ЧЕЛОВЕК С ПЕЧАТЬЮ НА УСТАХ 19 страница

Месяцы шли, а из Франции по-прежнему ничего не было. Должники точно воды в рот набрали. Гогену пришлось занять пятьсот франков, чтобы прокормиться. "С пятьюстами франков, что я должен за дом, это составляет тысячу франков долга, - писал он в апреле 1896 года Монфреду. - А меня не назовешь неблагоразумным - я живу на сто франков в месяц со своей вахиной... сами видите, это не много, а тут еще табак для меня и мыло, и платье для малышки - итого десять франков уходят на туалетные нужды". В довершение беды из письма Монфреда Гоген узнал, что Леви отказался заниматься продажей его картин. Это был жестокий удар. Теперь будущее Гогена зависело от одного Шоде. "Все рушится... Чем дальше я иду, тем глубже увязаю".

Он узнал также, что Метте потребовала, чтобы Шуфф передал ей картины мужа, и Шуфф послал ей несколько картин. "Бедняга Шуфф считал, что поступает правильно, я не могу на него за это сердиться. Он всегда питал к ней слабость и считал ее несчастной. ...Моя жена продаст картины и на эти деньги купит хлеба с маслом. Так-то!"[294].

Художник приходил в отчаяние. Он взывал о помощи, просил Шуффа обратиться к графу де Ларошфуко, который выплачивал Филижеру и Бернару годовую ренту в тысячу двести франков, чтобы получить от него вспомоществование в обмен на картины. Гогену были тягостны эти просьбы. Но что еще ему оставалось? "Домье, который был никак не хуже меня, без стеснения принял ренту от Коро". И у него вырвалась жалоба: "Мне никогда никто не помогал, потому что меня считают сильным, и я был слишком горд. Но теперь я повержен, я слаб, я почти обессилен беспощадной борьбой, которую я вел, я стою на коленях, отбросив всякую гордость. Я самый настоящий неудачник".

Самоубийство он считал "нелепым поступком", но, как знать, не вынудят ли его в конце концов покончить с собой. Хотя это было бы слишком глупо. Лежа на своей постели с перевязанной ногой, Гоген ломал себе голову, изыскивая способ выбраться из затруднений и строя "уйму комбинаций". Одна из них, о которой он в июне сообщил Монфреду и Мофра, казалась ему великолепной. Речь шла о том, чтобы пятнадцать любителей, сложившись, выплачивали ему две тысячи четыреста франков ежегодной ренты, то есть по сто шестьдесят франков каждый. А он взамен будет посылать им пятнадцать картин, которые будут разыгрываться по жребию.

"Совершенно очевидно, что такая цена за мои картины не слишком велика[295]и что через некоторое - и довольно короткое - время покупатели увидят, что не остались в проигрыше... Руки у меня не загребущие, черт побери! Зарабатывать двести франков в месяц (меньше, чем рабочий) на пороге пятидесяти лет, при довольно известном имени! Излишне говорить, что хламом я не торговал никогда и сейчас не собираюсь... И если я готов жить в бедности, то потому, что не хочу заниматься ничем, кроме искусства".

Письмо Мофра, в котором тот сообщал, что в июле вышлет триста франков, как видно, немного успокоило Гогена, и он решился наконец лечь в больницу в Папеэте, чтобы подлечить ногу, которая мучила его все сильнее. Но, к сожалению, в июле деньги не пришли ни от Мофра, ни от кого другого. Как же он сможет расплатиться с врачами по выходе из больницы?

Гоген поддерживал довольно регулярные отношения с офицерами сторожевого судна "Дюранс". Иногда он обедал в их кают-компании. Офицеры в свою очередь приходили к Гогену в Пунаауиа, причем приносили с собой кое-что из съестного. Младший офицер Ревель должен был в этом месяце вернуться во Францию. Художник вручил ему для передачи Монфреду девять картин. Гоген так плохо себя чувствовал, что ошибся в адресе - перепутал номер дома на бульваре Араго, где теперь жил его друг. За месяц до этого, снова вспоминая о полотнах, которые Шуфф послал Метте, Гоген подчеркнул в письме к Монфреду, что отныне его жене не следует посылать ни одной картины, не получив с нее предварительно денег. "Я хочу иметь треть от продажи моих картин, а так как я ей больше не доверяю, я хочу получать деньги вперед. Коротко и ясно!"

Когда в августе Гоген вышел из больницы, его дела оставались в прежнем положении. Мофра долга не вернул. Не посылали денег ни Боши, ни Добур, ни Тальбум. "Представляете, какой у меня был вид, когда мне пришлось признаться, что я смогу заплатить сто сорок франков только позднее!"

Раны на ноге не зарубцевались, но по крайней мере не причиняли ему страданий. Однако разве он мог поправиться? "Как мне восстановить силы, когда мне нечего пить кроме воды, а вся моя еда - немного отваренного на воде риса". Но в конце концов и с этим можно было бы смириться, если бы его поддерживала хоть какая-нибудь надежда. Увы!.. Было совершенно очевидно, что во Франции никто не представлял себе толком, в каком он очутился положении. Это объяснялось, конечно, эгоизмом. Когда речь идет о другом, все быстро успокаиваются. Гоген преувеличивает, он не так бедствует, как уверяет[296]. Но была в этом и неспособность людей выйти за пределы собственных представлений, мысленно пережить судьбу другого. Каждый человек замкнут в своем обособленном мире, отделенном Великой китайской стеной некоммуникабельности от других людей. Люди говорят друг с другом, но друг друга не понимают. Шуффенекер, который в феврале - марте выставил свои живописные работы и пастели в книжном магазине "Независимое искусство", жаловался в письме к Гогену, что выставка потерпела "полный провал". Он считал себя куда более обиженным судьбой, чем Гоген, у которого, по мнению Шуффа, было все: "слава, сила, здоровье!" "Будь Вы более осторожны и предусмотрительны, Вы теперь жили бы в достатке, а если бы при этой предусмотрительности, у Вас было бы еще немного больше доброжелательности и терпимости по отношению к Вашим современникам, Вы были бы счастливым человеком". Несмотря на горечь, которая проскальзывает в этих словах, Шуфф, конечно, не имел в виду ничего дурного. Он просто поддался своему мрачному настроению[297]. Ни на одно мгновение он не задумался о том, какое впечатление так некстати вырвавшиеся у него завистливые слова и неуместные рассуждения произведут на отчаявшегося человека, который прочтет их на берегу Тихого океана. Жестокая бестактность, вызванная непониманием. По совету критика Роже Маркса Шуфф - с самыми добрыми намерениями - стал собирать подписи под прошением, чтобы государство оказало помощь Гогену. Художник пришел в ярость. "Я никогда не собирался просить подаяния у государства. Вся моя борьба вне рамок официальщины, достоинство, которое я старался соблюсти всю жизнь, отныне теряют свой смысл... Эх, вот еще одно горе, которого я не ждал"[298].

Шуфф исполнил просьбу Гогена и пошел к графу де Ларошфуко. Но о чем он говорил с графом? Уж не просил ли милостыни для Гогена? Так или иначе, граф вручил ему двести франков. Продолжая сбор пожертвований, Шуфф получил еще двести франков от одного из своих коллег. Эти четыре сотни франков дошли до Гогена в сентябре. "Было бы более пристойно купить у меня что-нибудь, чем подавать мне милостыню", - отозвался на это художник. Бедняга Шуфф и в самом деле не чувствовал оттенков.

Морис со своей стороны тоже хлопотал о Гогене. Он не побоялся испросить аудиенции у директора Департамента изящных искусств Ружона, чтобы рассказать ему, в каком положении находится художник, и убедить его переменить прежнее решение и не отказываться от обязательства, которое Ларруме дал Гогену. "Купите у Гогена картину или закажите ему роспись". Ружон - аудиенция состоялась 10 июля - резко забарабанил по подлокотникам своего кресла. "Никогда, сударь! - закричал он. - Пока я сижу на этом месте, господин Гоген не получит государственного заказа! Ни одного квадратного сантиметра!" И, видя, что Морис встал, он, несколько смягчившись, добавил: "Но кое-что я для него сделаю, это я вам обещаю". И Гоген одновременно с четырьмя сотнями франков от Шуффа получил двести франков от дирекции Департамента изящных искусств "в качестве поощрения". В ярости он тут же отослал их обратно.

"Не знаю, чем все это кончится, - писал Гоген Шуффу. - Я молю бога поскорее меня доконать".

К счастью, вдруг объявился Шоде. Он послал Гогену двести франков. Расплатившись с самыми неотложными долгами, Гоген даже оставил себе небольшую сумму. С грехом пополам ему удавалось перебиваться. В декабре ему пришлось снова занять сто франков. Несмотря на эту беспорядочную, полную тревоги о завтрашнем дне жизнь, Гоген снова почувствовал прилив энергии. К тому же он немного окреп. С шести часов утра он принимался за работу, писал картины, лепил.

"Я повсюду на траве расставляю скульптуры. Это глина, покрытая воском. Во-первых, обнаженная женская фигура, потом великолепный фантастический лев, играющий со своим львенком. Туземцы, которые никогда не видели хищников, совершенно ошеломлены. Кюре приложил все старания, чтобы заставить меня убрать женскую фигуру... Полицейские подняли его на смех, а я попросту послал его... Ах, если бы только я получил то, что мне должны, я жил бы совершенно спокойно и счастливо".

"Наве наве махана" ("Счастливые дни") озаглавил Гоген одну из картин, написанных в эту пору[299]. Никогда еще он не выражал так полно, как в этой картине, где несколько маорийцев неподвижно стоят под деревьями, гармонию, сладость таитянского мира. Безмятежное видение. Но этому образу его грез противостоит другой образ - суровый и горький образ действительности. Гоген написал поясной автопортрет. Он изображен на нем в белой таитянской рубашке с открытым воротом. Можно подумать - осужденный который приготовился идти на казнь. "У Голгофы" - значится в левом углу этого автопортрета"[300]. "Если бы здоровье мое не стало намного лучше, поверьте, я размозжил бы себе голову, - признавался Гоген Монфреду. - Но теперь, после того как я так долго ждал и каждый месяц надеюсь, что все разрешится, это было бы бессмысленно!"

Но вскоре у Гогена опять разболелась нога и, несмотря на всю свою стойкость, он вынужден был прервать работу. Правда, на этот раз ненадолго. В январе 1897 года он получил тысячу двести франков от Шоде, и это настолько утешило и обрадовало его, что подействовало лучше всех лекарств. Кроме того, Боши обязался ежемесячно выплачивать Шоде сто пятьдесят франков для Гогена. Горизонт прояснялся. Гоген решил вернуться в больницу, но так как он не мог оплачивать пребывание в ней по полной стоимости (деньги, присланные Шоде, ушли на покрытие девятисот франков долга), его после долгих препирательств согласились поместить, да и то все-таки за пять франков в день, только в одну из палат для туземцев. Задетый, Гоген отказался. Удивительный все-таки народ эти колониальные чиновники!

Отношения Гогена с обитателями Папеэте все больше обострялись. Когда Гоген являлся в город, многие белые смотрели на него с жалостью и презрением. Отощавший от голода, плохо одетый, этот несчастный мазила не принадлежал к их кругу. "В этой стране, дети мои, - заявил один из губернаторов Таити, - деньги валяются на земле, их надо только подбирать"[301]. А Гоген денег не подбирал. Он якшался с туземцами. Жалкая личность! Физические и моральные страдания последних месяцев отнюдь не смягчили характер Гогена, и он болезненно ощущал это презрение. Остро на него реагируя, он, не переставая, высмеивал необразованность и бездарность колониальной среды и разоблачал злоупотребления администрации. Губернатора он называл "чучелом", членов департаментского совета "мошенниками". Ах, с каким удовольствием он высказал бы в лицо этим ничтожествам всю правду о них! По соседству с Таити взбунтовались Подветренные острова. Французское правительство 1 января начало проводить там военные операции. Художник писал Морису:

"Ты мог бы написать недурную информационную статейку, которая содержала бы (эта мысль кажется мне оригинальной) интервью П. Гогена с туземцем перед боевыми действиями. Если тебе удастся поместить статью в какой-нибудь газете, пришли мне несколько экземпляров - я был бы рад показать кое-кому из здешних хамов, что я кусаюсь".

В связи с этой кампанией, окончившейся 17 февраля, в водах архипелага[302]появился крейсер "Дюге-Труэн". Гоген, как всегда друживший с морскими офицерами, продал за сто франков маленькую картину судовому врачу Гузе. "Дюге-Труэн" зашел в порт Папеэте в середине февраля и должен был через некоторое время снова вернуться сюда. Художник решил, что передаст Гузе, который собирался вскоре выйти в отставку и получить назначение в какой-нибудь военный госпиталь во Франции или в Алжире, несколько своих картин. Шоде прислал Гогену еще тысячу тридцать пять франков. "Я на пути к выздоровлению", - удовлетворенно писал Гоген. Он работал с увлечением, хотя и "рывками", и хотел во чтобы то ни стало добавить к картинам, которые посылал с Гузе, еще одну - изображение обнаженной женщины. В этой картине он хотел бы дать представление о "своеобразной варварской роскоши былых времен".

Эта обнаженная - еще одна маорийская Олимпия. На богатом ложе возлежит туземка, тело которой мощно моделировано и написано "умышленно темными и печальными", но роскошными красками. Женщина отдыхает, глаза ее открыты. Позади нее птица, которая наблюдает за ней. "Называется картина "Nevermore"[303]; это не ворон Эдгара По - это сатанинская птица, которая всегда настороже" - "глупая" птица судьбы, символ остающихся без ответа вопросов и непостижимости человеческой участи. Обнаженная на картине "Nevermore" и в самом деле вызывает ощущение не столько сладострастия, сколько тайны и тревоги. Искусство Гогена с каждым годом набирало силу. У художника уже не было нужды прибегать к полинезийскому пантеону, к каменным идолам, чтобы прикоснуться ко всеобщему. Ему достаточно изобразить женское тело в его плотском расцвете, распростертое среди варварского великолепия декора, над которым царит птица - "Никогда", чтобы выразить ту изначальную муку, то смятение, которое вызывает у человека загадка его существования. Выразить, а вернее, дать почувствовать, потому что, как говорил Гоген, "главное в произведении это именно то, что не высказано". Живопись - это музыка, часто твердил он. "Еще прежде, чем понять, что изображено на картине... вы захвачены магическим аккордом".

Оказалось, что крейсер "Дюге-Труэн" возвратится на Таити не раньше 25 февраля. Гоген воспользовался этим, чтобы написать еще одну картину - "Те рериоа" ("Грезы") и отдать ее доктору Гузе. В хижине, украшенной фризами и резными панно, маорийская женщина склонилась над колыбелью, в которой спит ребенок. Другая женщина, сидящая рядом с ней, заслонила часть двери, в которую видна таитянская деревня, деревья, горы, поросшая травой тропинка и всадник. Несомненно, здесь изображена хижина художника.

Как и "Наве наве махана", это полотно - образ счастья, которое, может быть, Гоген и вкушал теперь в своей новой семье: в конце года Пахура родила ему ребенка. Может быть... "В этой картине все греза, - писал Гоген о "Те рериоа". - Что это - ребенок, мать, всадник на тропинке или это тоже греза художника?..". С тех пор как Шоде прислал ему денег, дни его текли в покое. Здоровье его окрепло. Расплатившись с долгами, он чувствовал, что на несколько месяцев избавлен от материальных забот. Тем более что Шоде обещал вскоре прислать еще денег. Гоген пользовался этим обретенным покоем, он писал с радостным подъемом, писал образы счастья, которые, может быть, и не отвечали полностью действительности, но были как бы грезой, которая, накладываясь на действительность, преображала ее. Греза!.. Она стала теперь почти недостижимой, что бы ни говорил и ни делал Гоген. Разве болезнь и нищета, которые он пережил в последние месяцы, подействовали бы на него так, если бы вся его жизнь не оказалась крахом, если бы его отъезд на Таити не был бегством побежденного? Никогда! Прошлой весной он писал Шуффу о своих детях: "Я уже давно стал для них ничем, отныне они для меня ничто. Этим все сказано..." Да. этим все сказано. Но Гоген тщетно изображал равнодушие, безразличие, разыгрывал из себя циника, которого ничто не трогает, насмешничал и богохульствовал, он сам сознавал, что в душе у него рана куда более тяжкая, чем раны на ноге, и она неизлечима. Греза!.. Пять лет тому назад Гоген искал рай на Таити. Но по ту сторону великого таитянского сумрака, великого таитянского "по" он обнаружил не рай, а сумрак вопросов без ответа, бездонную пропасть, у края которой измученный, изумленный, он тщетно задавал себе вопросы о судьбе человека и о своей собственной судьбе, "вопрошал себя, что все это означает". Глупая птица "Nevermore".

3 марта "Дюге-Труэн" вышел из Папеэте. Гоген писал, а если чувствовал себя очень уставшим, рисовал или резал гравюры по дереву. "Сейчас я чувствую себя в рабочем настроении, - весело сообщил он Монфреду 12 марта. - Я наверстаю потерянное время, и вам грозит лавина моих работ". Спокойная, трудовая жизнь. Она длилась недолго. Волей внезапно изменившихся обстоятельств художник снова был ввергнут в пучину тревог и забот.

Хозяин того земельного участка, на котором построил свою хижину Гоген, умер, оставив свои дела в весьма запутанном состоянии. Землю решили продать, хижину снести. Гогену пришлось искать другой клочок земли, где он мог бы построить жилье, а это сразу вновь подорвало его бюджет. Ему нужна была тысяча франков. Но где их взять? "С ума можно сойти! - отчаивался он. - Шоде пишет мне только тогда, когда у него есть деньги, и хотя он пообещал их высылать, я ничего не получил. Стало быть, снова придется залезать в долги".

В разгар этих хлопот прибыла апрельская почта. От Шоде не было никаких вестей. Зато пришло два письма - одно от Монфреда и второе - совершенно неожиданное - с почтовым штемпелем Дании. Что понадобилось Метте? Картины? Гоген разорвал конверт и вынул листок, на котором было только несколько слов: "19 января, проболев всего три дня пневмонией, которую она подхватила при выходе с бала, умерла Алина".

Гоген прочитал это письмо спокойно, как человек, который, обжегшись, сначала не чувствует боли. Слез не было. Настало отупение. А потом его охватила ярость - он сыпал проклятиями, неистово хохотал. Да, хохотал. Он не понимал, ни что делает, ни что думает. Он хохотал, проклинал, бредил. Потом мало-помалу он ощутил боль, ту настоящую муку, которую чувствуешь физически, которая не дает сомкнуть глаз по ночам. "О, эти долгие бессонные ночи! Как от них стареешь!".

С каждым днем, с каждой неделей боль когтила его все сильнее. Жестокий удар! Глупая птица, которая подстерегает во мраке.

Сначала Гоген не ответил Метте. К чему? Но через некоторое время, охваченный потребностью выкричать свою боль, он послал жене письмо, в котором каждое слово пронизано воспоминанием о прошлом, страданием и непрощенной обидой - последнее письмо Гогена Метте-Софии Гад.

"Я читаю через плечо друга, а он пишет:

"Мадам!

Я просил Вас, чтобы в день моего рождения, 7 июня, дети писали мне: "Дорогой папа" и ставили свою подпись. Вы ответили мне: "У Вас нет денег, не надейтесь на это".

Я напишу Вам: не "Да хранит вас бог", а более прозаично: "Да не пробудится Ваша совесть, чтобы Вам не пришлось ждать смерти, как избавления".

Ваш муж

И этот же друг написал мне: "Я только что потерял дочь, я разлюбил бога. Ее звали Алина, как мою мать. Каждый любит на свой лад: у одних любовь воспламеняется над гробом, у других... не знаю.

Ее тамошняя могила, цветы - одна только видимость. Ее могила здесь, возле меня. И живые цветы - мои слезы".

 

IV

ИДОЛ С ПОДНЯТЫМИ РУКАМИ

 

Страдать стоя, стоя, страдать минута за минутой. И наступит мгновенье, когда тебе больше нечем дышать, ты не выдерживаешь, ты молишь: "Господи! У меня нет больше сил, дай мне пасть на колени!" Но он не дает, он хочет, чтобы мы, живые, стояли на этой земле, минута за минутой, не зная передышки.

Пиранделло[304]. Жизнь, которую я тебе дал (слова Донны Анны)

 

Гоген пытался взять себя в руки. Он был почти рад, что у него столько забот. Пока он бегал по округе в поисках свободного участка земли, пока хлопотал о ссуде в Земледельческой кассе Папеэте, он по крайней мере не думал.

Единственный свободный участок земли в Пунаауиа оказался расположен неподалеку от прежнего жилья Гогена. Он растянулся на сто тридцать метров вдоль дороги, ведущей к кладбищу. Это было многовато. Но делать нечего! Гоген решил купить его. Участок обойдется в семьсот франков[305], подсчитывал Гоген, но на нем растет не меньше сотни кокосовых пальм, а это может принести пятьсот франков в год. Смирив свою гордость, Гоген просил, умолял правление Земледельческой кассы дать ему на год ссуду в тысячу франков. В конце концов ему дали такую ссуду из 10 процентов годовых.

Гоген начал строить новую хижину. С одной стороны в ней было оборудовано жилое помещение, а с другой - расположенная чуть ниже мастерская в шесть метров длиной. Перед хижиной художник разбил маленький сад. "Ах, если бы нас было двое!" - восклицал он, тоскуя о каком-нибудь друге. Он еще в начале года звал к себе Монфреда и Сегена. Временами, в особенности когда на землю низвергались тяжелые и теплые тропические ливни, окрашивавшие хижины Пунаауиа в серый цвет, Гогена угнетало одиночество. Одиночество и отчаяние.

"Плачешь? А что же ты сделал?

Вспомни скорей.

Что, непутевый, ты сделал

С жизнью своей?"[306]

В таком безвыходном положении Гоген не был еще никогда. Ни Шоде, никто другой денег не присылали. Здоровье его снова пошатнулось. В июне ему пришлось лечиться от конъюнктивита в обоих глазах. Теперь у него болели и отекали ноги. Гогена мучила экзема. Он принимал мышьяк, но это мало помогало. К болям в щиколотках, зачастую невыносимым, прибавились головокружения, приступы лихорадки. В иные дни он мог оставаться на ногах не больше четырех часов.

"Переводы Шоде очень меня поддержали, - писал Гоген Монфреду в июле, но потом все эти последние горести доконали меня". Он задолжал теперь полторы тысячи франков и исчерпал весь кредит - торговец-китаец не отпускал ему в долг даже хлеба. Когда Гоген получит деньги - если он вообще их получит! - "они уйдут на то, чтобы заткнуть кое-какие дыры и продержаться два-три месяца, а потом опять все сначала. Так дальше жить нельзя".

В январе Гоген выслал доверенность Монфреду, чтобы взыскать долг с Добура. Но "каналья" Добур оспорил требование. Гоген обратился к другим своим должникам - к Мофра, которому в сентябре отправил резкое письмо. Но чего ждать? Если Шоде с февраля хранит молчание, стало быть, он отказался от Гогена, как Леви. "Безумная, жалкая и злополучная затея, моя поездка на Таити!.. Я вижу один исход - смерть, которая от всего избавляет".

Мысль о смерти преследовала Гогена. Не только мысль о добровольной смерти, на которую он в один прекрасный день, несомненно, должен будет решиться, хотя она внушала ему отвращение, потому что он считал, что, убив себя, он уклонится от исполнения долга, но и мысль о смерти вообще, хотя она и была для него связана с мыслью о самоубийстве. С уходом из жизни Алины перед Гогеном разверзлись таинственные врата. Гоген, который слал Монфреду письма, пестрившие одними только цифрами, который из месяца в месяц вел все те же бесполезные подсчеты, на самом деле был человеком, который глядит в бездну. Откуда мы? Кто мы? Куда мы идем? В чем смысл нашей бесцельной истории? Все в этом мире лишь хаос, беспорядочное размножение, абсурд...

Со времени приезда на Таити Гоген переписывал на больших переплетенных в кожу листах бумаги текст "Ноа Ноа", отредактированный Морисом. Он проиллюстрировал этот текст, в котором все еще не хватало многих поэм Мориса, акварелями, гравюрами на дереве и фотографиями. Закончив переписку - в рукописи оказалось двести четыре страницы, - он добавил в конце кое-какие размышления и воспоминания под общим названием "Разное". В частности, он посвятил страницу картине, которую собирался написать, монументальной композиции, "торжественной как религиозное заклинание", в центре которой должна была быть фигура маорийской женщины, превращенной как бы в идола и стоящей перед группой деревьев, "какие растут не на земле, а только в раю". Гоген, без сомнения, еще не очень ясно представлял себе, что это будет за картина и какое значение она приобретет для пего под влиянием всех событий и тоски, которая его снедала. Но он чувствовал, угадывал, что эта картина будет "шедевром".

Художник непрерывно думал о смерти, о потустороннем мире и о боге. Он снова взялся за рукопись "Ноа Ноа" и начал вписывать в нее длинный и довольно сумбурный очерк, который назвал "Католическая церковь и современность". Отталкиваясь от брошюры "Исторический Христос", опубликованной в Сан-Франциско, автор "Желтого Христа" выступал против влияния католицизма. "Разить надо не легендарного Христа, надо метить выше, идти в глубь истории... Надо убить бога" - церковного бога, бога всех культов, ибо в глазах Гогена все они равно "идолопоклонство".

"Перед лицом великой тайны, ты горделиво восклицаешь: "Я нашел!" И заменяешь непостижимое, столь дорогое поэтам и другим восприимчивым сердцам, совершенно определенным существам, созданным по твоему подобию, жалким, мелочным, злым и несправедливым, готовым заглядывать в задний проход каждому из своих ничтожных творений. Этот бог внемлет твоим молитвам, у него свои прихоти. Он часто гневается, но успокаивается в ответ на мольбы жалкого создания, которое он сотворил...".

Гоген отнюдь не исповедовал атеизма. "Я любил бога, - писал он, - не ведая его, не пытаясь определить, не понимая". Но хоть Гоген и интересовался буддизмом и находил в евангелиях "мудрость, возвышенную мысль в ее самом благородном виде", в вере, как и в науке, он не нашел ответа на мучившие его вопросы.

"Непостижимая тайна останется такой, какой была всегда, есть и будет, - непостижимой. Бог не принадлежит ни ученым, ни логикам. Он принадлежит поэтам, миру Грезы. Он символ Красоты, сама Красота".

Быть может, следует верить в своего рода метемпсихоз - переселение душ, в постепенное и непрерывное развитие души в ее последовательных превращениях - "вплоть до окончательного расцвета".

Пока Гоген писал эти заметки, состояние его здоровья резко ухудшилось. Болезнь сердца вызывала непрерывные удушья, почти каждый день он харкал кровью. "Каркас еще сопротивляется, но в конце концов треснет", - с горьким удовлетворением замечал Гоген. Обострение болезни и в самом деле успокаивало его: ему не придется наложить на себя руки, природа сама позаботится о нем. "Таким образом, я умру, не испытывая укоров совести".

В ноябре Гоген получил сто двадцать шесть франков от Монфреда остаток от пятисот франков, выплаченных Шоде, которые Монфред потратил на краски, рамы, ботинки - все то, что Гоген просил купить за этот год. Эта сумма была так ничтожна, что не могла ничего изменить в положении Гогена, она дала ему только маленькую передышку. Но к чему она? Монфреду, который сообщил Гогену, что один из друзей-литераторов хочет посвятить ему очерк, Гоген ответил:

"На мой взгляд, обо мне уже сказано все, что надо было сказать, и все, что не надо. Я хочу одного - молчания, молчания и еще раз молчания. Пусть мне дадут умереть спокойно, в забвении, а если мне суждено жить, тем более пусть оставят меня в покое и в забвении. Не все ли равно, называют меня учеником Бернара или Серюзье! Если мои произведения хороши, их ничто не унизит, а если они дерьмо, не стоит их золотить и втирать людям очки насчет качества товара. Так или иначе, общество не может упрекнуть меня, что я обманом выманил много денег из его кармана".

За шестьдесят лет до этого, в других, хотя и не менее драматических обстоятельствах, другой человек тоже просил не говорить о нем. "Когда все кончится, забудьте меня, это мое последнее желание", - писал в 1838 году дед Гогена, Андре Шазаль, когда его распри с женой, Флорой Тристан, уже почти подошли к концу. Кто мы? Откуда мы пришли? Голос Гогена сливался теперь с голосом Андре Шазаля, как накануне он сливался и еще сольется в будущем с голосом Флоры Тристан или с другими, более далекими, безымянными, доносящимися из глубины времен голосами. В нас звучат мертвые, но вечно живые голоса. "Тупапау" не спускаются с гор. Они живут и действуют в нас самих. Это в нас самих бодрствует дух умерших.

В том же самом письме к Монфреду Гоген написал: "Кто знает, что может случиться. Если я внезапно умру, возьмите себе на память обо мне все хранящиеся у вас картины - для моей семьи они всегда будут обузой".

Почта в декабре, как всегда, была скудной. Кроме обычного коротенького письма от Монфреда она принесла только номер "Ревю бланш" от 15 октября, в котором Шарль Морис, как он уже сообщил Гогену, опубликовал начало "Ноа Ноа".

"Вы советуете мне лечь в дрейф, - писал художник Монфреду. - Но вы сами отчасти моряк и, стало быть, знаете, что без фока и бизани в дрейф не ляжешь, даже при сухих парусах. А я тщетно искал в своем трюме хоть клочок парусины - его там нет. Здоровье мое из рук вон плохо, а у меня нет ни минуты покоя, ни даже куска хлеба, чтобы восстановить силы. Поддерживаю себя водой, иногда плодами гуавы и манго, которые сейчас поспели, да еще пресноводными креветками, когда моей вахине удается их раздобыть".