Теперь уже, когда иду навещать маму, я даже не прикидываюсь собой. 2 страница

В комнате 234 все сравнивают боевые похождения. Каждый начинает по очереди. Это первая часть собрания, регистрационная.

После этого они прочтут чтения, всяческие там молитвы, обсудят тему на вечер. Каждый работает над одним из двенадцати шагов. Первый шаг -- признать себя бессильным. Да, у тебя зависимость, и тебе не остановиться. Первый шаг значит рассказать свою историю, все худшие моменты. Самые низменные низости.

Беда с сексом такая же, как и с любой другой зависимостью. Ты постоянно реабилитируешься. Потом постоянно скатываешься. Снова занимаешься этим. Пока не найдешь вещь, за которую можно бороться, никогда не начнешь бороться против чего-то. Все люди, которые заявляют, мол, они хотят жить свободной жизнью, без сексуальной озабоченности, я хочу сказать -- да плюньте на такое. Я хочу сказать -- да что вообще может быть лучше секса?

Наверняка ведь даже самый паршивый минет лучше, чем, скажем, нюхать самую лучшую из роз, ...там, смотреть самый прекрасный закат. Слушать смех детей.

Уверен, никогда ведь не увижу стих, способный сравниться по прелести с горячо бьющим, жопосводящим, кишкораздирающим оргазмом.

Рисование картин, сочинение опер, -- это же все вещи, которыми занимаются, пока не найдут, куда кинуть очередную палку.

В ту минуту, когда наткнетесь на что-нибудь получше секса, позвоните мне. Вызовите на место находки.

Никто среди людей, сидящих в комнате 234, не Ромео, не Казанова и не Дон Жуан. Здесь нет Мата Хари и Саломей. Здесь люди, которым вы ежедневно пожимаете руки. Не уроды и не красавцы. Рядом с этими легендами вы стоите в кабине лифта. Они подают вам кофе. Эти мифологические существа пробивают вам билетики. Выдают деньги по чеку. Кладут на ваш язык облатку причастия.

В помещении женского туалета, внутри Нико, я закидываю руки за голову.

Дальше, не знаю сколько времени, для меня нет проблем в целом мире. Ни матери. Ни медицинских счетов. Ни дерьмовой работенки в музее. Ни лучшего друга-дрочилы. Ничего.

Ничего не чувствую.

Чтобы все продлилось дольше, чтобы не кончить, я рассказываю цветастой заднице Нико, как она прекрасна, как она мила и как нужна мне. Ее волосы и кожа. Чтобы все продлилось дольше. Потому что это единственный момент, когда мне можно сказать такое. Потому что в тот миг, когда все кончится, мы возненавидим друг друга. В тот миг, когда мы обнаружим себя замерзшими и потными на полу сортира, в миг, когда мы оба кончим, смотреть нам больше друг на друга не захочется.

Единственные, которого мы возненавидим больше друг друга -- это мы сами.

Вот единственные несколько минут, когда я могу побыть человеком.

Только в эти минуты мне не одиноко.

И, продолжая скакать на мне вверх-вниз, Нико спрашивает:

-- Так когда мне идти знакомиться с твоей мамой?

И:

-- Никогда, -- отвечаю я. -- То есть, это невозможно.

А Нико, всем своим телом сжимающая меня и выдавливающая меня кипящими влажными внутренностями, спрашивает:

-- Она в тюряге, или в дурке, или что?

Да-да, почти всю жизнь проторчала.

Спросите парня про его маму во время секса -- и большой взрыв можно задержать навсегда.

Нико спрашивает:

-- Так она что, уже умерла?

А я отвечаю:

-- Вроде того.

 

Глава 3

 

Теперь уже, когда иду навещать маму, я даже не прикидываюсь собой.

Черт, я даже не прикидываюсь, будто близко с собой знаком.

Уже нет.

У моей мамы, похоже, единственное занятие на этот момент -- терять вес. То, что от нее осталось, настолько худое, что она кажется куклой. Каким-то спецэффектом. У нее уже просто не хватает желтой кожи, чтобы в нее поместился живой человек. Ее тонкие кукольные ручки шарят по одеялу, постоянно подбирая кусочки пуха. Сморщенная голова вот-вот развалится у питьевой соломинки во рту. Когда я приходил в роли себя, в роли ее сына, Виктора Манчини, ни один из этих визитов не длился дольше десяти минут: потом она звонила, вызывала медсестру, и говорила мне, что, мол, очень устала.

Потом, в одну из недель, мама решила, что я какой-то назначенный судом государственный защитник, представлявший ее интересы пару раз -- Фред Гастингс. Ее лицо распахивается навстречу, едва меня заметив, потом она укладывается назад, на кучу подушек, и слегка качает головой со словами:

-- О, Фред, -- говорит. -- Мои отпечатки были по всем тем коробкам краски для волос. Вышло дело о создании угрозы по небрежности, его открыли и закрыли, но все равно -- получилась потрясающая социально-политическая акция.

Отвечаю ей, что на магазинных камерах безопасности все выглядело по-другому.

Плюс там было обвинение в похищении ребенка. Тоже в записи на видеоленте.

А она смеется, в самом деле смеется, и говорит:

-- Фред, и ты был таким дурачком, что пытался меня спаси.

В таком духе она болтает полчаса, в основном про это происшествие с перепутанной краской для волос. Потом просит меня принести газету из зала.

В коридоре возле ее комнаты стоит какая-то врач, женщина в белом халате с планшеткой в руках. Длинные черные волосы у нее скручены на затылке в нечто, напоминающее по форме маленький черный мозг. Она без косметики, поэтому лицо ее смотрится как нормальная кожа. Из нагрудного кармана торчит черная оправа сложенных очков.

Не ей ли назначена миссис Манчини, спрашиваю.

Женщина-врач заглядывает в планшетку. Раскрывает очки, напяливает их и снова смотрит, все время повторяя:

-- Миссис Манчини, миссис Манчини, миссис Манчини...

Рукой непрерывно выщелкивает и отщелкивает шариковую ручку.

Спрашиваю:

-- Почему она все время теряет вес?

Кожа вдоль просветов прически, кожа над и под ушами докторши так чиста и бела, как должна выглядеть и кожа в других ее просветах. Если бы женщины знали, как воспринимаются их уши: этот упругий край из плоти, маленький оттененный капюшончик сверху, все эти гладкие линии, спиралью влекущие в тугие темные внутренности, -- да, пожалуй, большая часть женщин ходила бы со спущенными волосами.

-- Миссис Манчини, -- объясняет мне эта. -- Нужна трубка для питания. Она чувствует голод, но забыла, что означает это чувство. Следовательно, не ест.

Спрашиваю:

-- Ну, а сколько такая трубка будет стоить?

Медсестра зовет по коридору:

-- Пэйж?

Женщина-врач разглядывает меня, одетого в бриджи и камзол, в напудренный парик и башмаки с пряжками, спрашивает:

-- И кто же вы такой?

Сестра зовет:

-- Мисс Маршалл?

Про мою работу тут слишком долго рассказывать.

-- Я вроде как представитель трудового народа ранней колониальной Америки.

-- Какой еще? -- спрашивает она.

-- Ирландский наемный слуга.

Она смотрит на меня молча, покачивая головой. Потом опускает взгляд на диаграмму.

-- Либо мы поставим ей в желудок трубку, -- говорит врач. -- Либо она умрет с голоду.

Заглядываю в темные тайны, сокрытые во внутренностях ее уха, и спрашиваю -- может, лучше рассмотрим еще какие-нибудь варианты?

Вдали по коридору стоит медсестра, и кричит, уперев кулаки в бока:

-- Мисс Маршалл!

А врач вздрагивает. Поднимает указательный палец, чтобы я замолчал, и просит:

-- Послушайте, -- говорит. -- Мне срочно нужно идти, завершать обход. Давайте продолжим разговор в ваш следующий визит.

Потом оборачивается и проходит десять из двенадцати шагов к тому месту, где ждет медсестра, и произносит:

-- Сестра Гилмэн, -- говорит она, ее голос звучит с напором и слова врезаются друг в друга. -- Вы могли бы проявить малейшее уважение к моей персоне и назвать меня доктор Маршалл, -- говорит. -- Особенно в присутствии посетителя, -- говорит. -- Особенно если вы собрались орать через весь коридор. Это минимум вежливости, сестра Гилмэн, но я считаю, что его заслуживаю, и мне кажется, что если вы сами начнете вести себя как профессионал, то обнаружите, что и другие вокруг совершенно точно проявят куда больше желания сотрудничать...

К тому времени, как я приношу газету из зала, мама уже спит. Ее жуткие желтые руки скрещены на груди, пластиковый больничный браслет заварен на запястье.

 

Глава 4

 

В тот миг, когда Дэнни наклоняется, с него падает парик, приземляясь в грязь и лошадиный навоз, а почти две сотни японских туристов хихикают и толпятся спереди, чтобы заснять на видеопленку его бритую голову.

Говорю:

-- Извини, -- и лезу поднимать парик. Он уже не особо белый, к тому же воняет, -- ведь около тысячи собак и цыплят отливает на этом месте каждый день.

Когда он нагнулся -- галстук свесился ему на лицо, мешая смотреть.

-- Братан, -- просит Дэнни. -- Скажи мне, что там творится?

Вот он я, трудовой народ ранней колониальной Америки.

Вот дурацкое дерьмо, которое мы делаем за деньги.

С краю городской площади за нами наблюдает Его Высочество Лорд Чарли, губернатор колонии, торчит со скрещенными руками и ногами, расставив их почти на десять футов. Доярки таскают туда-сюда ведра с молоком. Башмачники стучат молотками по башмакам. Кузнец все время колотит вдали по одной и той же железяке, прикидываясь, как и все здесь, что не смотрит на Дэнни, который стоит раком посреди городской площади, которого снова запирают в колодки.

-- Поймали, когда я жевал жвачку, братан, -- сообщает Дэнни моим ногам.

В согнутом положении у него текут сопли, и он начинает хлюпать носом.

-- Сто пудов, -- говорит он, шмыгая носом. -- Его Высочество на этот раз настучит городскому совету.

Верхняя деревянная половина колодок поворачивается, смыкаясь вокруг его шеи, и я осторожно пристраиваю ее на место, стараясь не прищемить кожу. Говорю:

-- Извини, братан, тут будет прохладненько.

Потом цепляю висячий замок. Потом выуживаю кусок тряпья из камзольного кармана.

Прозрачная маленькая капля болтается на кончике носа Дэнни, поэтому я прикладываю к нему тряпку и командую:

-- Дуй, братан.

Дэнни выдувает длинную упрямую соплю, шлепок которой я чувствую сквозь тряпье.

Тряпка немного дрянная и уже попользованная, но стоит мне предложить ему милый чистенький носовой платок -- и я буду следующим в очереди на дисциплинарные меры. Здесь бессчетное число вещей, за которые могут натянуть.

На его затылке кто-то вывел фломастером надпись "Съешь меня", ярко-красного цвета, поэтому я вытряхиваю говеный паричок и пытаюсь прикрыть им написанное, правда, парик весь напитался мерзкой коричневой воды, которая струйками сбегает по бритым бокам головы и капает с кончика носа.

-- Меня сто пудов отправят в изгнание, -- говорит он, шмыгая носом.

Замерзая и начиная дрожать, Дэнни сообщает:

-- Братан, там дует... Кажется, у меня сзади рубашка вылезла из бриджей.

Да, он прав, -- а туристы снимают щель его задницы со всех ракурсов. Губернатор колонии таращится на это, а туристы не прекращают съемку, пока я не хватаю обеими руками пояс Дэнни и не подтягиваю его вверх.

Дэнни рассказывает:

-- Хорошая сторона того, что я торчу в колодках -- я здесь набрал уже три недели воздержания, -- говорит. -- Тут я по крайней мере не могу каждые полчаса бегать в уборную чтобы, ну, погонять.

А я советую:

-- Осторожнее со своими реабилитациями, братан. Взорвешься еще.

Беру его левую руку и закрепляю ее на месте, потом правую. Этим летом Дэнни столько времени проторчал в колодках, что у него на запястьях и шее остались белые кольца, на тех местах, которых никогда не достигал солнечный свет.

-- В понедельник, -- рассказывает Дэнни. -- Я забыл снять часы.

Парик снова соскальзывает, мокро шлепаясь в грязь. Галстук, намокший от соплей и дерьма, хлопает по лицу. Японцы хихикают, как будто мы здесь разыгрываем какую-то сценку.

Губернатор колонии продолжает пялиться на меня и Дэнни на предмет наших исторических несоответствий, чтобы добиться в городском совете изгнания нас в дикие пустоши: выпереть за городские ворота, чтобы дикари расстреляли стрелами и устроили резню нашим безработным жопам.

-- Во вторник, -- сообщает Дэнни моим башмакам. -- Его Высочество заметил, что у меня на губах крем от обветривания.

С каждым разом, когда я поднимаю дебильный парик, он становится все тяжелее. На этот раз вытряхиваю его об отворот башмака, прежде чем прикрыть слова "Съешь меня".

-- Сегодня утром, -- рассказывает Дэнни, шмыгая носом. Сплевывает какую-то коричневую дрянь, натекшую ему в рот. -- Перед завтраком, послушница Лэндсон засекла меня, когда я курил сигарету у молитвенного дома. А потом, когда я тут торчал, какой-то мелкий засранный четвероклассник стащил мой парик и написал мне на голове это дерьмо.

Вытираю сопливой тряпкой большую часть грязи у его рта и глаз.

Несколько черно-белых цыплят, -- цыплят без глаз или на одной ноге, -- деформированные цыплята притащились поклевать блестящие пряжки моих башмаков. Кузнец продолжает колотить по железу: два быстрых и три медленных удара, снова и снова, -- становится ясно, что это ритм-секция из старой песни группы Radiohead, которая его прет. Понятное дело, крышу ему рвет от экстази.

Миниатюрная доярка, которую зовут, насколько помню, Урсула, ловит мой взгляд, и я болтаю у себя перед мотней кулаком, подаю ей универсальный знак языка жестов, "поработать рукой". Вспыхнув под своей накрахмаленной белой шляпой, Урсула вытаскивает белую деликатесную ручку из кармана передника и показывает мне средний палец. Потом идет весь день дрочить какой-то везучей корове. Такое, -- плюс то, что мне известно: она разрешала королевскому коменданту себя полапать, потому что раз он дал мне понюхать пальцы.

Даже отсюда, даже сквозь запах лошадиного дерьма, можно учуять, как от нее дымкой стелется аромат плана.

Они доят коров, сбивают масло, -- сто пудов, доярки умеют великолепно работать рукой.

-- Послушница Лэндсон сука, -- утешаю Дэнни. -- Парень-прислужник рассказывал, что подцепил от нее герпес жгучего типа.

Да-да, с девяти до пяти она янки-голубая-кровь, но каждому за глаза известно, что в Спрингбурге, где она ходила в школу, вся футбольная команда знала ее под кличкой Ламприния Из Душевой.

На этот раз дрянной парик держится на месте. Губернатор колонии посылает нам сердитый взгляд и уходит в Таможенный дом. Туристы кочуют вдаль, в поисках новых кадров для съемки. Начинается дождь.

-- Все нормально, братан, -- говорит Дэнни. -- Не обязательно тебе торчать тут со мной.

Это, ясное дело, просто очередной говеный денек восемнадцатого века.

Если наденешь сережку -- отправишься в тюрьму. Если покрасишь волосы. Сделаешь пирсинг носа. Надушишься дезодорантом. Отправляешься прямиком в тюрьму. Не пересекая клетку "Старт". Ни хрена не получая ассигнаций.

Его Высочество Губернатор ставит Дэнни раком как минимум дважды в неделю: за жевательный табак, запах одеколона, бритую голову.

"Никто в 1730-х не носил бородку эспаньолкой", -- читает Его Губернаторство лекцию Дэнни.

А Дэнни огрызается ему:

-- А может, как раз настоящие крутые колонисты носили.

И для Дэнни это значит -- обратно в колодки.

Наш общий прикол в том, что мы с Дэнни совместно страдаем зависимостью еще с 1734-го. Вот как далеко забрались. С тех пор, как встретились на собрании сексоголиков. Дэнни показал мне объявление в частной колонке, и мы оба пошли на одно и то же собеседование по работе.

Из простого любопытства я поинтересовался на собеседовании: деревенскую шлюху уже наняли?

Городской совет молча меня разглядывает. Комитет по найму: даже там, где их никто не видит, все шесть старичков не снимают фуфельные колониальные парики. Пишут все -- перьями, от птичек, макая в чернила. Тот, что посередине, губернатор колонии, вздыхает. Задирает голову, чтобы взглянуть на меня сквозь пенсне.

-- В Колонии Дансборо, -- объявляет он. -- Нет деревенской шлюхи.

Тогда я спрашиваю:

-- А как насчет деревенского дурачка?

Губернатор мотает головой -- "нет".

-- Вора?

"Нет".

-- Палача?

"Естественно нет".

Вот основная беда с музеями живой истории. Вечно они выбрасывают все самое лучшее. Вроде тифа. И опиума. И алых меток. Позорного столба. Сожжения ведьм.

-- Предупреждаем вас, -- говорит губернатор. -- Что любой аспект вашего поведения и внешнего вида должен соответствовать официально принятому у нас историческому периоду.

Должность моя оказалась -- быть каким-то ирландским наемным слугой. За шесть долларов в час это потрясающе реалистично.

В первую неделю моего пребывания здесь, одну девчонку повязали за то, что она мычала песню группы Erasure, когда сбивала масло. Вроде как, да, группа Erasure была в истории, но недостаточно давно. Даже за такую древность, как Beach Boys, можно нарваться на неприятности. Они вроде как даже не считают свои дебильные пудреные парики, бриджи и башмаки с пряжками стилем ретро.

Этот Его Высочество запрещает татуировки. Колечки для носа на время работы должны оставаться в личном шкафу. Нельзя жевать жвачку. Нельзя насвистывать никакие песни битлов.

-- Любое нарушение персонажа, -- говорит он. -- И вас накажут.

Накажут?

-- Вас отпустят на все четыре стороны, -- говорит он. -- Или вы можете провести два часа в колодках.

В колодках?

-- На деревенской площади.

Он имеет в виду рабские забавы. Садизм. Ролевые игры в публичное унижение. А сам губернатор заставит человека напялить чулки со стрелкой под тугие шерстяные бриджи без нижнего белья, и назовет это аутентичным. Это тип, который будет ставить женщин в колодки раком за какие-то там лакированные ногти. Либо так, либо будешь уволен без выходного пособия, вообще без ничего. И плохой отзыв с бывшего места работы туда же. И, ясное дело, никому не захочется иметь в резюме запись, мол, был говеным свечкарем.

В роли двадцатипятилетних парней восемнадцатого века, выбор у нас был весьма невелик. Пехотинец. Подмастерье. Могильщик. Бондарь, кто бы это ни был. Дегтярь, кто бы это ни был. Трубочист. Фермер. В тот миг, когда они сказали "зазывала", Дэнни объявляет:

-- Ага. Ладно. Я могу. Нет, серьезно, я полжизни завывал.

Его Высочество смотрит на Дэнни и спрашивает:

-- Эти очки, что на вас -- вам нужны?

-- Только чтобы смотреть, -- отвечает Дэнни.

На работу я согласился просто потому, что есть вещи и похуже, чем работать с лучшим другом.

С кем-то вроде лучшего друга.

Кроме того, представлялось, что тут будет прикольней: развеселая работенка с кучей ребят из драматических клубов и театральных кружков. А не эта свора каторжников в отключке. И пуританских лицемеров.

Если бы только Старший Городской Совет Ваш знал, что госпожа Плэйн, швея, сидит на игле. Мельник мелет порошок из мефедринчика. Трактирщик сплавляет кислоту автобусам скучающих тинэйджеров, которых притаскивают сюда на школьные экскурсии. Эти детишки сидят и наблюдают, крепко воткнувши, как госпожа Хэллоуэй чешет шерсть и сучит из нее пряжу, читая им в это время лекцию о разведении овец и прожевывая лепешку гашиша. Все эти люди: гончар на метадоне, стеклодув на перкодане, и серебряных дел мастер, глотающий викодин, -- здесь они нашли свою нишу. Помощник конюха, который прячет наушники под треуголкой, подключившись к Особому радио и дергаясь под собственный персональный рейв: все это толпа торчков-хиппарей, торгующих вразнос аграрным дерьмишком, -- хотя ладно, это мое личное мнение.

Даже у фермера Рэлдона есть персональный участок отборной травы, скрытый за кукурузой, бобами на столбах, и прочими сорняками. Только он зовет ее "пенька".

Единственный настоящий прикол с Колонией Дансборо -- она, возможно, очень даже аутентична, только в нехорошую сторону. Все это сборище психов и неудачников, которые укрылись здесь, потому что им такого не удавалось в настоящем мире, на настоящих работах, -- не из-за этого ли мы покинули в свое время Англию? Чтобы основать собственную альтернативную реальность. Разве пилигримы не были большей частью отморозками своего времени? Стопудово, вместо того, чтобы только верить во что-то кроме Господней любви, несчастные людишки, с которыми я работаю, ищут спасения в зависимостях.

Или в маленьких игрушках во власть и унижение. Гляньте на Его Высочество Лорда Чарли за кружевной занавеской -- ни дать ни взять провалившийся театрал. Но здесь же он закон, здесь он наблюдает за каждым, кто поставлен раком, гоняя поршень рукой в белой перчатке. Ясное дело, на уроках истории такому не учат, но в колониальные времена человек, оставленный на ночь в колодках, был не более чем законной добычей для любого, кто пожелает его отодрать. Мужчина или женщина, кто бы ни стоял раком, никак не мог видеть, кто его пялит, и это как раз была настоящая причина, по которой никому бы не захотелось в итоге оказаться здесь, если нет друга или родственника, который будет все время торчать рядом с тобой. Чтобы тебя защитить. Чтобы, в буквальном смысле, прикрыть тебе задницу.

-- Братан, -- зовет Дэнни. -- У меня снова штаны.

Ну, а я опять их подтягиваю.

От дождя рубашка Дэнни облепляет его худую спину, так что проступают лопатки и позвонки, -- они даже белее, чем неотбеленная хлопчатая ткань. Грязь скапливается у краев деревянных колодок и затекает внутрь. Даже при надетой шляпе, камзол у меня промокает, и от сырости мое хозяйство, запутавшееся в мотне шерстяных бриджей, начинает чесаться. Даже хромые цыплята покудахтали вдаль в поисках сухого местечка.

-- Братан, -- говорит Дэнни, шмыгая носом. -- На полном серьезе, незачем тебе тут оставаться.

Насколько помню из физической диагностики, бледность Дэнни может значить опухоль печени.

См. также: Лейкемия.

См. также: Отек легких.

Начинает лить сильнее, от туч так темно, что в домах люди разжигают лампы. Дым спускается на нас из печных труб. Туристы все соберутся в таверне, будут лакать австралийский эль из оловянных кружек, сделанных в Индонезии. В мастерской резьбы по дереву краснодеревщик сядет нюхать клей из бумажного пакетика в компании кузнеца и повивальной девки, а та будет болтать насчет основания группы, которую они мечтают собрать, но никогда не соберут.

Мы все в ловушке. Тут всегда 1734-й. Каждый из нас, все мы застряли в одной временной капсуле, точно как в тех телепередачах, где все те же люди торчат в одиночку на каком-нибудь пустынном островке тридцать сезонов, и никогда не стареют и не выбираются. Просто носят больше косметики. В каком-то диковатом отношении, такие шоу даже чересчур аутентичны.

В каком-то диковатом отношении, могу себе представить, как проторчу здесь весь остаток жизни. Очень удобно: мы с Дэнни ноем про одно и то же дерьмо веками. Реабилитируемся веками. Ясное дело, я просто стою охраняю, но если уж вам нужен истинно аутентичный подход -- то мне лучше видеть Дэнни в колодках, чем позволить ему уйти в изгнание и бросить меня здесь.

Я не столько хороший друг, сколько врач, которому хочется еженедельно поправлять тебе спину.

Или наркодилер, который продает тебе героин.

"Паразит" -- неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.

Парик Дэнни снова шлепается на землю. Слова "Съешь меня" кровоточат красным под струями дождя, стекают розовым по замерзшим синеющим ушам, затекают розоватыми струйками в глаза и на щеки, капают розовыми каплями в грязь.

Слышен только шум дождя, вода барабанит по лужам, по соломенным крышам, по нам, -- размывает все.

Я не столько хороший друг, сколько спаситель, которому хочется, чтобы ты вечно на него молился.

Дэнни снова чихает, длинная сопля желтоватой бечевкой вылетает из его носа и приземляется на лежащий в грязи парик, и он просит:

-- Братан, не надо снова надевать мне на голову это дрянное тряпье, ладно?

И шмыгает носом. Потом кашляет, и очки падают с его лица в грязищу.

Насморк означает краснуху.

См. также: Коклюш.

См. также: Воспаление легких.

Его очки напоминают мне о докторе Маршалл, и я рассказываю, что в моей жизни появилась новая девчонка, настоящий доктор, и, на полном серьезе, ее стоит потискать.

А Дэнни спрашивает:

-- Ты что, так и застрял в процессе четвертого шага? Помочь тебе припомнить всякую всячину, чтобы записать в блокнот?

Полную и безжалостную историю моей сексуальной зависимости. Ах да, это самое. Каждый уродский, говеный момент.

И я отвечаю:

-- Все потихоньку продвигается, братан. Даже реабилитация.

Я не столько хороший друг, сколько родитель, которому на полном серьезе никогда не хочется, чтобы ты вырос.

И, глядя в землю, Дэнни учит:

-- Во всем полезно припомнить свой первый раз, -- говорит. -- Когда я в первый раз подрочил, помню, решил, что изобрел это дело. Смотрел на руку, вымазанную этой гадостью, и думал -- "На этом я разбогатею".

Первый раз во всем. Незавершенный перечень моих преступлений. Очередная незавершенность в жизни из незавершенностей.

И, продолжая смотреть в землю, не видя ничего на свете, кроме грязи, Дэнни зовет:

-- Братан, ты еще тут?

А я снова прикладываю к его носу тряпку и командую:

-- Дуй.

 

Глава 5

 

Какой бы там подсветкой не пользовался фотограф, она была резковата иоставляла дрянные тени на кирпичной стене позади них. На обычной крашенной стене чьего-то подвала. Обезьяна смотрелась усталой и местами облезла от чесотки. Парень был в паршивой форме, бледный, со складками жира посередине, -- но, тем не менее, таким вот он стоял: спокойный и нагнувшийся, упирающийся руками в колени, с дряблым висячим брюхом, стоял, повернув лицо в камеру, глядя через плечо и улыбаясь чему-то вдали.

"Потрясный" -- неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.

Маленький мальчик сначала полюбил в порнографии вовсе не сексуальную часть. Не какие-нибудь картинки с красивыми людьми, которые драли друг друга, откинув головы и скорчив фуфельные оргазменные гримасы. Сначала нет. Все эти картинки он понаходил в Интернете еще тогда, когда даже понятия не имел, что такое секс. Интернет у них был в каждой библиотеке. И в каждой школе такое водилось.

Как тот факт, что можно ездить из города в город, и везде найдется католическая церковь, и везде служится одна и та же месса: в какие бы приемные края ни отправляли малыша -- он мог везде разыскать Интернет. Сказать по правде, если бы Христос смеялся на кресте, или гнал на римлян; если бы он делал хоть что-то, кроме как терпел, малышу бы куда больше понравилась церковь.

Сложилось так, что его любимый веб-сайт был совсем даже не сексуальным, по крайней мере не для него. Возьмите, зайдите туда: и там обнаружится около дюжины фоток того самого увальня, наряженного Тарзаном, с плюгавым орангутангом, выученным заталкивать что-то вроде жареных каштанов парню в задницу.

Набедренная повязка парня с леопардовым рисунком отброшена набок, резинка пояса тонет в пузатой талии.

Обезьяна сидит рядом, готовя очередной каштан.

В этом нет ничего сексуального. Хотя счетчик показывал, что больше полумиллиона людей заходили на это посмотреть.

"Паломничество" -- неподходящее слово, но это первое, что приходит на ум.

Обезьяна с каштанами относилась к тем вещам, которые малышу было не понять, но он в чем-то восхищался парнем. Малыш был глуп, но он знал, что это в каком-то смысле гораздо выше его. Честно сказать, люди в подавляющем большинстве вообще не решатся раздеться при обезьяне. Их замучат сомнения: как у них смотрится жопа, не слишком ли она красная, не отвисает ли. У большинства людей ни за что не найдется сил даже нагнуться перед обезьяной, -- а уж тем более, перед обезьяной, лампами и фотоаппаратом, -- и даже если бы пришлось, сначала они сделали бы хренову кучу приседаний, сходили бы в солярий и подстриглись. А потом часами торчали бы раком перед зеркалом в поисках лучшего ракурса.

Опять же, даже пускай это всего лишь каштаны, придется ведь еще держать кое-что расслабленным.

Одна только мысль о пробах для обезьян наводила ужас: вероятность быть отвергнутым одной обезьяной за другой. Ясное дело, человеку-то можно заплатить достаточно денег, и он будет пихать в тебя что угодно, или же делать снимки. Но обезьяна-то. Обезьяна же вроде как честная.

Надежда одна -- приобрести того же орангутанга, если он, конечно, не окажется излишне переборчивым. Либо так, либо будет исключительно хорошо натаскан.

Речь о том, что быть красивым и сексуальным -- казалось ничто по сравнению с этим.

Речь о том, что в мире, где все из кожи вон лезут, чтобы казаться как можно красивее, этот парень таковым не был. И обезьяна не была. И то, чем они занимались -- не было.

Речь о том, что маленького мальчика в порнографии подцепила не сексуальная часть.

Это была непоколебимость. Смелость. Полное отсутствие стыда. Спокойствие и неподдельная честность. Заведомая способность взять да и стать там, и сказать целому свету: "Да-да, вот так я решил провести свободный денек. Постоять здесь в позе с обезьяной, которая толкает каштаны мне в жопу".

И плевать мне, как я выгляжу. Или что вы подумаете.

Ну так миритесь с этим.

Он опускал весь мир, опуская себя.