СИЛА БЕССИЛЬНЫХ

Реализм — это теория, утверждающая, что напряженность, агрессия и война — перманентные возможности в международной системе государств и что это состояние — состояние человеческое, т. е. такое, которое не может быть изменено возникновением конкретных форм и видов человеческих обществ, поскольку коренится в неизменной природе человека. В поддержку такого мнения реалисты указывают на преобладание войн в истории человечества, от первых кровавых битв, описанных в Библии, и до мировых войн XX в.

Все это звучит интуитивно правдоподобно, но реализм покоится на двух шатких фундаментах: непозволительном редукционизме относительно мотивов и поведения человеческих обществ и отказе учитывать вопросы Истории. I

В своей чистейшей форме реализм пытается изгнать все соображения внутренней политики и вывести вероятность войны только из структуры международной системы. Согласно одному реалисту, «конфликт между государствами — дело обычное, поскольку международная система создает мощные стимулы для агрессии... Госу­дарства стараются выжить в этой анархии, максимально усиливая свою мощь по от­ношению к другим государствам...» Но эта чистая форма реализма скрыто возвращает в высшей степени редукционистские допущения относительно природы человечес­ких обществ, составляющих международную систему, ошибочно приписывая эти допущения «системе», а не единицам, ее образующим. <.. .>

Мирное естественное состояние — именно это постулировал Руссо. Он отрицает, что тщеславие для человека естественно, и утверждает, что естественный человек, жертва страха и одиночества, по сути своей мирен, т. к. его немногие эгоистические потребности легко удовлетворяются. Страх и незащищенность ведут к постоянному стремлению не ко все большей власти, а к изоляции и покою: естественное состояние населено травоядными личностями, которые вполне готовы жить и давать жить дру­гим, лишь бы ощущать собственное существование без зависимости от других людей. Или, говоря другим языком, мир рабов, стремящихся к сохранению собственного естественного существования, был бы свободен от конфликтов, потому что лишь господ влечет в кровавую битву. <.. .>

Факт, что мир в исторических системах государств был столь трудно достижим, отражает другой факт: некоторые государства ищут не только самосохранения. Как гигантские тимотические личности, они ищут признания собственной ценности или достоинства на династической, религиозной, националистической или идеологичес­кой почве и при этом заставляют другие государства сражаться или покоряться. По­этому исходной почвой войны между государствами является не самосохранение, а тимос. Как человеческая история началась с кровавой битвы всего лишь за престиж, так международный конфликт начинается с борьбы за признание между государ­ствами, которая есть изначальный источник империализма. <...>

Но при дальнейшем рассуждении становится очевидно, что определение «мощи» или «власти» столь широко, что охватывает и цели государств, старающихся умень­шиться, и цели государств, использующих насилие и агрессию для расширения тер­ритории, а потому теряет свое описательное или аналитическое значение. Такое определение не помогает нам понять, почему страны начинают войны. Ибо ясно, что некоторые проявления «борьбы за власть», столь широко определенной, не только не угрожают другим, но явно имеют положительное значение. <. ..>

Очевиден факт, что все государства должны стремиться к мощи для достижения своих национальных целей, даже если эти цели не выходят за рамки простого выжива­ния. Поиск усиления в этом смысле, конечно же, универсален, но значение его триви­ально. Совсем другое дело — сказать, что все государства стремятся максимально увеличить свою мощь, в частности военную. И в каком же смысле будет полезно счи­тать современные государства, вроде Канады, Испании, Голландии или Мексики, таки­ми, которые стремятся к максимальной мощи? Каждое из них определенно стремится стать богаче, но это богатство желанно ради внутреннего потребления, а не для укреп­ления своей силы по отношению к соседям. На самом деле эти страны поддержали бы экономический рост соседей, поскольку их процветание тесно связано с таким ростом.

Поэтому государства не просто стремятся к усилению; они преследуют разнооб­разные цели, диктуемые концепциями легитимности. Такие концепции действуют как мощные ограничения в поиске усиления ради самого усиления, и те государства, которые пренебрегают соображениями легитимности, подвергают себя риску. Когда Великобритания отказалась после Второй мировой войны от Индии и других облас­тей империи, это было сделано в большой мере из-за истощения победой. Но еще дело было и в том, что многие британцы поверили в несовместимость колониализма с Атлантической Хартией и Всеобщей Декларацией Прав, на основе которых Великоб­ритания только что завершила войну с Германией. Если бы максимальное усиление было главной целью Великобритании, страна могла бы вполне попытаться удержать свои колонии, как поступила после войны Франция, или завоевать их заново после восстановления своей экономики. То, что последний образ действий оказался непри­емлемым, связано с тем фактом, что Великобритания согласилась с приговором, ко­торый современный мир вынес колониализму как нелегитимной форме господства.

Тесная связь, существующая между силой и концепцией легитимности, нигде не получала лучшей иллюстрации, чем в Восточной Европе. В 1989 и 1990 гг., когда рас­пался Варшавский договор и в центре Европы возникла объединенная Германия, мир увидел такой сдвиг баланса сил, какой никогда не наблюдался в мирное время. Изме­нения в материальном балансе сил не произошло: ни один танк в Европе не был унич­тожен в бою или даже перемещен в рамках договоров о контроле над вооружениями.

Сдвиг произошел целиком за счет изменений стандартов легитимности: коммуни­стическая власть оказалась дискредитирована в странах Восточной Европы одной за другой, а у самих Советов не хватало уверенности в себе, чтобы восстановить импе­рию силой, и скрепы Варшавского пакта растаяли быстрее, чем могли бы в жару настоящей войны. И неважно, сколько танков и самолетов есть у страны, если ее танкисты и летчики не желают стрелять в гражданских демонстрантов, защищая ре­жим, которому они, по видимости, служат. Легитимность составляет, по выражению Вацлава Гавела, «силу бессильных». Реалисты, которые рассматривают только спо­собности, но не намерения, оказываются в невыигрышном положении, когда намере­ния меняются столь радикальным образом.

Тот факт, что концепции легитимности изменились так резко за короткое время, указывает на вторую главную слабость реализма: он не учитывает историю. Отлич­но разбираясь во всех прочих отношениях политической и социальной жизни, реа­лизм рисует международные отношения как изолированные в лишенном времени вакууме, иммунные с происходящим вокруг эволюционным процессом. Но эта кажу­щаяся одинаковость международной политики от Фукидида до «холодной войны» на самом деле, маскирует значительные отличия в образе действий, с помощью кото­рых государства добиваются усиления, контролируют силу и реагируют на нее. Им­периализм — господство одного сообщества над другим с помощью силы — возникает непосредственно из желания аристократического господина быть признанным в ка­честве высшего, т. е. из его мегалотимии. Та же тимотическая тяга, которая заставля­ла господина подчинять себе раба, неизбежно заставляет искать признания всех людей, ведя свое общество в кровавый бой против другого.

Этот процесс не имеет логического конца до тех пор, пока господин либо создаст всемирную империю, либо погибнет. Жажда господ добиться признания, а не струк­тура системы государств — вот исходная причина войны. Таким образом, империа­лизм и война связаны с определенным социальным классом, классом господ, иначе называемым аристократией, представители которого в былые дни получали свой со­циальный статус за готовность рисковать жизнью. В аристократических сообществах (каковыми можно считать почти все людские сообщества до последней пары сотен лет) стремление князей к всеобщему, но неравному признанию широко рассматрива­лось как легитимное. Война ради территориальных завоеваний с целью расширения господства рассматривалась как нормальное человеческое стремление, пусть даже ее разрушительное действие и осуждалось некоторыми моралистами и писателями. Тимотическое стремление господина к признанию может принять и другие формы, на­пример религиозные. Желание религиозного господства, т. е. признания своих богов и идолов иными народами может сопровождаться желанием личного господства, как было в завоеваниях Кортеса или Писарро, либо может полностью исключать секулярные мотивы, как в религиозных войнах XVI—XVII вв. Это не недифференцирован­ная борьба за усиление — реалисты могли бы назвать ее общей почвой для династической и религиозной экспансии, — но борьба за признание.<. ..>

Гражданский мир, порожденный либерализмом, логически должен был иметь аналог в отношениях между государствами. Империализм и война исторически были порождены аристократическим общественным устройством. Если либеральная де­мократия устранила классовые различия между рабами и господами, сделав рабов хозяевами самим себе, то она должна была, в конечном счете, устранить и империа­лизм. Этот тезис был сформулирован в несколько иной форме экономистом Йозефом Шумпетером, который утверждал, что демократическое капиталистическое общество отличается невоинственностью и антиимпериалистичностью, поскольку дает иной выход энергии, ранее приводившей в движение войну: «Система конкуренции полностью поглощает энергию большинства людей на всех уровнях экономики. Постоянное прилежание, внимание и концентрация энергии — вот условия выживания в этой системе, в первую очередь в конкретно экономических профессиях, но также и в других видах деятельности, организованных по аналогич­ной модели. И остается гораздо меньше излишней энергии, которая может быть на­правлена на войну и завоевания, чем было в докапиталистическом обществе. Та излишняя энергия, что еще остается, направляется главным образом на предприни­мательство, на достижение сияющей цифры — известный тип капитана индустрии, — а остаток ее прилагается в искусстве, науке и общественных движениях... Чисто ка­питалистический мир поэтому не мог бы предложить плодородной почвы империали­стическим импульсам... Дело в том, что люди такого мира были бы, вероятнее всего, по сути своей настроены невоинственно».

Шумпетер определил империализм как «бесцельную склонность государства к неограниченной силовой экспансии». Это неограниченное стремление к завоеваниям не является универсальной характеристикой любого человеческого общества и не может быть вызвано абстрактным поиском безопасности со стороны обществ рабов. Наоборот, оно возникает в конкретных местах и временах, как в Египте после изгна­ния гиксотов (семитическая династия, управлявшая Египтом с XVIII по XVI в. до н. э.) или после обращения арабов в ислам в результате установления аристократического строя, моральные основы которого ориентированы на войну.

Генеалогия современных либеральных обществ, восходящая к самосознанию ра­бов, а не господ, и влияние на них последней великой рабской идеологии — христиан­ства, проявляются сегодня в распространении сочувствия и устойчиво снижающейся толерантности к насилию, смерти и страданиям. <.. .>

Вместе с распространением социального равенства произошли важные изменения и в экономике войны. До промышленной революции национальное богатство извлека­лось из небольшой прибавочной стоимости, тяжким трудом созданной массы кресть­ян, живущих едва на уровне поддержки собственного существования, как было почти во всех сельскохозяйственных странах. Честолюбивый принц мог увеличить свое бо­гатство, лишь захватив чью-то чужую землю с крестьянами или завоевав определенные ценные ресурсы, например золото и серебро Нового Света. Но после промышленной революции важность земли, населения и природных ресурсов как источников богат­ства резко снизилась по сравнению с технологией, образованием и рациональной орга­низацией труда. Колоссальный рост производительности труда, обеспеченный последними факторами, был куда более существенным и давал куда большие экономические выгоды, чем территориальные завоевания. Такие страны, как Япония, Сингапур и Гонконг, с малой территорией, ограниченным населением и без природных ресурсов, оказались в экономически выигрышном положении без необходимости прибегать к империализму ради увеличения своего богатства. Конечно, как показала попытка Ира­ка захватить Кувейт, контроль над определенными природными ресурсами, например над нефтью, потенциально обещает огромные экономические выгоды. Но последствия этого вторжения вряд ли сделают подобный метод освоения ресурсов привлекатель­ным в будущем. Учитывая факт, что доступ к тем же ресурсам может быть получен мирным путем через глобальную систему свободной торговли, война имеет куда мень­ше экономического смысла, чем это было 200 или 300 лет тому назад.

И в то же время экономические издержки войны, о которых так сокрушался Кант, выросли с прогрессом технологии экспоненциально. Уже во время Первой мировой войны технология обычных вооружений сделала войну такой дорогой, что целые об­щества оказались подорванными участием в войне, даже на стороне победителя. Нет необходимости говорить, что ядерное оружие увеличило потенциальные социальные издержки еще во много раз. Роль ядерного оружия в сохранении мира в период «хо­лодной войны» достаточно широко признана. Рассуждая об отсутствии войн в Европе с 1945 г., очень трудно отделить эффект наличия ядерного оружия от таких факторов, как биполярность. В ретроспективе, однако, кажется разумным предположить, что тот или иной кризис «холодной» войны — берлинский, кубинский или ближневосточ­ный — мог бы вырасти в настоящую войну, если бы сверхдержавы не осознавали ужас­ную потенциальную цену конфликта. Фундаментально невоинственный характер либерального общественного строя очевиден в необычайно мирных отношениях, кото­рые страны с таким строем поддерживают друг с другом. Существует большая масса литературы, отмечающей тот факт, что очень мало есть примеров, если они вообще есть, когда одна либеральная демократия шла бы войной на другую.<.. .>

Энтузиазм, с которым велись эти войны, может быть, даже превосходил энтузи­азм традиционных монархий или деспотий. Но в отношениях между собой либераль­ные демократии демонстрируют мало недоверия или интереса к господству друг над другом. Они придерживаются одинаковых принципов всеобщего равенства и прав, и поэтому у них нет оснований оспаривать легитимность друг друга.

В таких государствах мегалотимия находит, себе иные выходы, кроме войны, или атрофируется до такой степени, что вряд ли может спровоцировать современную версию кровавой битвы. Смысл утверждения не столько в том, что либеральная демократия сковывает естественные инстинкты агрессии и насилия у человека, сколько в том, что она фундаментально преобразует эти инстинкты и устраняет мотив для империализма.

Миротворческое влияние либеральных идей на международную политику мож­но увидеть в изменениях, произошедших в Советском Союзе и Восточной Европе начиная с середины 1980-х гг. Согласно теории реалистов, демократизация в СССР не должна была изменить его стратегическую позицию; и действительно, многие на­блюдатели, воспитанные в реализме, предсказывали совершенно явно, что Горбачев никогда не допустит падения Берлинской стены или потери советских «предмостных укреплений» в Восточной Европе.

И все же именно эти поразительные изменения произошли во внешней политике Советского Союза между 1985 и 1989 гг., и не в результате каких-либо изменений в международном положении Советского Союза, а из-за того, что Горбачев назвал «новым мышлением». Советские «национальные интересы» не оказались данностью и были резко перетолкованы в радикально минимальных терминах Горбачевым и быв­шим министром иностранных дел Эдуардом Шеварднадзе.

«Новое мышление» началось с того, что по-иному стали оцениваться внешние угрозы для Советского Союза. Демократизация в СССР привела непосредственно к уменьшению роли прежних столпов советской внешней политики, таких как страх перед «капиталистическим окружением » или НАТО как «реваншистской агрессив­ной» организацией.<.. .>

Таким образом, видимо, восприятие иностранной угрозы не определяется «объек­тивно» положением государства в системе государств, но очень сильно зависит от идеологии. Изменения в восприятии угрозы вымостили путь к массивным односто­ронним сокращениям обычных вооружений в Советском Союзе. Свержение комму­низма в Восточной Европе привело к аналогичным объявлениям об одностороннем сокращении сил в Чехословакии, Венгрии, Польше и других демократизирующихся государствах. Все это могло случиться потому, что новые демократические силы в Советском Союзе и Восточной Европе лучше западных реалистов понимали: демо­кратии не представляют друг для друга серьезной угрозы.

Некоторые реалисты пытались объяснить примечательный эмпирический факт от­сутствия войн между либеральными демократиями утверждением, что такие страны либо не являются соседними (и потому не могут друг с другом воевать), либо вынужде­ны к сотрудничеству перед лицом сильной угрозы со стороны не либерально-демокра­тических стран. То есть состояние мира между такими традиционными антагонистами, как Великобритания, Франция и Германия, с 1945 г. объясняется не их общей привер­женностью к либеральной демократии, а общим страхом перед Советским Союзом, который побудил их объединиться в союз НАТО и Европейское сообщество.

Заключения такого рода возможны только, если настаивать на точке зрения, будто страны — это бильярдные шары, и последовательно отворачиваться от всего, что проис­ходит у них внутри. На самом деле есть страны, чьи мирные отношения можно объяснить как в первую очередь результат более масштабной внешней угрозы и которые вернутся к враждебности, как только эта угроза исчезнет. Например, Сирия и Ирак мирились друг с другом во время конфликтов с Израилем, но практически все остальное время дрались зубами и когтями. И даже в «мирное» время враждебность таких союзников очевидна каждому, кто согласен видеть. Но между демократиями, объединившимися против Советского Союза во время «холодной» войны, такой враждебности нет. Кто в современной Франции или Германии ждет случая форсировать Рейн ради захвата новых территорий или отмщения за старые обиды? Говоря словами Джона Мюллера, война между совре­менными демократиями вроде Голландии или Дании «немыслима даже на подсознательном уровне». У Соединенных Штатов и Канады граница длиной в целый континент не охраняется уже почти век, несмотря на вакуум силы в Канаде. Чтобы быть последова­тельным, реалист должен был бы ратовать за захват Канады Америкой, поскольку такая возможность представилась с концом «холодной войны» — конечно, если этот реалист — американец. Думать, что европейский порядок, возникший из «холодной войны », вернется к конкуренции великих держав XIX в. — значит не понимать насквозь буржуазно­го характера жизни сегодняшней Европы. Анархическая система государств либеральной Европы не порождает недоверия и напряженности, потому что почти все европейские государства слишком хорошо друг друга понимают. Они знают, что их соседи слишком хорошо к себе относятся и слишком консюмеристски настроены, чтобы идти на смер­тельный риск; там полно предпринимателей и менеджеров, но нет князей или демагогов, амбиции которых только и могут развязать войну.

И все же именно эта буржуазная Европа сотрясалась войной на памяти еще живущих. Империализм и война не исчезли с приходом буржуазного общества; и самые разрушительные войны в истории произошли уже после буржуазной революции. <.. .>