ЮРИДИЧЕСКАЯ ОЦЕНКА ДЕЯНИЯ 10 страница

Надо старательно отличать общее от единичного, своеобразного. Для общего у каждого оратора может оказаться давно обработанный материал; если нет, он найдется в изобилии в сборниках. Единичное же, исключительное, то, что впервые встречается в данном деле, есть источник вполне самостоятельной, творческой разработки всей темы или отдельных эпизодов. Примерами таких характерных черт изобилуют сборники: спаивание опасного сообщника Карганова в деле Мя-сниковых128*, бракосочетание ради развода и объяснение за утренним чаем в деле Андреева** и т. п.

* См.: А. Ф. К о н и. Судебные речи, СПб., 1905, с. 217 и ел. ** См. ниже ее. 137—138.


Каждую из этих особенностей дела надо обсудить внимательно, как тему для интересной картины.

А. Ф. Кони говорит, что Спасович в своих речах являлся не только защитником, но и мыслителем; частный случай служил для него поводом затронуть общие вопросы и осветить их с точки зрения политика, моралиста и публициста. Не надо думать, что это возможно только в больших процессах. По самому ничтожному делу можно затронуть выдающееся современное событие или общий вопрос из области религии, нравственности, политики. У московской заставы поздно вечером стоит городовой; с одной стороны к нему приближается пьяный мастеровой, с другой — навстречу пьяному идут три местных хулигана; городовой знает их давно, потому что местные обыватели каждый день жалуются на их нападения: заведут человека в глухой двор, разденут и идут пропивать награбленное; до сих пор ни разу не попадались. В это время проходил вагон конки; городовой стал на площадку и поехал вслед за своими ненадежными знакомцами; они поравнялись с пьяным, потолкались с ним и пошли дальше; городовой подошел к нему и спросил, все ли у него цело; мастеровой хватился за карман и сказал, что пропал портсигар; городовой погнался за грабителями и задержал одного из них с поличным в руках. Портсигар был жестяной и стоил двенадцать копеек. За этот грабеж согласно 3 разд. 1643129 ст. уложения установлено заключение в арестантские отделения на срок от четырех до пяти лет с лишением всех особых прав. Само собой разумеется, это дело попало на суд по недоразумению; на судебном следствии выяснилось, что ограбленный просил не составлять протокола о грабеже и отпустить и его, и виновника с миром; но в судебной палате состоялось определение о предании суду. Нетрудно представить себе незавидное положение прокурора между этими двенадцатью копейками и лишением всех особенных прав; но раз уж это неловкое дело попало ему в руки, что мешало ему затронуть очень интересную современную тему: городовой сделал свое дело?

Мне пришлось прослушать речь одного из лучших ораторов нашей столичной прокуратуры по делу, очень благодарному для обвинителя. Парень, еще не достигший совершеннолетия, сошелся с молоденькой певицей ресторанного хора; через несколько месяцев он надоел ей, и она отказалась от любовных встреч с ним; он улу-


чил минуту и одним ударом ножа заколол ее. Я с уверенностью приготовился выслушать сильную и красивую речь и был жестоко разочарован. Обвинитель говорил о преступности, ножевой расправе, о неприкосновенности человеческой жизни, о необходимости наказания, чтобы образумить или устрашить других. Какие безнадежно общие места! Он ни разу не встревожил во мне ни рассудка, ни сердца. Когда он кончил, я спросил себя: почему? и сейчас же нашел ответ: эту самую речь от слова до слова можно было бы сказать по поводу всякого другого убийства, совершенного не по корыстным побуждениям. Оратор, вероятно, не успевший ознакомиться с делом, не отметил ни одной черты характера убийцы и погибшей девушки, ни одной особенности в несложной цепи событий, приведших к трагическому исходу: вместо яркой картины получился геометрический чертеж, без света, тени и красок. Скажу с уверенностью, что эта речь не оказала никакого влияния на строгий ответ, вынесенный присяжными. Неужели не нашлось в этой драме ни одной характерной черты? Я просмотрел дело и в показании обвиняемого нашел признание, что девушка была невинна, когда он сблизился с нею. Это была драгоценная подробность. Этот бездельник начал с того, что соблазнил девушку, а кончил тем, что зарезал ее. Припомните слова Мефистофеля о Гретхен130:

«Она не первая...»

И страстные, негодующие возгласы Фауста:

«Собака! Отвратительное чудовище!.. Не первая! — Ужас! Ужас! Человеческая душа не в силах постигнуть, что в пучину этих терзаний повергнуто более одного-единственного существа! Что первая своими смертельными страданиями не искупила вину всех прочих перед взором вечно прощающего! Я содрогаюсь до мозга костей при мысли о гибели этой одной; ты равнодушно усмехаешься над судьбою тысячей!»

Какую речь сказал бы обвинитель, если бы захотел вспомнить этот отрывок!

ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ОБРАБОТКА

Нет, скажут те, кто всегда все знает лучше других; судебная речь — трезвое логическое рассуждение, а не эстетика и никогда не будет эстетикой.


Посмотрим.

Биржевой маклер убил жену, которая требовала от него развода. Убийца — самый обыкновенный человек; прожив тринадцать лет с первой женой, он влюбился в другую женщину и вступил с нею в связь; потом бросил семью и поселился с любовницей. Прошло четырнадцать лет; она познакомилась с богатым человеком, который слепо полюбил ее, забросал золотом и бриллиантами. Уверенный, что она замужем, он просил ее развестись и сделаться его женой. Чтобы сохранить уважение будущего мужа, ей нельзя было открыть ему глаза: надо было обвенчаться и потом требовать развода от мужа. Со своей стороны ее давний друг хотел брака, чтобы узаконить их дочь, а может быть, и для того, чтобы прочнее привязать к себе любовницу. Брак состоялся, но спустя некоторое время жена сообщила мужу о своей связи и потребовала свободы. Последовал ряд тяжелых семейных сцен, которые кончились убий-

Ч I

ством .

Это — хорошая тема для фельетонного романа; но спросим себя, есть ли в этом что-либо интересное в художественном смысле, можно ли внести что-нибудь возвышенное в этот пошлый роман?

Человек бросил жену и живет с любовницей. Очень обыкновенная история. Но художник много думает над ней, вглядывается в нее с разных сторон, ищет и, наконец, останавливается на определенной точке зрения: он избирает ту, которая выдвигает вперед все светлые черты этого безнравственного и непрочного союза и оставляет в тени все другие; он дорожит найденной картиной, ласкает ее в своем воображении; эта напряженная работа и эта заботливость не остаются без награды: у него является необычайная мысль, до дерзости смелая: внебрачное сожительство может быть воплощением идеала брака. Он выражает ее так: «Андреев имел полное право считать себя счастливым мужем. Спросят: «Как мужем? Да ведь Левина почти 14 лет была у него на содержании...» Стоит ли против этого возражать? В общежитии, из лицемерия, люди придумали множество фальшиво-возвышенных и фальшиво-презрительных слов. Если мужчина повенчан с женщиной, о ней говорят: «супруга, жена». А если нет, ее называют: «наложница, содержанка». Но разве законная жена не знает, что такое «ложе»? Разве муж почти всегда не «содержит» свою жену? Истинным браком я на-


зываю такой любовный союз между мужчиной и женщиной, когда ни ей, ни ему никого другого не нужно, — когда он для нее заменяет всех мужчин, а она для него всех женщин. И в этом смысле для Андреева избранная им подруга была его истинною женою».

Идеал супружества — во внебрачном сожительстве. Если бы другой оратор, выступая обвинителем или защитником в уголовном процессе, решился бы под влиянием минуты высказать присяжным столь рискованное положение, он, конечно, произвел бы самое невыгодное впечатление; председатель на основании 611132ст. устава уголовного судопроизводства немедленно остановил бы его за неуважение к религии и закону. Но художник, выносивший и претворивший в себе этот дерзкий протест против требований формальной нравственности, подходит к нему постепенно, незаметно подготовляя слушателей, говорит спокойно, с искренностью в тоне, легко и изящно играет словами... и слушатели покорно глотают приятную отраву.

Я думаю, что эта мысль не сразу пришла в голову оратору; я уверен, что он много раз менял свои выражения, пока не нашел этих изящно простых слов. А чтобы оценить эту мысль по достоинству, заметьте, как легко разрешает она указанную мною задачу: внести возвышенное в обыкновенную безнравственную историю. Духовный идеал художника так высок, что обрядовая сторона брака действительно теряет значение; он требует, чтобы этот идеал осуществлялся людьми независимо от церковного венчания, требует такой чистоты любовных отношений не только от законного супруга, но и от всякого, связавшего с собою судьбу женщины. Заметьте еще, что если бы все это не было обработано самым тщательным образом, малейшая оплошность, неосторожное слово и возвышенная мысль обратилась бы в апологию разврата.

За блестящим парадоксом следует блестящая картина. В деле было одно совсем необыкновенное и потому не сразу вполне понятное обстоятельство: чтобы выйти замуж за генерала Пистолькорса, Сарре (христианское имя Зинаида) Левиной надо было сначала выйти за Андреева. Пистолькорс считал ее замужней женщиной; узнав о ее действительных отношениях с Андреевым, он мог бы отказаться от женитьбы. Таким образом, Левина обвенчалась с Андреевым не для того, чтобы стать его женою, а чтобы начать с ним процесс


о разводе. Высказав это соображение, можно было повторить его в виде метафоры: брак с Андреевым и развод с ним были первые ступени; на третьей она уже видела себя перед аналоем не с Андреевым, а с Пистоль-корсом. То же самое можно было выразить в виде антитезы и притом двояким образом. Можно было сказать: не всякий решится жениться на чужой любовнице, но браки с разведенными женщинами — самое обычное явление в нашем обществе, или: Левина понимала, что Пистолькорс готов жениться на порядочной женщине, но, может быть, отвернется от содержанки. Утонченный художник, защитник Андреева пренебрег этими грубыми приемами. Он выразил приведенные выше соображения таким образом:

«Религиозный, счастливый жених, Андреев с новехоньким обручальным кольцом обводит вокруг аналоя свою избранницу. Он настроен торжественно. Он благодарит бога, что, наконец, узаконяет перед людьми свою любовь. Новобрачные в присутствии приглашенных целуются... А в ту же самую минуту блаженный Пистолькорс, ничего не подозревающий об этом событии, думает: «Конечно, самое трудное будет добиться развода. Но мы с ней этого добьемся! Она непременно развяжется с мужем для меня»... Неправда ли, как жалки эти оба любовника Сарры Левиной?»

Откуда явилось это поразительное, изящное, злое, а главное, беспощадно верное сопоставление двух одураченных людей? Поверьте, что и оно не даром далось художнику. Долго носил он в себе эти три фигуры, вглядывался в них, приближал их к себе и отходил от них, бичевал и идеализировал, пока не претворил в себе их драмы, пока они вдруг встали перед ним в этой удивительной, неотразимой картине. Накануне судебного заседания мы встретились с С. А. Андреевским в коридоре суда; я спросил его о деле. «Вы не можете себе представить, как оно меня увлекает; я люблю их всех», — сказал он. В этих словах вполне выразилось то отношение оратора к своим героям, которые представляются мне надежнейшим залогом успеха. Он, действительно, сроднился с ними.

После картинки брачного обряда следует характеристика жены в дополнение к уже сделанной в самом начале характеристике и биографии мужа. Он был изображен как обыкновенный, «скромный и добрый человек», она — как существо чрезвычайно легкомысленное,


бессознательная эгоистка, совершенно не способная к бескорыстному чувству. В этом портрете нет ни одного резкого слова. Но какой сейчас будет беспощадный удар фактом] Подождите минутку. Она живет то на даче, то за границей, дружески переписывается с мужем, ни словом не намекая ему на свой новый роман, и, наконец, возвращается в Петербург, чтобы скорее сделаться генеральшей. На другой же день после самого нежного свидания жена без всяких вступлений и обиняков заявила мужу, что они должны расстаться. Трагический смысл этого факта выражен одним словом: «На следующий же день, за утренним чаем, развязно посмеиваясь, она вдруг брякнула мужу: А знаешь, я выхожу замуж за Пистолькорса...»

Оратор продолжает: «Все, что я до сих пор говорил, походило на спокойный рассказ. Уголовной драмы как будто даже издалека не было видно».

«Однако же, если вы сообразите все предыдущее, то для вас станет ясно, какая страшная громада навалилась на душу Андреева. С этой минуты, собственно, и начинается защита».

Здесь необходимо одно замечание. Оратор говорит это cum grano salis133, ибо на самом деле защита почти закончена; все сочувствие присяжных на стороне подсудимого, во всем виноватой кажется жертва; остается сказать уже немногое. То, что оратор называет началом защиты, представляет разбор душевного состояния подсудимого после признания жены. Оратор спрашивает себя, что должен был пережить, о чем думал Андреев в течение следующих двенадцати дней после неожиданного заявления его жены, и читает ответ в сердце подсудимого a livre ouvert134 с уверенностью и неотразимой убедительностью.

«Весь обычный порядок жизни исчез! Муж теряет жену. Он не спит, не ест от неожиданной беды. Он все еще за что-то цепляется, хотя и твердит своей дочери: «Я этого не перенесу»... Пока ему все еще кажется, что жена просто дурит. Соперник всего на один год моложе его. Средств у самого Андреева достаточно. А главное, Зинаида Николаевна даже не говорит о любви. Она, как сорока, трещит только о миллионах, о высоком положении, о возможности попасть ко двору. Оставалась невольная надежда ее образумить».

«Между тем раздраженная Зинаида Николаевна начинает бить дочь за потворство отцу. Андреев трево-


жится за дочь, запирает ее от матери и все думает, думает... О чем он думает? Он думает, как ужасно для него отречься от женщины, которой он жертвовал всем; как беспросветна будет его одинокая старость, а главное, он не понимает, ради чего все это делается...» Андреев начинает чувствовать гибель. Он покупает финский нож, чтобы покончить с собой... Ему казалось, что если он будет иметь при себе смерть в кармане, то он сможет еще держаться на ногах, ему легче будет урезонивать жену, упрашивать, сохранить ее за собой...

Остается еще один момент — последнее столкновение между супругами. Грубая сцена убийства не нужна художнику и не выгодна для защитника: ее и нет в речи. Но случайное совпадение дало здесь оратору возможность сильного эффекта, и уж, конечно, он не упустил ее. Задолго до убийства, еще в первые годы сожительства Андреева с его будущей жертвой, его первая жена выхлопотала распоряжение градоначальника об административной высылке своей соперницы. Подсудимый добился того, что это распоряжение было отменено, и спас свою сожительницу от высылки. В минуту последней ссоры несчастная женщина, опьяненная представлением о положении и связях своего нового друга, крикнула мужу: «Я сделаю так, что тебя вышлют из Петербурга! «Эта женщина, — говорил защитник, — спасенная подсудимым от ссылки, поднятая им из грязи, взлелеянная, хранимая им, как сокровище, в течение шестнадцати лет, — эта женщина хочет истребить его без следа, хочет раздавить его своей ногой!..»

Нужно ли пояснять вывод? Он уже сложился сам собой у присяжных, так же как задолго ранее сам собой сложился у оратора: убийство, совершенное под влиянием сильнейшего раздражения, доходящего до полной потери самообладания, было роковым исходом всего предыдущего.

— Что здесь было? — спрашивает оратор, и отвечает, — если хотите, здесь были ужас и отчаяние перед внезапно открывшимися Андрееву жестокостью и бездушием женщины, которой он безвозвратно отдал и сердце, и жизнь... В нем до бешенства заговорило чувство непостижимой неправды. Здесь уже орудовала сила жизни, которая ломает все непригодное без прокурора и без суда... Уйти от этого неизбежного кризиса было некуда ни Андрееву, ни его жене...

«Не обинуясь, я назову душевное состояние Андрее-


ва «умоисступлением» — не тем умоисступлением, о котором говорит формальный закон (потому что там требуется непременно душевная болезнь), но умоисступлением в общежитейском смысле слова. Человек «выступил из ума», был «вне себя»... Его ноги и руки работали без его участия, потому что душа отсутствовала...»

«Какая глубокая правда звучит в показании Андреева, когда он говорит: «Крик жены привел меня в себя!..» Значит, до этого крика он был в полном умопомрачении...»

Итак, два портрета, две бытовые картины и две страницы психологии. Оратор ни в чем не уклонился от действительности, ничего не прибавил к фактам дела. Но все, что в нем было, он так переработал, что как бы заново создал все от начала до конца. Он понял дело по-своему и свое понимание усвоил в совершенстве. Оно, может быть, не вполне справедливо, может быть, далеко не верно. Но его толкование так просто, так понятно и так согласовано с фактами; притом, отчетливо сложившись в его представлении, оно с такой ясностью выразилось в его устной передаче, что и присяжные, и обвинитель, и беспристрастный председатель бессильны перед оратором. Они не могут заменить его толкование преступления другим объяснением такого же достоинства, и они волей-неволей подчиняются ему.

Допустим то, чего не могло быть в этом процессе; предположим, что состоялся обвинительный вердикт. Я думаю, что каждый из присяжных сказал бы одно и то же: мы обвинили подсудимого потому, что не можем оправдывать убийства; но речь защитника верна от начала до конца.

Мне могут возразить, что присяжный, сказавший: да, виновен, не может назвать верной речь защитника, требовавшего оправдания: это явная нелепость. Я этого не думаю. Абсолютная истина для нас недостижима. Речь Андреевского безукоризненно верна своей художественной правдой независимо от судебного приговора.

Говоря, что присяжным нечем заменить толкование защитника, я не хочу сказать, что иного объяснения преступления и не может быть. Они только что слышали речь обвинителя. Что такое Андреев? Человек как все, не добрый и не злой. Он был добр к своим дочерям и к своей второй жене, в которую был влюблен, во был жесток с первой женой, которую разлюбил.


Некоторым из свидетелей под влиянием чувства жалости к человеку, которому грозит каторга, он мог казаться жертвой. Они вполне искренно говорили, что он всем своим счастьем пожертвовал для своей любовницы и второй жены. Но это было явное самообольщение свидетелей. Андреев не думал жертвовать своим счастьем; он не остановился перед правами своей законной семьи в угоду своему благополучию. Он разбил жизнь своей жены и дочери от первого брака, пожертвовал их счастьем, чтобы наслаждаться жизнью с женщиной, которая составляла его счастье. А когда пришло время доказать, что он действительно добрый человек, способный к самопожертвованию, когда он должен был вспомнить о великодушии своей первой жены и возвратить свободу второй, он не пожертвовал собой, а убил. Обвинитель не упустил из виду этих простых и убедительных соображений. Однако речь его не произвела впечатления. Я думаю, это произошло от того, что он не успел достаточно поработать над делом, а потому и не нашел ни оригинальных слов для своей мысли, ни эффектных образов, чтобы закрепить ее. А защитник, отдавший делу больше досуга и труда, не только не отошел от этих опасных ему доводов, а еще сумел воспользоваться ими в пользу подсудимого. Он потребовал от убитой — от жены того, чего не хотел сделать убийца-муж.

«Если бы г-жа Андреева имела хоть чуточку женской души, если бы она в самом деле любила Пистоль-корса и если бы она сколько-нибудь понимала и ценила сердце своего мужа, она бы весьма легко распутала свое положение... Она бы могла искренно и с полным правом сказать ему: Миша, со мной случилось горе. Я полюбила другого. Не вини меня. Ведь и ты пережил то же самое. Жена тебя простила. Прости же меня и ты. Я тебе отдала все свои лучшие годы. Не принуждай меня быть такою же любящею, какою ты меня зн л до сих пор. Это уже не в моей власти. Счастья у нас не будет. Отпусти меня, Миша. Ты видишь, я сама не своя. Что же я могу сделать?»

«Неужели не очевидно для каждого, что такие слова обезоружили бы Андреева окончательно? Все было бы ясно до безнадежности. Он бы отстранился и, вероятно, покончил с собой».

«Но г-жа Андреева ничего подобного не могла ска-


зать именно потому, что вовсе не любила Пистоль-корса».

«И ты пережил то же самое. Жена тебя простила... Отпусти меня...» Это все вполне справедливо. И именно потому, что он «пережил то же самое», Андреев должен был вспомнить прошлое. Он тогда потребовал, чтобы жена отреклась от своих прав в угоду его новому счастью; теперь он должен был уступить свое место новому жениху своей другой жены. Нетрудно вложить ему в уста такой же простой, сердечный монолог, такие же простые рассуждения, как приведенные выше, и прибавить: он ничего подобного сказать не мог, потому что любил Зинаиду Николаевну не возвышенным чувством любви, а низменным чувством страсти.

Разве это софизмы? Отнюдь нет. И тут и там правда. Но. на стороне защитника, кроме правды, было еще искусство.

Я полагаю, нет нужды в других доказательствах права оратора быть художником.

ИДЕЯ

Какую основную мысль вы изберете: общественное возмездие во имя справедливости, идею бессознательного правосудия жизни, слепую жестокую и несправедливую власть случая над судьбой человека — это в значительной степени зависит от основного вашего миросозерцания, а также от временного, иногда минутного настроения. Остановившись на общей идее, заключающейся в отдельном событии, художник передает это событие не как нечто самодовлеющее, а именно как выражение этой идеи. Для зрителя, читателя, слушателя должно сделаться ясным, как велика, как могущественна идея, каким ничтожным, мимолетным, но вместе с тем и сколь ярким может быть ее отражение в житейских случайностях. Классическим образцом этого служит «Медный всадник».

Нетрудно заметить, какие выгоды представляет такая обработка судебному оратору, в особенности защитнику, если, например, ему удастся найти идею, не только объясняющую факт, но и оправдывающую преступление. В наших судебных сборниках есть блистательное этому доказательство — одна из речей Н. П. Карабчевского. Основную мысль можно высказать


так: судьба связала двух человек и с неумолимой быстротою стремит их к гибели; обоих спасти невозможно; лучше вырвать у судьбы одного, чем отдать обоих ее бессмысленной жестокости; — два брата борются на краю обрыва; ослепленный ненавистью, один обнял другого, чтобы увлечь его за собою; ужели не вправе тот сдавить горло врагу и столкнуть его в бездну?

Николай Кашин, сын петербургского купца, женился восемнадцати лет на Валентине Чесноковой, девушке не безупречного поведения; он имел от нее двух детей; первый ребенок родился еще до брака. Уже на втором году после женитьбы жена сошлась с дворником. Кашин поссорился с нею и, уехав из дому, поселился в провинции у своих родных. Спустя два года он свиделся с женою, примирился с нею и возобновил супружескую жизнь. Но не надолго. Жена пьянствовала, посещала прежнего любовника. Пьянствовал и он и кончил тем, что убил ее. Кажется, трудно придумать более прозаическое происшествие.

Вот начало защитительной речи.

«Господа присяжные заседатели. Кашин убил жену и, убив ее, среди ночи, кинулся к близким. Пришел прежде всего к тетке Чебровой, которую в почтении величал «бабушкой», на Белозерскую улицу. Ей он, плача, крикнул: «Прощай, бабушка!» — и прибавил, — «я, бабушка, жену зарезал; не стерпел больше!» Оттуда метнулся на Широкую улицу — к матери своей Анне Кашиной, напугал ее своим видом до обморока, так что она тут же лишилась чувств, и успел ей только крикнуть: «Я Валечку зарезал!» — и побежал дальше. Затем он отправился в участок, отозвал в сторону дежурного околоточного Куксинского и «по секрету» рассказал ему, что в эту ночь случилось. По его рассказу выходило так, что он ран двадцать или даже тридцать нанес своей жене и резал до тех пор, пока нож не сломал, и все-таки жену зарезал (у покойной было на самом деле четыре раны). Околоточный уже не заметил в нем ни особого волнения, ни особой растерянности. По-видимому, сознание, что хотя и сломанным, почти негодным для целей убийства ножом, а дело сделано, его отрезвило и успокоило. Когда его привели обратно в квартиру, где на полу в задравшейся кверху сорочке лежала убитая, он, по показанию всех свидетелей, стоял уже «бесчувственно», не проронив ни одного слова,


и только руки, которые только что окровянил при убийстве, он почему-то прятал в карманы».

Небрежный слог оратора в этом коротком, правдивом и неприкрашенном рассказе как будто намеренно подчеркивает неприглядную прозу жизни. Но художник видит в ней нечто значительное и, сразу меняя тон, обращает слушателей к более широкому ее пониманию.

«Дело было сделано. Дело кровавое. Дело, требовавшее не только физической силы, но и огромного подъема душевного. Он сам стоял перед ним, бессильный и жалкий, точно перед созданием чьего-то могучего духа, чуждого ему самому. По отзыву всех знавших его, он — натура пассивная, мягкая, дряблая, почти безвольная. Он всегда и всем уступал. Жена била его по щекам, когда хотела».

— Как же это случилось? — спрашивает оратор и в немногих простых словах рассказывает печальную историю супружества; она заканчивается безотрадным описанием. По удостоверению свидетелей, покойная Кашина уже так втянулась в свою пьяную и развратную жизнь, что не в силах была изменить ее.

«С утра он напивался; дети остаются весь день на руках случайной няньки, она же шатается по квартире без дела, шумит, ругается, иногда бегает куда-то. Прислуга подозревает, что в дворницкую. Подчас она еще дразнит мужа: «А я к Ваське пойду!» Он отвечает ей: «Вот дура», за что с ее же стороны следуют пощечины и ругательства. Она увлекает его пьянствовать вместе, и он начинает попивать».

Оратор напоминает, что супружеская жизнь требует взаимных уступок, и признает это естественным и неизбежным.

«Все можно стерпеть и все можно вынести во имя любви, во имя семейного мира и благополучия: и несносный характер, и воинственные наклонности, и всякие немощи и недостатки. Но инстинктивно не может вынести человек одного: нравственного принижения своей духовной личности и бесповоротного ее падения. Ведь к этому свелась супружеская жизнь Кашиных. Мягкость, уступчивость мужа не помогали. Наоборот, они все ближе и ближе придвигали его к нравственной пропасти. Он уже стал попивать вместе с женою, дети были в забросе. Еще немного, и он, пожалуй, делился бы охотно женою с первым встречным, не только с Василием Ладугиным... Он бы стал все выносить. Мрач-


ная, неприглядная клоака, получавшаяся из семейной жизни благодаря порокам жены, уже готова былаокончательно засосать и поглотить его».

«Но тут случилось внешнее событие, давшее ему новый душевный толчок. Умер любимый отец, предостерегавший его от этого супружества. Кашин почувствовал себя еще более одиноким и жалким, еще более пришибленным и раздавленным. В вечер накануне убийства он плакал, а жена пьяная плясала. Ночью случилось столкновение с женой, новая пьяная ее бравада: «Я к Ваське пойду!» — и он не выдержал, «не стерпел больше: он зарезал ее».

«Господин товарищ прокурора отрицает здесь наличность «умоисступления», подлежащего оценке психиатров-экспертов; я готов с ним согласиться. Тут было не исступление ума, не логическое заблуждение больного мозга, тут было нечто большее. Гораздо большее! Тут было исступление самой основы души — человеческой души, нравственно беспощадно приниженной, растоптанной, истерзанной! Она должна была или погибнуть, или воспрянуть хотя бы ценою преступления; она отсекла в лице убитой от самой себя все, что мрачило, топтало в грязь, ежеминутно и ежесекундно влекло к нравственной погибели. И совершил этот подвиг ничтожный, слабовольный, бесхарактерный Кашин...»

Художественная сила этой речи не требует пояснения; технический расчет заключается в том, что защита проведена в высоте, настолько приподнятой над обвинением, что прокурору не дотянуться до защитника, а присяжные, увлеченные в «пространство холодное», где захватывает дух и сжимается сердце, не захотят отрезвиться, не захотят действительности. Логически возразить на эту защиту очень легко: убийство — не подвиг, а преступление. Как поэт, как художник, оратор волен говорить, что жена тянула мужа в бездну. Но ведь тянула не рукой, не веревкой, не цепью; ведь и бездны никакой не было; это — устарелые общие места; Кашину стоило уйти или прогнать жену, и он освободился бы от ее растлевающего влияния, очистился бы истинным подвигом души, а не чужой кровью. Обвинитель мог сказать все это; но присяжные не стали бы слушать его и во всяком случае не пошли бы за ним.

Охотник спускает сокола с цепи; сокол летит под облака, вьется над полем, гонясь за испуганной дичью, и после стремительного удара послушно возвращается


на плечо хозяина. Оратор ведет свою мысль по страницам дела, вчитываясь в каждую строку, пригибаясь к сумеркам жизни, где идет работа в поте лица своего и «ползет окровавленное злодейство», но временами он поднимает голову, и смелая мысль его в свободном полете несется ввысь, к самому солнцу. Но она не уйдет от человека; он опустил голову, и она опять в его власти, он господин ее.

Года три тому назад мне пришлось прослушать в нашем окружном суде одно дело об угрозе полицейскому чиновнику при исполнении им служебных обязанностей. Где-то на Кирочной улице, на заднем дворе, в подвале, была иноверческая молельня; дворник сообщил об этом в участок; закон о свободе вероисповеданий еще не существовал; помощник пристава отправился на место, чтобы составить протокол. Когда он постучался в квартиру, хозяин, мелкий ремесленник, показался на пороге с топором в руке и грубо крикнул, что никого не впустит к себе и зарубит всякого, кто попытается войти. Полицейские ушли и в участке составили акт по поводу этой угрозы. Происшествие, как видите, самое заурядное; наказание за проступок по 286135 ст. уложения о наказаниях — тюрьма до четырех месяцев или штраф не более ста рублей. Товарищ прокурора сказал: поддерживаю обвинительный акт. Заговорил защитник, и через несколько мгновений вся зала превратилась в очарованный, встревоженный слух. Защитник говорил нам, что люди, оказавшиеся в этой подвальной молельне, собрались туда не для обычного богослужения, что это был особо торжественный, единственный день в году, когда они очищались от грехов своих и находили примирение со всевышним, что в этот день они отрешались от земного, возносясь к божественному; погруженные в святая святых души своей, они были неприкосновенны для мирской власти, были свободны даже от законных ее запретов. И все время защитник держал нас на пороге этого низкого подвального хода, где надо было в темноте спуститься по двум ступенькам, где толкались дворники и где за дверью в низкой убогой комнате сердца молившихся уносились к богу... Я не могу передать здесь этой речи и впечатления, ею произведенного, но скажу, что не переживал более возвышенного настроения. Заседание происходило вечером, в небольшой тускло освещенной зале, но над нами расступились своды, и мы со своих