеется, что вслед за подробным, неторопливым разбором характера действующих лиц надо найти для каждого образное или сильное выражение, которое объединяло бы в себе сказанное. Так, Громницкий называет Александра Тальма бешеным, Спасович Авдееву — существом, едва походящим на недоразвитого человека; про Ольгу Палем Карабчевский говорит: безалаберный комок нервов.

ЖИТЕЙСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ

Обратимся ко второй задаче психологического исследования на суде.

В хвалебных рассуждениях о писаниях романистов до сих пор еще принято говорить о психологическом анализе, о чудесном проникновении в душевные изгибы и тайники. Ничего подобного не нужно для судебной речи. Просмотрите сборники лучших русских, французских и английских судебных ораторов; ни удивительных тонкостей, ни бесконечной глубины в их психологии вы не найдете. Она изумительна только своей простотой, своей наглядной правдивостью. Когда мы слушаем этих настоящих ораторов, мы в каждом слове узнаем самих себя, людей обыкновенных. В большинстве уголовных дел и нет психологических тонкостей. О чем приходится нам говорить? О любви, ревности и ненависти, о лицемерии и правдивости, о жестокости и доброте, о силе страстей человека и слабой воле его. Что же из всего


этого может быть чуждо нам, чего не знаем мы по собственным наблюдениям над собою и над окружающими? Разве каждый из нас не различает чистоты сердца от расчетливых добродетелей, легкомыслия от нравственной распущенности, случайной ошибки от порочных привычек? Кто не знает, как лжет неверная жена, как страдает опозоренный муж, как презирает богатство нищету, как жадно ищут чужих денег глаза корысти? Кто не видит, как близко невежество к преступлению, как часто служат ему ум и знание?

Во всей этой психологии нет ничего, что было бы выше понимания или недоступно наблюдению каждого из нас. Представьте себе, что драма произошла не между чуждыми вам людьми, а среди ваших близких знакомых; что вот Иван Иванович, который пять или десять лет живет на одной лестнице с вами и не мог, конечно, не знать о шалостях своей супруги, застрелил ее из той самой двустволки, которой вы так восхищались на тяге прошлой весной. В тот же вечер у себя за обедом вы рассуждаете об убийстве с вашей женою и приятелями. Каждый из собеседников высказывает свои соображения и догадки по поводу неожиданной развязки долгого романа. Выясняется, знал ли муж и почему мог не знать, как мог быть слепым или снисходительным; стало"ли убийство неизбежным вследствие ревности мужа, или случайность толкнула жену под выстрел и т. п. Опытный оратор запомнит все такие мимоходом брошенные замечания, как драгоценнейшие указания для его обвинительной или защитительной речи. Все это простые мысли простых людей — те самые, которые нужны присяжным для уверенного и правильного решения дела.

Итак, человека и его преступление нетрудно понять. Но, все-таки, как решить эту немудреную задачу?

Мне хотелось уяснить себе, о чем надо говорить присяжным по делу Золотова. Я рассказал его двум старухам. Одна, прислуга, сказала: все-таки, у самого у него не хватило духу убить; другая, образованная женщина: сам не решился, а сколько народу погубил. Потом я спросил одного чиновника, как найти житейскую оценку преступления; он ответил вопросом: а что бы ты сам на его месте сделал? Таким образом, три вопроса дали мне три различных темы для нравственной оценки убийства. Насколько были они пригодны, об этом можно судить по тому, что каждая из них была затронута и обвинителем, и защитой на суде.


Мы часто говорим, что развязка такой-то повести или драмы неверна; это самый тяжкий и часто справедливый упрек писателю. Но судебный оратор, как я говорил, не рискует встретить такое обвинение: перед ним всегда готовая развязка. Ему вместе с тем заранее даны и многие из предыдущих сцен и глав романа, часто записанные с мельчайшими подробностями.

Почти во всяком crime passionnel"8 можно, не будучи ни судьею, ни обвинителем, ни защитником, сказать, кто заслуживает больше сочувствия: преступник или жертва. В делах об истязаниях, о посягательствах на женскую честь, о злостном банкротстве правосудие общественное, конечно, вполне совпадает с правосудием судейским. Но в делах об убийствах, о покушениях на убийство случается нередко, что общественное сознание требует оправдания, нимало не справляясь о том, есть ли законные причины невменения. Заканчивая речь в защиту одного убийцы, С. А. Андреевский сказал: «По правде говоря, я не сомневаюсь, что вы со мною согласитесь». На первых шагах прокурорской службы мне пришлось обвинять одну глубоко несчастную женщину. После двенадцати лет зверских истязаний, перенесенных ею и ее детьми на глазах безучастного крестьянского мира, она задушила изверга-мужа. Мне до сих пор тяжело вспомнить свое участие в этом деле, несмотря на оправдательный приговор. Если присяжные обвинили бы эту измученную женщину, она была бы присуждена к каторге. Спросим себя по человечеству, было ли бы это справедливо, и поищем ответа у других людей, отличающихся от нас языком, историей и нравами.

В 1874 году на сессии в Честере разбиралось дело о женщине, убившей деспота-мужа. Он пришел домой пьяный и стал бить ее; она бросила в него отточенным ножом, и он тут же умер от раны. Присяжные признали ее виновной. Судья Брет, впоследствии лорд Эшер, сказал, что ему редко приходилось слыхать о таком зверском поведении, каким отличался убитый. «Справедливость на вашей стороне, — продолжал он, обращаясь к подсудимой, — муж был виноват во многом перед вами. Не дай бог, чтобы я стал наказывать вас; ничего подобного я не сделаю; я не хочу даже, чтобы о вас был постановлен приговор; я не допущу, чтобы кто-либо мог сказать, что суд признал вас виновною в тяжком преступлении. Приговор может быть признан состоявшимся только по его оглашении; я не стану оглашать его. Я


требую только, чтобы вы обязались явиться к выслу-шанию приговора, если бы суд вызвал вас. С божьей помощью никто вызывать вас не будет»*.

Недавно петербургские присяжные оправдали девушку-работницу, которая зарезала также без умысла пьяницу и расточительницу мать. Все знали заранее, и обвинитель лучше всех, что обвинения быть не могло.

Но бывают и такие преступления по страсти или под предлогом страсти, когда оправдание — издевательство над убитым и над правосудием. Это — убийство невесты за отказ выйти замуж, убийство тунеядцем-мужем труженицы-жены, ушедшей работать в люди, убийство мужа развратницей женой, тяготящейся его надзором, и т. п. В этих крайних случаях, по моему убеждению, хорошую речь может сказать только тот из противников, на стороне которого предопределенная победа. Мне кажется, что это подтверждается сравнением речей обвинения и защиты по делу об убийстве статского советника Чихачова и по делу Емельянова. Но между этими крайностями встречаются и такие дела, где много виноваты оба: и преступник, и жертва и вместе с тем оба достойны сочувствия; всякий скажет про убийцу: я на его месте сделал бы то же самое — и прибавит: но, убив, ждал бы от суда справедливого возмездия. В таких делах у обоих ораторов благодарная задача, и таких дел бывает немало.

О МОТИВЕ

Каждое преступление, как и всякое сложное явление в жизни общества, есть уравнение со многими неизвестными: оно допускает несколько верных решений; эти решения не исключают друг друга, хотя и несогласны между собою: каждое отвечает по-своему.

Прочтите речи талантливого обвинителя и талантливого защитника по делу, не предрешенному заранее в своем исходе. Вы часто будете в недоумении, кто прав, кто ошибается. И чем внимательнее вы будете читать, тем яснее будет, что оба правы, каждый по-своему. Художник, который изобразил бы свою картину вверх но-

* De Franqueville, Systeme judicaire de la Gr. Bretagne, II, 459.


гами, создал бы нечто нелепое; но, бродя в горах, он мог бы рисовать одну и ту же цепь вершин с разных сторон, и, хотя ни один рисунок не был бы похож на другой, каждый из них был бы вполне верен природе. Не сходя с места, он мог бы писать один и тот же пейзаж в разное время дня, и утренние туманы на его картине были бы так же прекрасны и правдивы, как сияние полдня или румянец вечерней зари на снежных высотах. Так, в уголовном процессе обвинитель и защитник могут быть оба правы, потому что и преступник, и окружавшие его люди подчинялись в своих поступках не одному и не двум, а множеству разнообразных побуждений, и никто, и сами они не знают, с которым дольше боролся человек; еще и потому, что один говорит о зле преступления, другой — о несчастии преступника. «Я не могу допустить, — говорил Спасович по делу об убийстве Чихачо-ва, — чтобы в одном человеке совмещались одновременно три намерения: намерение вызвать на дуэль, побить и, наконец, убить». Но, зная жизнь, мы не только допускаем возможность противоречивых движений в душе человека, но и уверенно говорим о них, предсказываем, строим на них свои расчеты, предполагая и то, и другое. А он? Он, может быть, меньше нашего понимает себя; еще менее знает, что сделает.

По каким побуждениям убил свою жену Поздны-шев? Что сделало его убийцей: ревность, ненависть, оскорбленное самолюбие? То, или другое, или третье? Едва ли; и то, и другое, и третье. Понял он себя только после суда.

Каждый день мы слышим от наших обвинителей: мотив есть душа, так сказать, animus преступления; через день слышим от защитников: не было мотива — нет преступника. Пусть так; но я все-таки скажу: не распространяйтесь о мотивах. Если вы дали присяжным верную характеристику подсудимого, простое сопоставление ее с обстоятельствами дела обнаружит и основной мотив: месть, нужду, половую страсть и второстепенные побуждения, увлекавшие человека в том же направлении. Пусть это «главная пружина и центр всего дела» — не теряйте на них лишнего времени. Нельзя, конечно, ограничиться только одним словом. Надо указать, из чего создался мотив, ибо во внешних причинах этих простых чувств бывает не менее разнообразия, чем в последующих преступных действиях человека. Прочтите несколько хороших речей и обратите внимание на то, в


какой формуле предложен судьям или присяжным мотив преступления. Здесь волей-неволей приходится ограничиться общим указанием, ибо в каждом отдельном случае в эту формулу входят особенности данного дела, и, чтобы исчерпать предмет в пределах прошлого опыта, я был бы вынужден привести соответствующие места из каждой речи каждого сборника. Это дело читателя. Во избежание неясности я укажу только один пример, который мне кажется превосходным; беру его в одной из защитительных речей по известному делу об убийстве Петра Коновалова"9. В этом убийстве обвинялись: жена покойного Анна, подруга последней Павлова, жившая на ее счет, мать ее и их родственник Телегин. Надо было развязаться с мужем, который не хотел выдать жене отдельного паспорта. Была сделана последняя попытка: его щедро напоили, он обещал, и жена повела его в участок. Защитник Телегина говорил:

«В то время, когда Коновалов с женой отправлялся в участок, Павлова переживала тяжелые и тревожные минуты: не в ее интересах было, чтобы он дал отдельный вид своей жене. Она знала Ольгу (Анну Коновалову); — о, это капризное и неблагодарное существо! Павлова вспоминает те благодеяния, которые она ей оказала: не она ли ей указала на ее настоящее призвание, не она ли первая вывела ее на улицу? А между тем — о, эта Ольга! — получи она отдельный вид, ей никого уже больше не нужно, не нужно даже Павловой!.. А ведь счастье было так близко! Своим практическим умом Павлова понимала, что, убей она Коновалова, она убивает двух зайцев: во-первых, она устраняет человека, который всегда мог встать между нею и Коноваловой и между Коноваловой и улицей, а с другой стороны, убивая Коновалова с согласия Коноваловой, она этим самым связывает с собой эту женщину навсегда, на всю жизнь по самый гроб, вечной неразрывной тайной, тайной страшного преступления»*.

Мотив, который оратор приписывает Павловой, называется обыкновенным словом — корысть, но опытный оратор не ограничился этим словом, а точно выразил присяжным, что именно заключало в себе это чувство Павловой.

Бывают дела, в которых никакие старания не могут

*ГиллерсонА. И., Защитительные речи. 116


обнаружить мотива преступления. В таких случаях надо уяснить себе два вопроса: а) или мотива вовсе не было; в таком случае подсудимый и не совершал преступления или совершил его в невменяемом состоянии; б) или он есть, но те, кто знает его, не хотят выдать тайны. В этом последнем случае длинные рассуждения могут быть только пустословием. Двое рабочих поссорились из-за какого-то пустяка; немного спустя один сказал другому: пойдем-ка сюда на расправу! — и всадил ему нож в сердце. Встретившись со мною через несколько дней по окончании сессии, один из присяжных жестоко упрекал и следователя, и судей. «Спрашивают, какая была рана, какой нож, мог ли раненый дойти до сарая; спрашивают о том, что для всех очевидно, а о том, что важно, что необходимо, никто и не думает: как мог человек ни с того ни с сего зарезать человека? И прокурор нам ничего не сказал о мотиве. Мы ужасно возмущались». Присяжные были по-своему правы, но ex nihilo nihil fit120, и их собственные вопросы были так же безуспешны, как и незаметные для них попытки следователя разъяснить дело. В таких случаях прокурор может только сказать, что, скрывая настоящую причину преступления, виновный берет на себя всю ответственность за то, что сделал. Что касается двух первых случаев — предположение о невменяемости и сомнение в личности, то там спор идет уже не о мотиве преступления, а о фактах; длина или краткость рассуждений зависит не от оратора, а от обстоятельств дела.