ЧЕЛОВЕК С ПЕЧАТЬЮ НА УСТАХ 6 страница

С прошлой зимы Писсарро покинул Понтуаз и перебрался в расположенную поблизости деревню Они. Гоген, в начале года уже навещавший его в этой деревушке, 15 июня вновь приехал туда на три недели. Находясь там, Гоген поспешил поделиться с другом мыслью об импрессионистских коврах. Писсарро очень понравилась идея Гогена, он даже пообещал ему сам сделать наброски для ковров. Но проект так и остался проектом.

Писсарро, находившийся в ту пору "в глубоком душевном упадке"[87], несомненно, предупреждал Гогена о том, какие трудности его ждут. Гоген не должен надеяться на Дюран-Рюэля, дела которого идут все хуже. Торговец не захотел взять на себя организацию очередной выставки импрессионистов, хотя его просил об этом сам Моне. Персональные выставки, которые он устроил поочередно - в марте Моне, в апреле Ренуару, в мае Писсарро и в июне Сислею, - не дали практических результатов. "Моя выставка совсем не принесла денег, - жаловался Писсарро. - А с выставкой Сислея и того хуже ни гроша, ни гроша!"

Как видно, между Гогеном и Писсарро уже не было прежнего согласия. Писсарро все меньше понимал Гогена. В том, что Гоген так спешил продать картины, извлечь из них деньги, он видел склонность к торгашеству. Происшедшие события не раскрыли ему глаза на рассудительного биржевика. Он не понимал, что Гогену не терпится, потому что он лихорадочно жаждет успокоить себя - доказать себе, что он поступил правильно. "Он тоже отъявленный торгаш, во всяком случае, в своих замыслах, - писал вскоре Писсарро. - Я не решаюсь сказать ему, как это неправильно и как мало приносит пользы. У него большие потребности, семья привыкла к роскоши, все это верно, но это причинит ему большой вред.

Я вовсе не считаю, что не надо стремиться продавать, но, на мой взгляд, думать только об этом - значит тратить время попусту. Начинаешь терять из виду искусство и переоцениваешь себя".

В эту пору в Гогене уже прорисовывается новая личность. Мало того, что ему нужны иллюзии, чтобы мужественно переносить положение, в котором он очутился после шага, совершенного в январе. Его поступок имеет смысл только, если он "великий Гоген". И человек, который изобразил себя за мольбертом во всей неподдельности своего страха, расправляет плечи, выпрямляется, деревенеет в показной позе - и эта поза тоже самозащита против тоскливого страха, головокружительной бездны будущего.

Уж не Писсарро ли познакомил в эту пору Гогена - не с покупателями импрессионистических полотен, а с испанскими революционерами, группировавшимися в Париже вокруг главы республиканской партии, бывшего премьер-министра Руиса Сорильи? Внук Флоры Тристан взялся исполнить для них опасное поручение (к тоже ему, вероятно, обещали щедро заплатить - жена Сорильи была очень богата), которое, как видно, пришлось ему по душе. Шуфф наверняка не рискнул бы взяться за такое дело. В начале августа, когда восставший гарнизон Бадахоса в Эстремадуре провозгласил Республику, Гоген переправил Сорилью через франко-испанскую границу, и, так как восстание было сразу же подавлено, "привез его обратно во Францию на возу с сеном"[88].

Жаль, что революционеры проиграли! Благодарная Испанская Республика, думал Гоген, предоставила бы ему синекуру, о которой он мечтает.

Гоген бродил по Парижу... Жена, говорил он, "с трудом привыкает к бедности". Несколько раз он пытался устроиться на работу, но тщетно. Так же бесплодно он пытался найти покупателя для своих картин. А в семье вскоре должен был прибавиться лишний рот - в марте Метте забеременела. Озабоченный, желчный, не зная что предпринять, Гоген расхаживал по Парижу.

Однажды в октябре у Дюран-Рюэля он узнал, что Писсарро работает в Руане - пишет превосходные картины. На хмуром осеннем небе вдруг сразу забрезжил просвет.

Жизнь в провинции куда дешевле, чем в Париже, решил Гоген. Обосновавшись с семьей в Руане, ну, скажем, на год, он сэкономит много денег и весь этот год будет усердно заниматься живописью, чтобы "завоевать место в искусстве". Руан даст ему новые мотивы. Да и вообще, так или иначе, ему там будет гораздо лучше, чем в этом напыщенном Париже, который в глубине души он никогда не любил и который никогда его не вдохновлял. На ближайшей же выставке импрессионистов - она предполагалась весной 1884 года - все увидят, каких успехов добился Гоген. К тому же Руан процветающий город. У руанцев "денег куры не клюют"! Наверняка там нетрудно продать картины. Кстати, бывший кондитер Мюрер[89], школьный товарищ Гийомена и друг импрессионистов, купил в Руане Отель Дофина и Испании. Писсарро остановился в этом отеле, и Мюрер взял с него плату со скидкой... Неожиданно в конце октября Гоген объявил Писсарро, что собирается в Руан, чтобы "на месте изучить обстановку с точки зрения практической жизни и искусства".

"Гоген не на шутку меня тревожит!" - признавался Писсарро. Едва Гоген появился в Руане, Писсарро понял, что бывший маклер всерьез намерен здесь обосноваться, что он "преисполнен твердой решимости". Писсарро не старался ободрить Гогена. Выставка импрессионистов, на которую рассчитывает Гоген, не состоится. Эта затея обречена. Гоген надеется заинтересовать богатых руанцев живописью импрессионистов? Но импрессионистам нигде ничего не удается продать. Если бы не помощь Кайботта, Писсарро провел бы лето в нужде... "Я не верю, - говорил Писсарро, - что в Руане можно продать картины... Не забудьте, даже в Париже нас считают отщепенцами, подонками. Нет, искусство, которое потрясает старые устои, не может заслужить одобрения, и тем более в Руане, родном городе Флобера, в чем руанцы не смеют признаться"[90]. Но какой смысл спорить с бывшим маклером? "Дело сделано, он решил взять Руан приступом", - писал Писсарро 10 ноября.

Гоген стал искать кров для своей семьи. В тупике Малерн сдавался дом № 5. Гоген снял его и вернулся в Париж, чтобы подготовить переезд.

6 декабря Метте родила пятого ребенка, мальчика Поля-Роллона. В заснеженном саду на улице Карсель Гоген написал одну из своих последних парижских картин. Картину, исполненную зимней грусти. Картину, пронизанную одиночеством.

*

В начале января 1884 года семейство Гогенов приехало в Руан.

Покинуть улицу Карсель было для Метте жестоким ударом. В необходимости переезда как бы материализовались страхи, от которых ей становилось все труднее отгораживаться, поскольку она видела, с каким упорством преследует Гоген свои химерические мечты. Впрочем, и того, как отнеслись к происшедшему Писсарро и Гийомен, было довольно, чтобы укрепить ее тревоги. Но до переезда она все еще сомневалась. Теперь сомневаться не приходилось. Все в ней восставало против краха того, что составляло ее жизнь. Вознесенная своим замужеством до такого социального положения, о котором она, несмотря на все свое честолюбие, не могла мечтать, она теперь была озлоблена, что ее лишили достигнутого.

Конечно, немногие женщины на ее месте не устрашились бы будущего. И суть не в том, предстояло ли Гогену добиться в будущем признания своего таланта или ему суждено было остаться неудачником. Все равно - выбор жизненного пути, сделанный главой семьи, с точки зрения социальной был пагубным. И однако многие женщины в подобных обстоятельствах не перестали бы поддерживать своих мужей. Хрупкая женская рука была иной раз самой надежной опорой для дерзновенных искателей в области духа. Любовь - это всегда понимание, а женщина в любви часто идентифицирует себя с любимым человеком. Но если Гоген представлял собой в своем роде крайний случай как бы идеальное воплощение мощи мужского воображения, неутомимой способности мужчины, вечного мечтателя, оплодотворять мысль и форму, то и Метте противостояла ему как крайность другого рода. Метте даже не пыталась понять причину неожиданного превращения, в результате которого вместо биржевого маклера, за которого она вышла замуж, перед ней оказался совершенно непостижимый человек. Этот человек ничуть ее не интересовал. Она никогда не стремилась приобщиться к духовной жизни мужа. Да и любила ли она его по-настоящему? "Ее" Поль был ее собственностью. Это был человек, который дал ей возможность создать семью и от которого она ждала покровительства. Метте принадлежала к той породе женщин, для которых на свете существует только их женская жизнь и которые со слепым животным эгоизмом рвутся к своей цели; мужчина для них всего лишь - производитель или "дойная корова". Гоген в отчаянии однажды упрекнул жену именно в том, что она видит в нем "дойную корову", а это самый жестокий упрек, какой мужчина может бросить в лицо женщине.

Трагическая взаимная слепота! Ни Метте, ни Гоген никогда не подозревали, что они морочили друг друга. Живя вместе, они друг друга не видели. Их призрачное согласие могло бы тянуться долго, как тянется согласие многих других пар, подобранных так же случайно игрой чувственности или расчета, которым истина так и не открывается никогда. Но хрупкость уз, соединявших Гогена и Метте, недоразумение, на котором зиждилось их видимое согласие, обнаружились во всей своей зловещей очевидности за недели, прожитые в Руане. Потеря былого благополучия не столько даже пугала, сколько унижала Метте. Она была уязвлена в своем тщеславии. Как разрывалось, должно быть, ее сердце, когда она бросила прощальный взгляд на красивый павильон на улице Карсель, который в своей наивной гордости она именовала "особнячок Жоббе-Дюваль". Холодными серыми глазами смотрела она на человека, который ее предал. Она никогда не простит Гогену, что он отнял у нее то, что сначала дал. Никогда не простит живописи крушение своей жизни.

"Мерзкая живопись!" - ты часто оскорбляла ее этими словами". Уязвленная Метте даже не пыталась бороться с трудностями. Она не хотела и не старалась сократить расходы, словно отсутствие денег должно было принудить Гогена снова начать зарабатывать. Сбережения Гогенов быстро таяли.

Гоген приходил в отчаяние от настроения Метте. Он был бы рад обеспечить ей прежние условия жизни - но как? Писсарро оказался прав руанцы не покупали живописи импрессионистов. Бедная Метте! Он оправдывал ее разочарование, ее резкости, даже выпады против французов, "странного народа", которых она теперь презирала, как она заявляла в гневе.

И вдруг для Гогена забрезжила надежда. Через посредство его свояка Фритса Таулова его пригласили принять участие в выставке в Норвегии, в Кристиании. Гоген поспешил отправить устроителям несколько своих произведений и посоветовал Писсарро сделать то же. Норвегия, утверждал он, великолепная страна. Он убедился в этом, когда плавал на "Жероме-Наполеоне". Художнику имеет смысл там обосноваться - на пять тысяч франков в год там можно безбедно существовать с семьей.

Но у Метте не было ни малейшего желания ехать в Норвегию, и у Писсарро, который снова - в который раз! - пытался предостеречь своего друга, - тоже. "Передайте Гогену, - писал он Мюреру, - что после тридцати лет занятий живописью и имея кое-какие заслуги, я сижу без гроша. Пусть молодые не забывают об этом. Таков наш жребий - он не самый выигрышный!"

Когда 8 августа Писсарро отослал это письмо, Метте уже отбыла в Данию.

*

По мере того как недели шли и озлобление Метте усиливалось, она все чаще и все с большей нежностью вспоминала свою родину - Данию. Одиннадцать с половиной лет тому назад она с Марией Хеегорд приехала в этот самый Руан на корабле, который курсировал от порта Эсбьерг, на западном побережье Ютландии, до Нормандии. Так началось ее путешествие во Францию. Потом она встретила Гогена и прожила с ним несколько счастливых лет. Но теперь это была разочарованная в своих надеждах, оскорбленная женщина. И гудок парохода, который приходил из Эсбьерга и на борту которого служил один из ее родственников, звучал для нее как призыв. Пока Гоген предавался мечтам о Норвегии, она мечтала о стране, где прошла ее юность. На земле Франции она снова стала чувствовать себя чужестранкой.

Метте увезла с собой Алину и самого младшего сына, Поля, которого она уже стала звать на датский лад - Пола.

Было решено, что Метте проведет в Копенгагене семь-восемь недель, пока Гоген постарается упрочить свое положение. Оставшись один с детьми и няней, он старался экономить, как мог. Чтобы свести концы с концами, он за половинную цену продал свой страховой полис.

Пока Гоген писал портреты, пейзажи, виды руанского порта, Метте в Копенгагене радовалась встрече со знакомыми улицами, с домом на Фредериксберг-Алле, где жила ее мать, Эмилия Гад. Мать и вся остальная родня приняли сторону Метте против Гогена. Ей советовали не возвращаться во Францию. Уговаривать ее не пришлось. Метте начала строить планы. Она будет преподавать соотечественникам французский, который она хорошо знает. Через полгода Поль приедет к ней. Быть может, за это время он поймет, в чем состоит его долг. Так или иначе, здесь ему это растолкуют. Такой умный и практичный человек, как он, всегда найдет в Копенгагене работу.

Метте поделилась своими планами с Гогеном. Но вдруг она передумала. Она решила не оставлять во Франции мебель, которой была обставлена их квартира. Она увезет ее в Копенгаген. В октябре она приехала в Руан. Теперь она уже не сомневалась, что навсегда уезжает в Данию.

Планы жены не слишком улыбались Гогену. Но, видя ее решимость, он уступил. Она всегда поступала по-своему, он это знал. "Вспомни, как ты вела себя со мной, - я всегда был последним человеком в доме!" Гоген уступил он поедет в Данию, и не через полгода, а сразу же. Решиться на разлуку, остаться во Франции означало признать, что прошлое умерло. Гоген не хотел с этим смириться. Как ни огорчало его иногда поведение Метте, он не хотел лишаться того, что называл своей "любовью". Он всеми силами пытался убедить себя, что, несмотря на все передряги, прежняя жизнь продолжается. Он хотел видеть в Метте женщину, которую он любил и любит по-прежнему. "Что бы там ни изобретали, лучше семейного согласия ничего не выдумать".

В приливе оптимизма Гоген твердил себе, что родственники Метте помогут его семье. Кроме того, начинающий торговец картинами Берто обещал его поддержать. И еще Гоген завязал отношения с управляющим "фабрикой по производству непромокаемых и водоустойчивых тканей" фирмы Дилли и К°, принадлежащей Рубе, которая только что запатентовала свой метод. Почему бы Гогену не стать представителем фирмы в Дании? С помощью жениной семьи, у которой, как он охотно объяснял служащим Рубе, большие связи в официальных кругах, он, несомненно, без труда - довольно похлопотать раз-другой заключит множество выгодных сделок.

27 мая Метте в Париже простилась с Шуффенекером, у которого заняла четыреста двадцать франков, потому что не могла устоять перед искушением, и купила себе "роскошное" платье, "хотя оно было не по карману семье".

Меньше чем через неделю Метте с детьми и всей обстановкой погрузилась на пароход, который шел в Данию. А следом за ней, едва ему удалось заключить соглашение с фирмой по производству непромокаемых тканей, из Руана в Копенгаген направился Поль Гоген.

 

IV

METTE

 

То, что с такой силой притягивает меня к тебе и будит во мне негасимое желание, восходит к давним временам. Если бы ты могла понять, какой ты видишься мне, как прекрасен образ, который ты излучаешь, и как он освещает для меня мир!.. Твоя земная оболочка лишь бледная тень этого образа... Это вечный, изначальный образ, частица божественного, неведомого мира.

Новалис[91]. Генрих Офтердинген

 

Декабрь. По заснеженным улицам Копенгагена, где температура показывала десять градусов ниже нуля, скользили сани. В парке Фредериксберг катались на коньках.

Гогену в общем нравился этот город, он считал его "живописным", некоторые мотивы уже привлекли его внимание. Он был готов приспособиться к новым условиям существования, сделать над собой усилие, чтобы к ним привыкнуть. Но семья жены отнюдь не ценила его благих намерений.

Сплотившись вокруг Метте, члены семьи Гад и их друзья держались с Гогеном отчужденно, почти враждебно. Они смотрели на него с холодным и вежливым любопытством, к которому примешивались удивление и неприязнь. Для этих людей в жизни существовала только одна ценность - деньги и социальное положение. Поступок Гогена озадачил их, поставил в тупик. Не случайно этот человек, который ведет себя и рассуждает иначе, чем все они, не знает их языка. Они смотрели на Гогена с инстинктивным недоверием, какое люди испытывают к тому, что им чуждо.

Гоген надеялся, что найдет в Дании семью, опору, но обрел лишь свое прежнее одиночество. Он просил убежища, но его не приняли в клан. Его порыв угас, он снова оказался предоставлен самому себе.

"Нечего сказать, приятная страна эта Дания!"

Окружавшая его среда коробила и раздражала Гогена своей посредственностью. Датчане - отвратительные буржуа, реакционеры и шовинисты, негодовал Гоген. Они отличаются рабской приверженностью к внешним формам, и при этом показной добродетелью и ханжеством; у них принята система "пробного обручения", которое "покрывает все грехи", зато внебрачные связи караются тюремным заключением. Вдобавок они начисто лишены вкуса и способны, например, какую-нибудь мебель настоящей художественной работы накрыть "дешевой тряпкой за несколько франков". Картины Рембрандта плесневеют в музеях, куда никто никогда не заглядывает. Датчане предпочитают семейные посещения храмов, "где им читают Библию и где можно одеревенеть". Они создали музей своего соотечественника - скульптора Торвальдсена. Музей этот отвратителен. "Я посмотрел, что там выставлено, хорошенько посмотрел, и у меня голова пошла кругом. Греческая мифология, ставшая скандинавской, а потом, после еще одной стирки, - протестантской. Венеры опускают глазки и стыдливо кутаются во влажное белье. Нимфы танцуют джигу. Да, да господа, они танцуют джигу - поглядите на их ноги". На взгляд самых смелых датских художников, великие живописцы современности - это де Ниттис[92]и Бастьен Лепаж[93], которые якобы "завершили дело импрессионистов". Балаган! И, однако, Гоген мужественно принялся за дело. Он заказал себе почтовую бумагу на бланке с надписью:

"Специальная фабрика

по производству непромокаемых

и водоустойчивых тканей

Дилли и Компания Рубе

Представитель

Поль Гоген"

Прилежно изучая датский язык, Гоген одновременно начал вести переговоры с железнодорожными и судоходными компаниями, гражданскими больницами и военными госпиталями, пытаясь продать им брезент и вальтрап.

Когда речь заходила о коммерции и о деньгах, семейство Гад старалось помочь Гогену и поддержать его своими связями. Один из родственников, Херман Таулов, фармацевт из Кристиании, предложил даже войти с Гогеном в долю и выяснить, что можно продать в Норвегии. Гоген поспешил принять предложение Таулова. Он считал, что Херман человек "оборотистый", а с норвежцами, "совсем не похожими на датчан, дела вести легко. Этот народ внимательно следит за всеми новыми изобретениями и готов быть среди первых. А о народах-консерваторах я больше и слышать не хочу".

Норвегия в глазах Гогена обладала одним неоспоримым преимуществом она находилась далеко от сферы его непосредственной деятельности. А близкая, реальная действительность, как всегда, приносила разочарования. Представитель Дилли и К° на каждом шагу сталкивался с трудностями. Во-первых, датские власти потребовали, чтобы он заплатил за патент двести двадцать крон, а у него не было на это денег. У него не было денег даже на карету - концы приходилось делать большие, а зимние дни коротки. Он попросил аванс у Дилли и К°, но ему отказали. С другой стороны, Рубе не решался посылать ему много образцов. Таможня обложила товары фирмы самой высокой пошлиной, и они стали слишком дороги "для страны, где предпочитают всякую дешевую дрянь", как утверждал Гоген.

И все-таки Гоген пытался уверить служащих Рубе, а заодно и самого себя, что его старания вот-вот увенчаются успехом. Но пока что они ни к чему не приводили. Всюду, куда он приносил образцы, начиналось длительное обсуждение их преимуществ, потом давались уклончивые ответы, перечислялись всевозможные препятствия, а потом - "мы подумаем", и заказы откладывались на неопределенное время. В Норвегии дела обстояли не лучше. Херман Таулов не понятно, почему он скрыл это от Гогена, - не мог "открыто заниматься другим ремеслом", кроме фармацевтического. Он договорился со своим приятелем, что тот возьмет на себя продажу непромокаемых тканей, но приятель потребовал большие проценты...

Устав от беготни, Гоген возвращался в квартиру на Гаммель Конгевей, 105 и уединялся в своем "художественном убежище", как он его прозвал.

"Больше чем когда-либо меня одолевает искусство, и одолевшие меня денежные заботы и деловые хлопоты не могут меня от него отвратить",признавался он Шуффекенеру в письме от 14 января 1885 года. Краски, продававшиеся в Дании, были отвратительны, да и он редко мог позволить себе их купить. И все-таки он писал. Набросал конькобежцев во Фредериксбергском парке. Написал самого себя на чердаке, слабо освещенном маленьким оконцем, куда жена выдворила его вместе со всеми художественными принадлежностями. Гостиная нужна была ей самой, чтобы давать уроки французского. Время от времени из гостиной до Гогена доносился смех Метте, которая беседовала со своими учениками, элегантными молодыми людьми, будущими дипломатами, жестокий не без нарочитости смех, который оскорблял Гогена. О, Метте, любимая женщина, защитница и покровительница мира его фантазии, к чему эти уловки? С болью в душе Гоген продолжал писать.

"Я без гроша, завяз по горло, потому-то я и утешаюсь мечтами". Вечерами, в постели, он размышлял, раздумывал. Позабыты брезенты Дилли и К°, позабыто семейство Гад и датчане, Гоген погружался в родные ему глубины. Под его тяжелыми полуопущенными веками мелькали линии, плясали краски. Многомесячные тяжелые испытания дали толчок его мысли. У этого человека, жившего мечтами, все сначала совершалось в уме. Он продолжал писать в импрессионистской манере, но в эти часы бессонных раздумий в тревожном озарении ему уже виделась форма грядущей живописи, его собственного будущего искусства.

"Для меня, - писал он Шуффу в том же самом (во многих отношениях пророческом) письме от января 1885 года, - великий художник обязательно являет собой великий ум. Ему свойственны самые тонкие, а следовательно, самые неуловимые чувства и толкования мысли". Искусство будущего должно не столько воплощать внешний образ вещей, сколько придавать форму - "самую простую" - чувству или мысли, которая владеет художником, находить пластический эквивалент его внутреннему миру.

"Взгляните на огромный мир творения природы, и вы увидите, что в нем существуют законы, следуя которым можно воссоздать, стремясь не к внешнему сходству, а к сходству впечатления, все человеческие чувства... Есть линии благородные, лживые и т. д. Прямая создает ощущение вечности, кривая ограничивает творимое... Цвет еще более выразителен, хотя и менее многообразен, чем линия, благодаря своему могучему воздействию на глаз. Есть тона благородные и пошлые, есть спокойные, утешительные гармонии, и такие, которые возбуждают вас своей смелостью...".

Эстетическая теория, начатки которой здесь набрасывал Гоген[94]и на которой взросло впоследствии несколько поколений художников, была отрицанием импрессионизма, продолжавшего реализм. Поразительное открытие! Почти совсем оторванный от парижской художественной среды, развивая свои мысли в полном одиночестве, в гнетущей атмосфере всеобщего презрения, Гоген порой спрашивал себя, уже не сходит ли он с ума. "И все же, чем больше я размышляю, тем больше верю, что я прав".

А в гостиной раздавался смех Метте... Гоген делал все новые попытки продать непромокаемые ткани Дилли и К°. Но он не получил ни одного заказа, кроме как от господина Хеегорда, который в середине февраля купил пять рулонов брезента. Эти постоянные неудачи, конечно, не улучшали отношений с семейством Гад.

В особенности женская часть семьи с мстительным наслаждением унижала Гогена. Его теща, упрямая, сухая и властная женщина, непрерывно отпускавшая колкости, и свояченицы, в особенности "гордость семьи" Ингеборг, пользовались любым случаем, чтобы досадить Гогену. Самый глупый из датчан был в их глазах чудом ума по сравнению с этим бездарным французом, который сел на шею семейству Гад. Ингеборг вновь обрела былое влияние на свою старшую сестру Метте. С торжествующим злорадством она упорно раздувала обиду своей сестры, стараясь восстановить ее против этого маклера-неудачника, недостойного супруга, который не способен заработать ни гроша, хотя ему надо кормить жену и пятерых детей.

Гоген отмалчивался. Он ходил с образцами товаров из больницы в лавку шорника, из конторы управления Зеландских железных дорог в контору Арсенала. "Даже детей подучивают говорить: "Папа, давай денежки, а не то, папочка, пеняй на себя!" Наконец в последних числах марта Гоген получил в Арсенале заказ на сто двадцать пять метров брезента. Воспользовавшись этим, он попросил Дилли и К°, чтобы ему разрешили взять вырученную сумму в счет аванса. Но это не могло спасти положения. За семикомнатную квартиру, в которой поселилась Метте, приходилось платить слишком дорого - четыреста крон за полгода. В апреле Гогены перебрались в более скромную квартиру, на Норрегаде, 51. Метте это дало новый повод злиться на мужа. Муки тщеславия, пережитые ею в Париже и в Руане, не шли ни в какое сравнение с теми, что ей приходилось переживать здесь, где все ее знали, где каждый ее шаг был на виду и люди злословили о ней и о торговце брезентом. Она шпыняла мужа, осыпала упреками, обвиняла в эгоизме и в бесчувственности! О, если бы не дети! Они ее настоящее утешение, подлинная цель жизни. Она больше мать, чем жена, твердила Метте. И, однако, озлобленность против мужа внушала этой матери неприязнь к некоторым из детей - эти чувства в ней поддерживала ее семья. Кловис и Алина - мальчику шесть, а девочке семь с половиной лет особенно любимы отцом, на которого они похожи, и этого довольно, чтобы семейный клан в отместку охладел к ни в чем не повинным детям. Жестокая, но правдивая деталь. Впоследствии Гогену пришлось даже просить Метте преодолеть себя и поласковей обходиться с Кловисом. "Этот ребенок не должен чувствовать, что ты и твои родные не расположены к нему. У него чуткое сердце - он ничего не скажет, но будет страдать". В другой раз - уже много лет спустя (потому что этот бессердечный отец не переставал тревожиться о детях) - он с горечью напишет об Алине: "Я знаю, что она немного похожа на меня, и по этой причине ты относишься к ней в какой-то мере, как к чужой. Она понимает, что ты ее не слишком любишь, и она несчастлива".

17 апреля Гоген отправил письмо управляющим фирмой Дилли и К°:

"Вы пишете мне, что создается впечатление, будто я отчаялся. Это не совсем так, но признаюсь, я устал от беготни и встреч, которые много обещают, но сулят заработки только в далеком будущем... Эти господа отнюдь не всегда держатся любезно, а сегодня из-за таможни, чтобы доставить товар в Арсенал, мне пришлось хлопотать и бегать с половины одиннадцатого до трех часов по конторам и в порту. Надо признать, что если я и заработаю у вас деньги, то не даром".

Молчальник начал терять терпение. Его принимали, выслушивали, разглядывали его товар, а потом откладывали заказы на неопределенный срок: "Приходите недель через шесть или месяца через три, может, мы что-нибудь и решим". И Гоген забирал свои образцы и отправлялся обивать другие пороги. Трудности, отказы, отсрочки, ожидание - в итоге он раздражался. "Эти господа отнюдь не всегда держатся любезно". Но и Гоген тоже. Однажды он схватил со стола стакан с водой и швырнул его в лицо клиенту.

И вдруг, в эти мрачные копенгагенские дни, на горизонте забрезжил просвет. Гоген изредка встречался с датскими художниками. Показывал им свои картины. Один из них, Филипсен[95], даже попросил на время одну из картин, чтобы изучить ее на досуге. В апреле благодаря этим знакомствам Общество друзей искусства предложило Гогену устроить небольшую выставку его произведений.

Гоген безусловно надеялся, что после стольких огорчений и разочарований выставка его поддержит. Теперь, больше чем когда бы то ни было, только мысли о живописи ("Убежден, - писал он в мае Писсарро, - что преувеличения в искусстве не существует. Я даже полагаю, что все спасение в крайности") и редкие минуты, когда он мог писать у себя на чердаке или в городских парках, приносили ему видимость успокоения. Увы, он не подозревал, что его выставка (она открылась в пятницу 1 мая) нанесет ему жестокий удар. И в самом деле, полотна Гогена показались настолько дерзкими, что критика встретила их единодушным молчанием. Общество друзей искусства приняло решение выставку закрыть.

Гоген тяжело пережил это публичное унижение, в котором винил Датскую Академию. "Я ведь ни о чем не просил!" Доведенный до отчаяния, он повсюду видел "низкие интриги". И так ли уж он был неправ? В том смятении чувств, в каком он жил, у него не раз, наверное, вырывались не слишком лестные слова по адресу Дании и датчан, которых его родственники вечно ставили ему в пример. "Ненавижу Данию!". Оскорбляемый семьей жены, он задыхался в этом прозаическом мире мещан, довольных собой, убежденных в своих добродетелях и обвинявших его в том, что они считали самым страшным преступлением - на социальной лестнице он оказался среди побежденных. В глазах этого сына солнца, которому климат северной страны был так же противен как ее жители (он страдал от ревматических болей в плече), Дания воплощала все то, что он безотчетно ненавидел.