ФУНКЦИОНАЛЬНОЕ ОТКЛОНЕНИЕ: ГАДЖЕТ

Автоматика сама по себе есть лишь отклонение в разви­тии техники, но через нее открывается целый мир функционалистского бреда — иными словами, огромное поле изделий, в которых господствуют иррациональная услож-

1 О персонализации см. ниже, в главе «Модели и серии». Помимо про­чего, автоматизация во многом обусловлена еще и мотивациями моды и расчетами производителей: достаточно даже самой мелкой дополнитель­ной автоматизации какой-нибудь вещи, чтобы сразу сделать устаревши­ми целые классы других изделий.

ненность, обсессивная тяга к деталям, технический эксцен­тризм и бесцельный формализм. В такой поли-, пара-, гипер-и метафункциональной зоне вещь далеко отходит от своей объективной обусловленности и всецело поглощается сфе­рой воображаемого. В автоматике иррационально проеци­ровался образ человеческого сознания, тогда как в этом «шизофункциональном» мире запечатлеваются одни лишь обсессии. По этому поводу можно было бы написать целую «патафизику» вещи — науку о воображаемых технических решениях.

Рассмотрим окружающие нас вещи с точки зрения того, что в них структурно, а что неструктурно. Что в них — тех­ническое устройство, а что — аксессуар, техническая игруш­ка, чисто формальный признак? Окажется, что неотехни­ческая среда, в которой мы живем, в высшей степени насы­щена риторикой и аллегорией. И не случайно именно барокко, с его пристрастием к аллегории, с его новым дис­курсивным индивидуализмом (избыточность форм и под­дельные материалы), с его демиургическим формализмом, — именно барокко открывает собой современную эпоху, в художественном плане сочетая в себе все мотивы и мифы технической эры, в том числе и доведенный до предела фор­мализм детали и движения.

На этом уровне техническое равновесие вещи нарушается: в ней развивается слишком много вспомогательных функций, где вещь подчиняется уже одной лишь необходимости функци­онировать как таковой; это предрассудок функциональности: для любого действия есть или должна быть какая-то вещь — если ее нет, ее надо выдумать. Отсюда конкурсы самоделок Лепина, когда без всяких нововведений, одним лишь комби­нированием технических стереотипов создаются вещи с чрез­вычайно специфическими и абсолютно бесполезными функ­циями. Функция, на которую они нацелены, настолько узка, что превращается в условный предлог: фактически эти вещи субъективно функциональны, то есть обсессиональны. К тому же приводит и обратный, «эстетический» жест, когда красота чистой механики превозносится помимо всякой функции. Действительно, для участников конкурсов Лепина очистка яиц

от скорлупы с помощью солнечной энергии или какая-нибудь другая столь же нелепая задача представляют собой лишь али­би для обсессиональных манипуляций и созерцаний. Эта обсессия, как, впрочем, и всякая иная, может обрести свое по­этическое достоинство, которое более или менее ощущается нами в машинах Пикабиа, механизмах Тенгли, даже в зубча­тых колесиках обыкновенных старых часов или же в вещах, чье назначение забылось, оставив по себе лишь волнующе-фасцинирующий эффект механизма. То, что ни для чего не годится, всегда может пригодиться нам.

ПСЕВДОФУНКЦИОНАЛЬНОСТЬ: «ШТУКОВИНА»

Такой функционализм на холостом ходу описывается сло­вом «штуковина». Всякая «штуковина» обладает способнос­тью что-то делать. Но если машина (machine) открыто заяв­ляет о своей функции, то «штуковина» (machin) остается нео­пределенным членом функциональной парадигмы, да еще и с пренебрежительным оттенком «безымянности» и «неудобоназываемости» (аморальна та вещь, которая неизвестно для чего служит). И тем не менее она функционирует. «Штуко­вина» — это зыбкий пробел в функциональном мире, вещь, оторванная от своей функции, в ней подразумевается размы­тая, ничем не ограниченная функциональность, то есть ско­рее психический образ воображаемой функциональности.

Невозможно как-то упорядочить все поле этой обсессивной многофункциональности: оно простирается от «вистамбуара» Марселя Эме, о котором никто ничего не знает, кроме того, что он точно для чего-то там служит, до игры в «вещь» на «Радио-Люксембург», когда тысячи слушателей бесчис­ленными вопросами подыскивают имя для какого-нибудь ничтожного предмета («нержавеющая пластинка из специ­ального сплава, установленная внутри тромбона без венти­лей и служащая для того, чтобы...», и т.д.), от домашних по­делок по выходным дням до супергаджета а-ля Джеймс Бонд; здесь перед нами развертывается целый музей волшебных принадлежностей, который в итоге выливается в грандиоз-

ные промышленные мощности для производства вещей и «гаджетов», бытовых «штуковин», по своей маниакальной специализации ничем не уступающих доброй старой фанта­зии домашних умельцев. Действительно, что такое машина для мытья посуды с помощью ультразвука, удаляющего грязь без соприкосновения с ней, или же тостер, допускающий де­вять разных степеней обжаренности хлеба, или же механи­ческая ложка для сбивания коктейлей? Что прежде было лишь милой причудой и индивидуальным неврозом, ныне, на се­рийно-индустриальной стадии, становится непрестанной деструктурацией бытового сознания, смятенного или же взвинченного обилием деталей.

Задумавшись о том, что именно может быть обозначено как «штуковина», впору устрашиться, как много вещей под­падают под это пустое понятие. Можно заметить, что чем больше становится этих бытовых мелочей, тем огромнее де­лается и наш дефицит понятий; наш язык далеко отстает от обновляющихся структур и сочленений тех функциональных вещей, которыми мы столь привычно пользуемся. В нашей цивилизации все больше и больше вещей и все меньше и меньше терминов для их обозначения. В то время как «ма­шина», включившись в сферу общественного труда, сдела­лась точным родовым термином (каковым она была не все­гда — еще в конце XVIII века это слово имело современный смысл «штуковины»), «штуковина» покрывает собой все то, что в силу крайней специализации, не отвечая никакому кол­лективному императиву, не поддается и наименованию, про­валиваясь в сферу мифа. «Машина» относится к системе фун­кционального «языка-кода», «штуковина» же — к субъектив­ной области «речи». Излишне объяснять, что в цивилизации, где становится все больше безымянных вещей (или же име­нуемых с трудом, посредством неологизмов и перифраз), люди гораздо менее устойчивы против мифологии, чем в та­кой цивилизации, где все вещи знакомы и наименованы вплоть до своих деталей. По словам Ж. Фридмана, мы живем в мире «воскресных водителей» — людей, которые никогда не заглядывали в мотор своей машины и для которых в функци­онировании вещи заключена ее не просто функция, но и тайна.

Приняв, таким образом, что наше окружение, а следова­тельно, и наше бытовое мировидение в значительной части слагаются из функциональных симулякров, следует задать­ся вопросом о том, в каких верованиях этот дефицит поня­тий находит себе продолжение и компенсацию. В чем зак­лючается эта функциональная тайна вещей? — в смутной, но стойкой обсессии мира-машины, мировой механики. Машина и «штуковина» взаимно исключают друг друга. Дело не в том, что машина — совершенная форма, а «шту­ковина» — форма вырожденная; это просто разнопорядковые величины. Машина — это реальный операторный предмет, «штуковина» же — воображаемый. Машиной обо­значается и структурируется тот или иной комплекс прак­тической реальности, «штуковиной» же — лишь чисто фор­мальная операция, зато операция над миром в целом. «Шту­ковина» бессильна в плане реальности1, зато всесильна в плане воображаемого. Какая-нибудь электрическая машин­ка для извлечения косточек из фруктов или же новейшая пылесосная щетка, чтобы чистить крыши шкафов, по сути, быть может, не очень-то практичны, зато удовлетворяют нашей вере, что для каждой потребности имеется возмож­ность механизации, что любая практическая (и даже психо­логическая) трудность может быть предусмотрена, предуп­реждена и заранее разрешена с помощью некоторого технического устройства, рационального и абсолютно при­способленного; к чему именно приспособленного — неваж­но. Главное, чтобы мир изначально выступал как объект «оперирования». Таким образом, фактически означаемым «штуковины» является не косточка сливы и не крыша шка­фа, но вся природа в целом, открытая вновь согласно тех­ническому принципу реальности; это целостный симулякр природы-автомата. Вот в чем ее миф и ее тайна. Как и во всякой мифологии, здесь есть две стороны: мистифицируя человека, погружая его в грезу о функциональности, эта мифология одновременно мистифицирует и вещь, погружая

1 Но некоторый минимум реально-практической применимости все-таки требуется, как алиби для проекции воображаемого.

ее в сферу действия иррациональных факторов человечес­кой психики. Человеческое, слишком человеческое и Фун­кциональное, слишком функциональное действуют в тес­ном сообщничестве: когда мир людей оказывается проникнут технической целесообразностью, то при этом и сама техника обязательно оказывается проникнута целесообразностью че­ловеческой — на благо и во зло. Мы более восприимчивы к нарушению человеческих отношений из-за абсурдно-тотали­тарного вторжения в них техники, зато менее восприимчивы к нарушению технической эволюции из-за абсурдно-тотали­тарного вторжения в нее человеческих факторов. Между тем именно в силу иррациональных фантазмов человека за каж­дой машиной вырастает «штуковина», иначе говоря за любой конкретно-функциональной практикой появляется фантазм функциональности.

По-настоящему функциональной «штуковина» оказыва­ется в области бессознательного; этим она нас и привора­живает. Она абсолютно функциональна, абсолютно приспо­соблена — но к чему? А дело в том, что приспособлена она к некоему иному, непрактическому императиву. Миф о вол­шебной функциональности мира соотносится с фантазмом волшебной функциональности тела. Образ технической сделанности мира связан с образом сексуальной завершен­ности субъекта; в этом смысле «штуковина» как высшая форма орудия по сути представляет собой замену фаллоса как высшей формы операторного средства. Вообще, любая вещь — в какой-то мере «штуковина»; в той мере в какой скрадывается ее практическая инструментальность, она может быть наполнена инструментальностью либидинозной. Так происходит уже с игрушкой у ребенка, с каким-нибудь камнем или деревяшкой у «первобытного» человека, с простейшей шариковой ручкой, которая становится фе­тишем в глазах «нецивилизованного» дикаря, но также и с любой ни для чего не служащей механикой или же старин­ной вещью у человека «цивилизованного».

В любой вещи принцип реальности всегда может быть вынесен за скобки. Стоит вещи утратить свое конкретно-практическое применение, как она переносится в сферу nсu-

хической практики. То есть, проще говоря, за каждой реаль­ной вещью стоит вещь как предмет грезы.

Мы уже видели это в связи со старинными вещами. Но их преодоление, психическое абстрагирование были связа­ны скорее с их материалом и формой, с инволютивным комплексом рождения, тогда как в вещах псевдофункцио­нальных, «штуковинах», происходит абстрактное самопре­одоление функционирования, и тем самым они связаны с проективно-фаллическим комплексом могущества. Еще раз повторяем, что это чисто аналитическое разграничение, по­тому что вещи лишь в реальности обладают обычно одной четкой функцией, в психике же нашей их функциональность безгранична, в них могут найти себе место любые фантазмы. Однако в связанном с ними воображаемом намечается некая эволюция — переход от анимической к энергетичес­кой структуре. Традиционные вещи были по преимуществу свидетелями нашего присутствия, статичными символами наших телесных органов. Фасцинация технических предме­тов — иного рода, они отсылают к некоторой виртуальной энергии, и в этом смысле не столько содержат в себе наше присутствие, сколько несут в себе наш динамический об­раз. Впрочем, и здесь требуется учитывать различные ню­ансы, так как в современной технике сама энергетика ста­новится скрытой, а форма изделий — обтекаемо-эллиптич­ной. В мире коммуникаций и информации энергия редко выставляет себя напоказ. Миниатюризация вещей и сокра­щение жестов делают менее наглядной символику1. Но это не беда: если вещи порой и ускользают от практического контроля со стороны человека, то от его воображаемого им не уйти никогда. Характер воображаемого следует за харак­тером технической эволюции, и в будущем новый характер технической действенности также вызовет к жизни новый тип воображаемого. Его облик пока еще нелегко разглядеть, но возможно, что на смену анимистским и энергетическим структурам воображаемого придет новый объект изучения

1 В таком мире миниатюрных, бесшумных, неопосредованных и бе­зупречных устройств большой, наглядно зримой вещью остается автомобиль, в котором живо ощущается присутствие двигателя и процесс вождения.

— кибернетические структуры воображаемого, где централь­ным мифом будет не миф об абсолютной органичности или абсолютной функциональности, а миф об абсолютной соот­носительности мира. Сегодня наша бытовая обстановка еще разделена, в неравных пропорциях, на эти три сектора. Ста­ринный буфет, автомобиль и магнитофон уживаются вместе в быту одной и той же семьи; а между тем они радикально различаются по своему способу воображаемого существова­ния, равно как и по способу существования технического.

В любом случае, как бы ни функционировала вещь, мы переживаем это как свое функционирование. Как бы она ни действовала, мы проецируем себя в эту действенность, пусть даже она и абсурдна, как в случае «штуковины». И даже осо­бенно — если она абсурдна. На этот счет имеется знамени­тая, магическая и комическая одновременно, формула: «это всегда может пригодиться»; хотя вещь иногда и служит для чего-то определенного, еще чаще она глубинным образом служит ни для чего и для всего сразу — именно для того, чтобы она «всегда могла пригодиться».