Глава 3 ТОЧКА ЗРЕНИЯ ИСТОРИЧЕСКОГО МАТЕРИАЛИЗМА 11 страница

Но не всякой женщине дано стать посредницей между мужчиной и миром; мужчине недостаточно обнаружить у партнерши половые органы, дополняющие его собственные. Нужно, чтобы она воплощала дивный расцвет жизни и при этом таила в себе ее непостижимые тайны. А потому от нее прежде всего требуется молодость и здоровье, ибо, сжимая в объятиях нечто живое, мужчина окажется во власти его чар, только если забудет, что

Симптоматична фраза Самивеля, приводимая Башларом («Земля и блуждания Воли»): «Эти со всех сторон окружившие меня горы я понемногу перестал воспринимать как врагов, которых надо побороть, как самок, которых надо попирать ногами, как трофеи, которые надо завоевать, чтобы иметь в собственных глазах и в глазах всех остальных доказательство собственной ценности». Амбивалентность отношения гора — женщина устанавливается через идею наподобие «врага, которого надо побороть», «трофея» и «доказательства» мощи.

Та же самая взаимосвязь прослеживается, например, в следующих стихах Сангора: г г ι —·

Нагая женщина, объятая тьмой женщина!

Созревший плод, чья плоть тверда, экстазы сумрачные черноговина, уста, что сообщили дар поэтический моим устам.

Бескрайняя саванна, чей горизонт так чист, саванна, что трепетать заставил бурей ласк своих восточный ветр.

И: О Конго, лежишь ты на ложе лесном, царица земель африканских покорных.

И твой балдахин поднимают высоко фаллосы гордых утесов.

, „- женщина ты, говорит мне моя голова, и язык говорит мой, и чрево, что женщина ты. fr.

жизнь всегда несет в себе смерть. Он желает большего: ему надо, чтобы возлюбленная его была еще и красива. Идеал женской красоты меняется; но некоторые требования остаются постоянными; например, поскольку предназначение женщины в том, чтобы быть обладаемой, ее телу должны быть свойственны инертность и пассивность объекта. Мужская красота состоит в приспособленности тела к исполнению активных функций — это сила, ловкость, гибкость, это явленная трансцендентность, одушевляющая тело, которому надлежит никогда не замыкаться на самом себе. Женский идеал может оказаться сходным в таких обществах, как Спарта, фашистская Италия, нацистская Германия, где женщина предназначается для государства, а не для личности, где ее рассматривают только как мать и совсем не оставляют места эротизму. Но когда женщина дана во владение мужчине, он требует, чтобы тело ее было представлено исключительно в своей «неподлинности». Ее тело воспринимается не как ореол субъективности, но как нечто увязшее в имманентности; тело это не должно напоминать об остальном мире, не должно обещать ничего, кроме самого себя; ему надлежит возбуждать желание. В самой наивной форме это требование выражается в готтентотском идеале пышнобедрой Венеры, поскольку ягодицы — это часть тела, где меньше всего нервных окончаний, где плоть представляет собой ни для чего не предназначенную данность. Пристрастие восточных мужчин к полным женщинам того же свойства; им нравится абсурдное изобилие разросшихся жировых тканей, не одушевленных никаким проектом, не имеющих иного смысла, кроме того, что они есть l. Даже в цивилизациях с более тонкой чувственностью, где существуют понятия формы и гармонии, груди и ягодицы остаются излюбленными объектами в силу немотивированности, случайности их пышного расцвета. Нравы и мода часто способствовали тому, чтобы лишить женское тело способности к трансценденции: китаянка с перетянутыми ногами едва может ходить, накрашенные ногти голливудской звезды лишают ее рук, высокие каблуки, корсеты, фижмы, панье, кринолины были призваны не столько подчеркнуть линию женского тела, сколько сделать его еще более бессильным. Отягченное жиром или же, наоборот, полупрозрачное, неспособное ни на какие усилия, парализованное неудобной одеждой и правилами благопристойности, оно в самом деле пред-

1 «Готтентоты, у которых стеатопигия развита не так сильно и встречается не так часто, как у бушменских женщин, считают такое сложение эстетичным и с самого детства массируют ягодицы своих дочерей, чтобы лучше развить их. Точно так же в некоторых африканских регионах встречается искусственное ожирение женщин, самый настоящий откорм, заключающийся в неподвижности и потреблении в больших количествах соответствующих продуктов, в частности молока. Это также практикуется среди зажиточных арабов и евреев, живущих в городах Алжира, Туниса и Марокко» (L и q и е t. — «Journal de Psychologie», 1934. Les Vénus des cavernes).

ставляется мужчине его собственностью. Косметика и украшения также способствуют окаменению тела и лица. Функция женского украшения очень сложна; у некоторых примитивных народов оно носит священный характер; но обычно его роль — в том, чтобы окончательно превратить женщину в идола. Идола неоднозначного: мужчина хочет, чтобы в нем ощущалась плоть, его красота должна быть сродни красоте цветов и плодов; но кроме того, он должен быть гладким, твердым, вечным, как камень. Роль украшения в том, чтобы одновременно еще теснее связать женщину с природой и вырвать ее оттуда, чтобы сообщить трепетной жизни застывшую необходимость искусственности. Примешивая к своему телу цветы, меха, драгоценные камни, раковины, перья, женщина превращает себя в растение, в пантеру, в бриллиант, в перламутр; она пользуется духами, чтобы благоухать, как роза или лилия; но перья, шелк, жемчуг и духи служат также и для того, чтобы скрыть животный дух ее собственного тела. Она красит губы и щеки, чтобы придать им прочную неподвижность маски; она заключает свой взгляд в оковы косметического карандаша и туши для ресниц, и он становится лишь переливающимся украшением ее глаз; заплетенные в косы, завитые и уложенные волосы теряют свою волнующую растительную тайну. Природа присутствует в убранной женщине, но это уже природа-пленница, человеческой волей приведенная в соответствие с человеческим желанием.

Женщина тем желаннее, чем полнее раскрывается в ней природа и чем строже она порабощена: идеальным эротическим объектом всегда была «замысловатая» женщина. Вкус же к более естественной красоте часто бывает всего лишь благовидной формой той же замысловатости. Реми де Гурмон желает, чтобы женщины носили распущенные волосы, свободные, как ручьи и трава прерии, — однако струение вод и колосьев можно ощутить, лишь лаская локоны какой-нибудь Вероники Лэйк, а не взлохмаченную шевелюру, действительно предоставленную самой природе. Чем моложе и здоровее женщина, тем больше кажется, что ее юное лощеное тело сохранит свою свежесть навеки, и тем меньше она нуждается в искусственности; но следует всегда скрывать от мужчины телесную слабость сжимаемой в объятиях добычи и грозящее ей увядание. Кроме всего прочего, мужчина боится случайности ее судьбы, мечтает, чтобы она оставалась неизменной, необходимой, а потому ищет в лице женщины, в ее стане и ногах точного воплощения идеи, У примитивных народов идея сводится к усовершенствованному народному типу: народ с полными губами и плоскими носами ваяет Венеру с полными губами и плоским носом; позже к женщинам применяют более сложные эстетические каноны. Но, во всяком случае, чем более гармоничными выглядят черты и пропорции женщины, тем больше радует она серДЦе мужчины, потому что ему кажется, что она избежала превратностей всего естественного. Мы приходим, таким образом, к странному парадоксу: желая в женщине ухватить природу — природу преображенную, — мужчина обрекает женщину на искусственность. Она не только «физис», но в такой же степени «антифизис»; и это не только в цивилизованных странах, где делают электрический перманент, удаляют волосы при помощи воска и носят эластичные пояса, но и там, где ходят негритянки с подносами, в Китае и повсюду на земле. Эту мистификацию разоблачил Свифт в знаменитой оде к Селии; он с отвращением описывает снаряжение кокетки и с отвращением напоминает о животных функциях ее тела; возмущаясь, он не прав вдвойне; ибо мужчина хочет, чтобы женщина одновременно была зверем и растением и скрывалась под рукотворной броней; он любит ее выходящей из морской пены и из дома моделей, обнаженную и одетую, обнаженную под одеждой, именно такую, какой привык видеть ее в человеческом мире. Горожанин ищет в женщине животное начало; а для молодого крестьянина, проходящего военную службу, бордель воплощает всю магию города. Женщина — это поле и пастбище, но одновременно — Вавилон.

Между тем в этом состоит первая ложь, первое предательство женщины — предательство самой жизни, которая, даже принимая самые привлекательные формы, всегда несет в себе ферменты старения и смерти. Уже одно то, как мужчина использует женщину, разрушает самые ценные ее качества: под тяжестью материнства она утрачивает эротическую привлекательность; даже если она бездетна, годы идут и искажают ее прелести. Немощная, безобразная, старая женщина вызывает ужас. Тогда говорят, что она поблекла, увяла, как сказали бы о растении. Конечно, у мужчины дряхлость тоже страшна; но нормальный мужчина не рассматривает других мужчин как плоть; с этими автономными, посторонними телами его связывает только абстрактная солидарность. А вот наблюдая женское тело, это ему предназначенное тело, он ощутимо сталкивается с умиранием плоти. «Прекрасная оружейница» Вийона смотрит на увядание своего тела враждебными глазами мужчин. Старая, безобразная женщина — это не только непривлекательный предмет; она вызывает ненависть, смешанную со страхом. В ней снова выявляется пугающая ипостась Матери, тогда как прелести Супруги — меркнут.

Но и Супруга — тоже опасная добыча. В выходящей из вод Венере, в свежей пене и золотистых колосьях притаилась Деметра; завладевая женщиной через извлекаемое из нее наслаждение, мужчина одновременно будит в ней коварные силы плодовитости; он проникает в тот самый орган, который производит на свет детей. Поэтому во всех обществах множество табу оберегают мужчину от угрозы, таящейся в женском половом органе. Обратное утверждение неверно, женщине нечего бояться от мужчины; его орган воспринимается как светский, несвященный. Фаллос может быть вознесен до уровня бога, но в поклонении ему нет ни малейшего элемента ужаса; в повседневной жизни женщина не нуждается в мистической защите от него, он только благотворен

для нее. Примечательно, впрочем, что во многих обществах с материнским правом половая жизнь очень свободна — но только в детские годы и в ранней юности женщины, когда половой акт не связан с идеей деторождения. Малиновский с некоторым удивлением рассказывает, что молодые люди, свободно занимающиеся любовью в «доме холостяков», охотно выставляют напоказ свои отношения; а дело в том, что, если девушка не замужем, считается, что она неспособна родить, и тогда половой акт воспринимается как мирное мирское развлечение. Но как только она выходит замуж, супруг, наоборот, ничем не должен выдавать свои чувства к ней, не должен к ней прикасаться, а любой намек на их интимную близость становится святотатством: а все потому, что теперь она соприкасается с грозной материнской сущностью, а половой акт становится священнодействием. Отныне он сопровождается запретами и предосторожностями. Половое сношение не разрешается во время обработки земли, сева и посадки растений: причина в данном случае заключается в том, что оплодотворяющие силы, необходимые для выращивания обильного урожая, а значит, для общего блага, не должны расходоваться в межличностных отношениях; такая экономия предписывается из почтения к связанным с плодородием силам. Но в большинстве случаев воздержание оберегает мужественность супруга; мужчине следует воздерживаться перед рыбной ловлей, перед охотой и особенно когда он собирается на войну; в союзе с женщиной мужское начало ослабевает, а потому мужчине следует избегать близости всякий раз, когда ему требуются все его силы. Возникает вопрос, вызывает ли женщина отвращение у мужчины потому, что он вообще испытывает отвращение к проявлениям пола, или наоборот. Можно констатировать, что, в частности, в Левите ночная поллюция рассматривается как нечистота, хотя женщина тут ни при чем. А в наших современных обществах опасной и греховной считается мастурбация; многие мальчики и молодые люди, предающиеся этому занятию, испытывают при этом невыносимую тревогу. Уединенное наслаждение превращается в порок из-за вмешательства общества и особенно родителей; но не один юноша испытал неожиданный испуг при виде своих первых эякуляций: любое выделение его собственной субстанции, будь то кровь или сперма, кажется ему тревожным; из него утекает его жизнь, его мана. В то же время, даже если субъективно мужчина может иметь некоторый эротический опыт, где женщина не присутствует, объективно она все равно присутствует в его сексуальной жизни: как говорил Платон в мифе об андрогинах, мужской организм предполагает женский организм. Обнаружив свой пол, мужчина обнаруживает женщину, даже если она не дана ему ни во плоти, ни в изображении; и наоборот, женщина страшна тем, что воплощает в себе все, что относится к полу. Никогда нельзя разделять имманентный и трансцендентный аспекты жизненного опыта: то, чего я боюсь или желаю, — всегда одно из превращений моего собственного существования, но ничто не может произойти со мной без помощи того, что не является мною. «Не-я» содержится в ночных поллюциях, в эрекции, если и не в ярко выраженном женском облике, то, во всяком случае, в качестве Природы и Жизни: человек чувствует, что им овладевает чуждая ему магия. Амбивалентность его чувств к женщине сказывается и в отношении к собственному половому признаку: он им гордится, посмеивается над ним и стыдится его. Маленький мальчик заносчиво сравнивает свой пенис с пенисами товарищей; первая эрекция вселяет в него гордость и страх. Мужчина хочет, чтобы в его члене видели символ трансцендентности и могущества; он кичится им как морщинистым мускулом и одновременно как магическим даром: это свобода, обогащенная всей случайностью данности, и данность, подвластная свободному волеизъявлению; эта противоречивость приводит мужчину в восхищение; но он подозревает об обмане; орган, с помощью которого он собирается самоутверждаться, не слушается его; он полон неутоленных желаний, напрягается неожиданно, часто облегчается во сне, то есть являет собой подозрительную и капризную жизненную силу.

Мужчина утверждает, что Дух в нем торжествует над Жизнью, активность над пассивностью; его сознание держит природу на расстоянии, его воля видоизменяет ее, но он обнаруживает в самом себе жизнь, природу и пассивность в виде полового члена. «Половые органы — это настоящий очаг воли, а противоположный ему полюс — мозг», — пишет Шопенгауэр. То, что он называет волей, — это привязанность к жизни, которая есть страдание и смерть, тогда как мозг — это мысль, дающая представление о жизни, а значит, отделившаяся от нее; половой стыд — это, считает он, стыд, который мы испытываем перед глупым упрямством своей плоти. Даже при том, что мы не разделяем свойственного его теориям пессимизма, следует признать его правоту в том, что в оппозиции половой член — мозг он видит выражение двойственного характера человека. В качестве субъекта он полагает мир и, оставаясь вне пределов полагаемого им универсума, делается его властелином; если же он осознает себя как плоть, как пол, он уже не является автономным сознанием, кристально чистой свободой: он врастает в мир, он — ограниченный и обреченный на смерть объект. Конечно, акт зачатия превосходит границы тела — но он же их и устанавливает. Отец всех детей, пенис аналогичен матери-матке; мужчина, который сам вышел из зародыша, вскормленного в материнском чреве, несет в себе новые зародыши, и через это дающее жизнь семя отрицается его собственная жизнь. «Рождение детей — это смерть родителей», — сказал Гегель, Извержение семени — это предупреждение о смерти, оно утверждает примат рода над особью; наличие полового члена и его активность отрицают гордую исключительность субъекта. Именно это вытеснение духа жизнью делает половой член чем-то скандальным. Мужчина превозносит фаллос постольку, поскольку воспринимает его как трансцендентность и активность, как средство овладения Другим; но он стыдится его, когда видит в нем лишь пассивную плоть, превращающую его в игрушку темных сил Жизни. Стыд этот охотно маскируется под иронию. Чужой член легко вызывает смех; эрекция часто кажется смешной, оттого что имитирует обдуманное действие, тогда как на самом деле переносится пассивно; одно упоминание о гениталиях возбуждает веселье. Малиновский рассказывает, что дикарям, среди которых он жил, достаточно было назвать «эти стыдные места», чтобы вызвать неудержимый смех; большинство шуток, называемых фривольными или сальными, не идут дальше элементарной игры слов такого рода. У некоторых примитивных народов женщины в период прополки садов имеют право грубо изнасиловать незнакомца, который рискнет забрести в их деревню; они набрасываются на него все вместе, часто доводят до полусмерти: мужчины племени смеются над этим подвигом; такое насилие закрепляет представление о жертве как о пассивной и зависимой плоти; мужчиной овладевают женщины, а через них — и их мужья, тогда как в нормальном половом сношении мужчина стремится утвердить себя как собственник.

Но именно тогда ему предстоит с наибольшей очевидностью столкнуться с двусмысленностью своего плотского существования. Он с гордостью принимает свои половые свойства в качестве средства присвоения Другого; но эта мечта об обладании никогда не сбывается. В подлинном обладании Другой полностью уничтожается, потребляется, разрушается — но только султан из «Тысячи и одной ночи» может себе позволить обезглавливать любовниц, едва утренняя заря поднимет их из его постели; женщина переживает объятия мужчины и тем самым ускользает от него; стоит ему разжать руки, и добыча снова становится ему чужой; она опять новая, нетронутая, готовая столь же мимолетно отдаться новому любовнику. Заветная мечта мужчины — «отметить» женщину, чтобы она навсегда осталась его; но даже самый самолюбивый знает, что ничего, кроме воспоминаний, ему не останется и что самые жгучие образы холодны, если утрачено ощущение. Этому краху посвящена целая литература. Направлена она всегда против женщины, которую называют непостоянной, изменницей, потому что тело предназначает ее для мужчины вообще, а не для какого-то определенного мужчины. Больше того, ее измена коварна еще и потому, что она сама превращает любовника в добычу. Только тело может соприкоснуться с другим телом; чтобы подчинить себе желанную плоть, мужчине самому надо стать плотью; Ева дана Адаму, чтобы через нее он реализовал свою трансцендентность, а она увлекает его во мрак имманентности; оболочку тьмы, сотканную матерью для сына, из которой он так хочет вырваться, воссоздает из непроницаемой глины любовница в момент головокружительного наслаждения. Он хотел обладать — а обладают им самим. Запах, испарина, усталость, скука — столько всего написано об унылой страсти сознания, ставшего плотью. Желание, часто таящее в себе отвращение, оборачивается отвращением, когда оно утолено. «Post coïtum homo animal triste» («После совокупления мужчина — грустное животное») — «Плоть грустна», А между тем мужчина даже не нашел в объятиях возлюбленной полного успокоения. Вскоре в нем снова пробуждается желание; и часто он не просто хочет женщину вообще, но именно эту самую женщину. Тогда она приобретает исключительно тревожную власть. Ибо мужчина воспринимает сексуальную потребность своего тела как самую обычную потребность вроде голода и жажды, не направленную ни на какой объект в частности: значит, узы, связывающие его с определенным женским телом, — это работа Другого. Это узы таинственные, как нечистое и плодовитое чрево, куда уходит корнями его жизнь, это своего рода пассивная сила — это магические узы. Набившая оскомину лексика газетных романов, где женщина описывается как волшебница, обольстительница, которая околдовывает, завораживает мужчину, отражает древнейший, универсальнейший миф. Женщина предназначена для волшебства. Волшебство, говорил Ален, — это дух, бродящий во всех вещах; действие можно назвать волшебным, когда его никто не производит, а оно само возникает из пассивности; а на женщину мужчины всегда смотрели именно как на имманентность данности; хоть она и порождает хлеба, плоды и детей, это не является актом ее воли; она не субъект, не трансценденция, не созидательная сила, но объект, начиненный флюидами.

В обществах, где мужчина поклоняется подобным тайнам, женщина благодаря этим свойствам тоже становится частью культа и почитается как жрица; но когда мужчина стремится добиться торжества общества над природой, разума над жизнью, воли над инертной данностью, тогда женщина воспринимается как ведьма. Разница между священнослужителем и волшебником известна; первый повелевает силами, которые он покорил в полном согласии с богами и законами, на благо общины и от имени всех ее членов; волшебник действует в стороне от общества, вопреки богам и законам, руководствуясь собственными страстями. Женщина же не полностью интегрирована в мир мужчин; в качестве Другого она противостоит им; естественно, что она пользуется имеющимися в ее распоряжении силами не для того, чтобы распространить на все мужское общество и в будущее влияние трансценденции, но, будучи сама отрезана и противопоставлена, стремится увлечь мужчин в одиночество отрезанности и во тьму имманентности. Она — сирена, из-за пения которой матросы разбивались о рифы; она — Цирцея, превращавшая своих любовников в животных, ундина, увлекающая рыбака на дно пруда. Плененный ее прелестями мужчина уже не имеет ни воли, ни проекта, ни будущего, он уже не гражданин, но тело — раб своих желаний, он вычеркнут из общежития, ограничен мгновением, пассивно поддается смене мук и наслаждений; извращенная волшебница восстанавливает страсть против долга, настоящий момент — против единства времени, она держит путника вдали от родного очага, она дарует забвение. Стремясь завладеть Другим, мужчина должен оставаться самим собой; но, ощутив крах своего стремления к невозможному обладанию, он пытается стать тем самым Другим, с которым ему не удается воссоединиться; тогда он отчуждается, теряется, выпивает волшебный напиток, делающий его чужим самому себе, погружается в быстротечные смертные воды. Мать обрекает сына на смерть, давая ему жизнь; любовница склоняет любовника отречься от жизни и отдаться высшему сну. Связь между Любовью и Смертью была патетически воспета в легенде о Тристане, но есть в ней и более изначальная истина. Рожденный из плоти, мужчина в любви осуществляется как плоть, а плоть предназначена могиле. Тем самым подтверждается союз Женщины и Смерти; великая жница — это перевернутый лик плодородия, благодаря которому растут колосья. Но она же представляется ужасной невестой, скрывающей свой скелет под обманчивой нежностью плоти1.

Итак, в женщине, будь то любовница или мать, мужчина прежде всего лелеет и ненавидит застывший образ собственной животной судьбы, жизнь, необходимую для его существования, но обрекающую его на конечность и смерть. В день своего появления на свет человек начинает умирать; эту истину и воплощает Мать. Зачиная, он утверждает примат вида над самим собой — именно это он постигает в объятиях супруги; в смятении и наслаждении он еще до зачатия забывает об исключительности своего «я». Даже если он пытается разделить себя и возлюбленную, в обоих очевидно для него только одно: их плотская природа. Он одновременно стремится полностью осуществиться как плоть — почитает мать, желает любовницу — и восстает против плоти с отвращением и страхом.

Есть один весьма знаменательный текст, где мы найдем синтез почти всех этих мифов, — я имею в виду то место в «Курдской ночи», где Жан-Ришар Блок описывает, как молодой Саад сжимает в объятиях женщину намного старше его, но еще красивую, во время разграбления города: «Ночь стирала контуры предметов и ощущений. И уже не женщину прижимал он к своей груди. Он наконец приближался к цели нескончаемого путешествия, длившегося с сотворения мира. Он понемногу растворился в необъятности, колыхавшейся вокруг него, бескрайней и безликой. Все женщины перепутались в одной стране, гигантской, неприступной, унылой, как желание, Например, в балете Превера «Свидание» и в балете Кокто «Юноша и Смерть» Смерть представлена в образе молодой возлюбленной.

знойной, как лето... Между тем он с робким восхищением узнавал сокрытое в женщине могущество, длинные, обтянутые атласом бедра, колени, напоминавшие два холма из слоновой кости. Когда он пробегал глазами вдоль полированной оси спины от поясницы к плечам, ему казалось, что он озирает тот самый свод, на котором зиждется мир. И снова его неотступно манил живот, упругий и нежный океан, где рождается и куда возвращается любая жизнь, пристанище из пристанищ, со своими приливами и отливами, горизонтами, безграничными просторами.

И тогда им овладело яростное желание пронзить эту восхитительную оболочку и добраться наконец до самого источника ее прелестей. Они сплелись, брошенные друг к другу одновременным порывом. Женщина теперь существовала лишь затем, чтобы разверзнуться, как земля, открыть ему свои внутренности, насытиться влагой возлюбленного. Восторг обернулся убийством. Их слияние напоминало удар кинжала.

...Он, одинокий, отъединенный, отсеченный человек, вот-вот должен был выплеснуться из собственной сущности, вырваться из темницы плоти и влиться материей и душой в универсальную материю. Ему было уготовано высочайшее, никогда ранее не испытанное счастье превзойти границы сотворенного существа, сплавить в едином восторге субъект и объект, вопрос и ответ, отсечь у бытия все, что не есть бытие, и достичь в последнем содрогании царства недостижимого.

...Каждое новое движение смычка извлекало из вибрировавшего в его руках ценного инструмента все более и более высокие ноты. Вдруг последний спазм оторвал Саада от зенита и низверг на землю, в грязь».

Желание женщины остается неутоленным, она сжимает любовника между бедрами, и он чувствует, как помимо его воли в нем снова растет желание: тогда она представляется ему враждебной силой, отнимающей у него мужество, и, снова обладая ею, он впивается зубами ей в горло, так глубоко, что убивает ее. Так завершается цикл, сложными, витиеватыми путями ведущий от матери к любовнице и к смерти.

В этой ситуации мужчина может вести себя по-разному в зависимости от того, какой аспект плотской драмы для него важнее. Если он не имеет понятия об уникальности жизни и не заботится о своей особой судьбе, если он не страшится смерти, то с радостью примет свою животную природу. У мусульман женщина низведена до состояния полного ничтожества благодаря феодальной структуре общества, не допускающей вмешательства государства в дела семьи, и благодаря религии, которая, выражая воинственный идеал этой цивилизации, прямо предназначила мужчину Смерти и не оставила в женщине ничего магического: чего может бояться на земле тот, кто в любую секунду готов окунуться в сладострастные оргии магометанского рая? Мужчина, таким образом, может спокойно наслаждаться женщиной, не думая о том, чтобы защищаться от себя самого и от нее. Сказки «Тысячи и одной ночи» рассматривают ее как источник приторных наслаждений, вроде фруктов, варенья, сытных пирожных и благовоний. Сегодня такую склонность потакать собственной чувственности можно встретить у многих средиземноморских народов; щедро одаренный мгновением, не претендующий на бессмертие, южный человек, видя сияние неба и моря, воспринимает Природу в самом роскошном виде, а потому будет любить женщин, смакуя удовольствие; по традиции он достаточно презирает их, чтобы не считать за людей: он не видит большой разницы между привлекательностью женского тела и красотой песка или воды; ни женщины, ни он сам не вызывают у него ужаса перед плотью. В «Сицилийских беседах» Витторини совершенно спокойно рассказывает о том восхищении, которое он испытал в возрасте семи лет, впервые увидев обнаженное женское тело. Греческий и римский рационализм дает обоснование этому стихийно сформировавшемуся мироощущению. Оптимистическая философия греков превзошла пифагорейское манихейство; нижестоящий подчинен вышестоящему и в качестве такового полезен ему; подобные гармоничные идеологии не проявляли никакой враждебности по отношению к плоти. Человек, обращенный к небосводу Идей или к Городу и Государству, воспринимает себя как Nous (Ум) или как гражданина и считает, что преодолел свою животную природу: предается ли он чувственным наслаждениям или живет как аскет, женщина, прочно интегрированная в мужское общество, имеет лишь второстепенное значение. Разумеется, торжество рационализма никогда не было полным, и эротический опыт в этих цивилизациях сохраняет свой амбивалентный характер: мы можем судить об этом по обрядам, мифологиям, литературе. Но притягательные и опасные стороны женственности предстают здесь в смягченном виде. Ужасающий магнетизм женщина вновь обретает с пришествием христианства; страх перед противоположным полом — это одна из форм, в которые обращается для человека разорванность несчастного сознания. Христианин отделен от самого себя; он окончательно распадается на тело и душу, на жизнь и дух: первородный грех делает тело врагом души; все плотские привязанности представляются дурными*.

Человек может быть спасен только потому, что грехи его искуплены Христом и что взор его обращен к царству небесному; но изначально он всего лишь гниль; самим рождением он обречен

Вплоть до конца XII века теологи — за исключением святого Ансельма Кентерберийского — считали, согласно доктрине Блаженного Августина, что первородный грех содержится в самом законе размножения рода человеческого. «Похоть — это порок... рождающаяся с ее помощью человеческая плоть — это плоть греховная», — пишет Блаженный Августин. И у святого Фомы Аквинского: «Поскольку со времен первородного греха союз двух полов сопровождается похотью, грех этот передается и младенцу».

не только на смерть, но и на проклятие; только благодаря божественной благодати может открыться для него небо, но на всех превратностях его естественного существования лежит печать проклятия. Зло — это абсолютная реальность; а плоть — это грех. И разумеется, поскольку женщина по-прежнему остается Другим, никому не приходит в голову, что мужчина и женщина — плоть друг для друга; плоть, которая для христианина враждебный Другой, отождествляется с женщиной. В ней воплощены искушения земли, пола, демона. Все Отцы Церкви настаивают на том, что именно она склонила Адама к греху. Снова напрашивается высказывание Тертуллиана; «Женщина! Ты врата дьявола. Ты смогла убедить того, против которого дьявол не осмеливался выступить в открытую. Это из-за тебя Сыну Божьему пришлось умереть; тебе следовало бы всегда ходить в трауре и в лохмотьях». Вся христианская литература стремится обострить чувство отвращения, которое мужчина может испытывать по отношению к женщине. Тертуллиан определяет ее как «Templum aedificatum super cloacam» («Храм, возведенный над клоакой»). Блаженный Августин с ужасом подчеркивает близость половых и экскреторных органов: «Inter fœces et urinam nascimur» («Мы рождаемся между задним проходом и мочевым пузырем»). Отвращение христианства к женскому телу доходит до такой степени, что оно соглашается обречь своего Бога на чудовищную смерть, только бы избавить его от скверны рождения: Эфесский собор Восточной Церкви и Латеранский собор на Западе утверждают догмат девственного рождения Христа. Первые Отцы Церкви — Ориген, Тертуллиан, Иероним — думали, что Мария рожала в крови и нечистотах, как другие женщины; но утвердилось мнение святого Амвросия и Блаженного Августина. Чрево Божьей Матери осталось закрытым. Начиная со средних веков сам факт наличия у женщины тела считался позорным. Это отвращение надолго парализовало даже развитие науки. Линней в трактате о природе обходит стороной как нечто «омерзительное» исследование женских половых органов. Французский врач Де Лоран, возмущаясь, задается вопросом, как «такое божественное животное, обладающее разумом и здравым смыслом, именуемое человеком, может испытывать влечение к непристойным частям женского тела, запачканным выделениями и постыдно расположенным в самом низу туловища». Сегодня на христианские представления накладываются многие другие влияния; да и христианство предстает в разных видах; но, например, в пуританском мире ненависть к плоти укрепилась весьма прочно; она, в частности, выражается в романе Фолкнера «Свет в августе»; первые сексуальные испытания вызывают у героя тяжелейшую травму. В литературе вообще часто изображается молодой человек, у которого потрясение после первого полового акта доходит до рвоты; и если в действительности такая реакция встречается довольно редко, описывают ее так часто не случайно. Так, в англосаксонских странах, проникнутых пуританским духом, большинству подростков и многим мужчинам женщина внушает ужас, признаются они в этом или нет.