АЛЕКСАНДР БОРИСОВИЧ ГОЛЬДЕНВЕЙЗЕР

Память о Гольденвейзере, Старике, как мы его называли, для меня священна. Поэтому я обязан описать конкретные события, свидетелями которых был я и десятки, а возможно, и больше людей, живущих по сей день в России или эмиграции.

Из всех музыкантов времен сталинизма самым мужественным, самым прямым был А. Б. Гольденвейзер. У людей старшего поколения осталась стенограмма знаменитого совещания у Жданова — позорный документ, позднее «исчезнувший» из библиотек СССР. В нем — вступительная директивная речь Жданова с призывом создавать «мелодичную, изящную» музыку и выступления издерганных, измученных, перепуганных людей. Исключение составлял лишь А. Б. Гольденвейзер. В качестве примера современной музыки он назвал последние сонаты Скрябина. Говорил об их достоинствах, гордился, что первый исполнял их. И это — после речи Жданова! Есть ли больший антипод музыке «мелодичной, изящной»? Притом Гольденвейзер полностью разделял взгляды Сергея Рахманинова. Он не увлекался современной музыкой и не скрывал этого. Однако в его классе звучали Игорь Стравинский, Сергей Прокофьев, Дмитрий Шостакович и другие композиторы. Речь Гольденвейзера на совещании Жданов или не понял, или проглотил.

Старик никогда не заигрывал с властями. На похоронах К. Н. Игумнова он стоял с влажными глазами, как бы – уйдя в себя, и крестился. Замечательный пианист, ученик Игумнова Наум Штаркман рассказал мне, что из тюрьмы его вытащил Гольденвейзер, хотя к нему никто не обращался за помощью. Но Старик добился своего.

А вот смешной эпизод, дополняющий образ Гольденвейзера. Учился у нас на факультете чудаковатый студент К. На одном из важных собраний фортепианного факультета консерватории в присутствии всех пианистических знаменитостей и какого-то пришлого начальства, когда утвердили повестку дня и председатель открыл было рот, К. встал и громко, четко сказал: «Товарищи, предлагаю почтить вставанием память одного из ближайших соратников товарища Сталина, лучшего друга и наставника музыкантов Андрея Александровича Жданова». И все мгновенно, как по команде, молча поднялись. Когда сели и председатель собрался начинать, К. снова поднялся и так же громко и четко произнес: «Товарищи, предлагаю почтить вставанием память руководителя московских большевиков, одного из ближайших соратников товарища Сталина товарища Щербакова». У присутствующих не то шок, не то замешательство. Одни поднялись, другие сделали вид, что сейчас поднимутся, но чего-то ждут... Всем ясно: если парня не остановить, дело дойдет до декабристов. Но как? Ведь Сталин жив, и кто предугадает последствия?

Все словно воды в рот набрали. Напряженная тишина... И вдруг послышался писк Гольденвейзера: «Я не понимаю, что происходит?» Сидящий рядом с ним Григорий Гинзбург ответил: «Здесь не спрашивают». Эти слова как бы вывели всех из состояния оцепенения. На парня зашикали, чтобы он умолк. Счастливый председатель сказал: «Приступим к повестке дня». Никто даже не улыбнулся. До смеха ли, когда господствует страх? Смеялись после собрания. К слову, когда Гольденвейзер бывал раздражен, его голос поднимался почти до писка.

Не помню, перед войной или после, в Риме проходил международный толстовский конгресс. Гольденвейзер был ближайшим другом Толстого. Он подписал его завещание. Он не отходил от умиравшего на станции Астапово Толстого и до последней минуты держал его за руку. Кому, как не ему, следовало бы возглавить советскую делегацию. Но Гольденвейзер наотрез отказался ехать в Рим. Па него было оказано большое, очень большое давление. Но не было силы, способной сломить его сопротивление. Он бы охотнее принял смерть, чем стал бы говорить об «ошибках» Толстого, чьи взгляды не соответствовали революционным и постреволюционным настроениям.

Главная заслуга Гольденвейзера — спасение Московской консерватории. Огромный, я бы сказал, исторический подвиг.

Однажды утром мы увидели в газете проект нового здания Московской консерватории на Ново-Арбатской улице. А старое здание на улице Герцена было решено снести. Тогда была мода сносить. Один Бог знает, сколько ценных архитектурных сооружений исчезло по всей стране. Пришел черед консерватории. Газеты пестрели «письмами трудящихся» с благодарностью «за развитие», «только в нашей стране» и т. д. Выражали благодарность и некоторые деятели искусств. Эта «забота» партии и «самого мудрого, великого» глубокой болью отозвалась в сердцах музыкантов, и особенно консерваторцев.

Начались хождения к Старику. Он сам заметно осунулся. Необходимо было принимать срочные меры. Поток писем «трудящихся» не иссякал. Каждый упущенный день мог оказаться роковым. Надежда была только на Гольденвейзера. И он пошел на самый верх с прошением отменить очередную милость. Мне рассказывали, что когда он благополучно возвратился, его сестра прослезилась.

Старик запросил приема у Молотова. Молотов направил его к Жданову. И консерватория была спасена. «Трудящиеся», как по команде, перестали писать благодарственные письма, а консерваторцы от мала до велика облегченно вздохнули. Самые черные дни гонений и травли ученых, литераторов, музыкантов и других так называемых «работников идеологического фронта» пришлись на послевоенные годы. Механизм был прост. Сверху спускались имена жертв, а партийные организации на местах проводили открытое собрание с обязательным присутствием всех и заранее рас­пределяли роли основного громилы и подпевал. Иногда, в порядке личной инициативы, выступали всякие карьеристы-подхалимы. Не было случая, чтобы на таком собрании кто-то встал на защиту избиваемого, — таково общее мнение. Но такой случай был. О нем свидетельствует Д. Папернов своей книге «Записки московского музыканта».

Перескажу коротко. Мутная волна докатилась до Московской консерватории. Выгнали выдающегося музыковеда, профессора Л. А. Мазеля. За ним И. Я. Рыжкина, В. Д. Копен, Б. В. Левика — всех не упомнить. Наконец, на показную экзекуцию собрали пианистов, то есть фортепианный факультет. По заранее подготовленному сценарию на трибуну поднялся «громила». Это был некий Симонов, профессионально — абсолютное ничтожество. Тогда они один за другим процветали на ниве искусств и вершили судьбами людей, были проводниками сталин­ской партийной линии. Симонов обрушился на старейшего, уважаемого профессора Марию Соломоновну Неменову-Лунц. В студенческие годы она была лучшей ученицей и близким другом Александра Скрябина. Талантливая пианистка (ее имя значится на «Золотой доске» в Малом зале консерватории), она до войны довольно ча­сто выступала на радио. У нее была типично русская внешность, а говорила она с красивым старым московским акцентом. Культуре ее речи мог позавидовать каждый. На студенческих капустниках она иногда рассказывала с эстрады остроумные, смешные прибаутки, которые сопровождались хохотом всего зала. Далеко не все знали, что эти прибаутки сочинялись ею. За всю свою жизнь (а мне уже семьдесят три) я не встречал женщины более блестящего ума, чем Неменова-Лунц. Естественно, что в пору торжества творческих ничтожеств и откровенных бездарностей ей, да еще при отчестве Соломоновна, не было места. Кроме Марии Соломоновны были намечены еще три жертвы. Подготовленные «громилы» ждали своего выхода. Но после Симонова поднялся на трибуну Гольденвейзер. Сказал возмущенно: «Слушая Симонова, я потерял 15 минут...» — и в заключение назвал его «сплетником».

Гром аплодисментов сотряс зал. Очередные «громилы» поджали хвосты. Сценарий провалился. Но Старик знал, что спектакль не окончен, и пошел в Комитет по делам искусств. Как ни парадоксально, сила Гольденвейзера таилась в самой природе Советской власти. Известно, что Сталин по-хамски разговаривал со своими подчиненными, всячески унижал их. Его так называемые соратники в подражание хозяину так же вели себя с министрами и другими руководителями. Но это не распространялось на видных деятелей искусств. Их принимали без хамства, с уважением. Вот типичный пример. Когда Сталин после прослушивания гимнов приказал повысить, и очень существенно, зарплату оркестру Большого театра, возник вопрос о других равноценных оркестрах. После скандала с оперой Мурадели «Великая дружба» главным дирижером Большого театра был назначен Н. С. Голованов, кажется, самим Сталиным. При этом он оставался руководителем Большого симфонического оркестра Всесоюзного радио. Желая повысить зарплату оркестру, он обратился к председателю Комитета Всесоюзного радиовещания товарищу Месяцеву. Решили идти к Маленкову, второму человеку после Сталина (до войны им был Молотов).

Голованов пригласил И. С. Козловского — для подкрепления. Тот охотно согласился. И вот появились они в приемной Маленкова. Выходит секретарь и говорит: «Георгий Максимилианович приглашает товарищей Голованова и Козловского пройти в кабинет, а Месяцев пусть идет работать». Обычная партийная оплеуха вышестоящего подчиненному.

Итак, Гольденвейзер пошел в Комитет по делам искусств. Он сказал им: «Или вы обещаете не трогать людей, или я пойду выше». Там знали, что Гольденвейзера в верхах примут и выслушают, а им плюнут в физиономию. Поэтому его слова сработали.

В те годы запретили исполнять произведения замечательного русского композитора Николая Метнера, и Гольденвейзер обратился в ЦК партии, чтобы добиться отмены этого запрета. Кажется, это был единственный случай, когда он ушел ни с чем.

В то же время стали исполнять произведения запрещенного в тридцатые годы эмигранта Рахманинова. Советская пропаганда любит мертвых. Мертвые молчат. О каждом из них спокойно можно писать: «Хотя допускал отдельные ошибки, но...» В Союзе не раз печатались мемуары Федора Шаляпина, только в них никогда не входила глава «Под большевиками». Ее как раз и отнесли к разряду «допущенных ошибок». А Метнер еще был жив. Он умер в 1951 году.

В годы так называемой оттепели запрет на произведения Метнера был снят. Эмиль Гилельс сразу же записал на пластинку одну из его сонат. Стали выпускать на зарубеж­ные гастроли ведущих исполнителей, но с сопровождением. Святослава Рихтера сопровождал директор Московской филармонии Белоцерковский, а Гилельса – другой начальник, с дипломом Московской консерватории, некто В. Приходят они в Лондоне к вдове Метнера, чтобы подарить пластинку с записью сонаты ее мужа. Звучит фортепиано, и В. умиленно говорит: «Какая гениальная музыка!» Он, бедняга, думал, что соната занимает всю пластинку, и поставил сторону, на которой была Соната Бетховена до мажор ор. 2. Этот вершитель судеб музыки и музыкантов не смог отличить раннего Бетховена от Метнера...

Гольденвейзер действительно был незаурядной личностью. Женился он на Анне Алексеевне Софиано, дочери генерала царской армии, которую беззаветно любил всю жизнь. В конце двадцатых или начале тридцатых годов она умерла. Ученики старшего поколения, присутствовавшие на отпевании в церкви, рассказывали, что А. Б. был неузнаваем. После смерти жены он прожил более тридцати лет. Каждую неделю он приезжал на ее могилу (рядом было приготовлено место и для него). Все знали, что посещение могилы жены — часть его жизни, как работа, сон или еда. Кстати, как толстовец, он никогда не ел мяса. Самыми дорогими людьми стали для него сестры покойной жены. Веру — дочку одной из них, оставшейся без мужа, он официально удочерил. Был у него и приемный сын, великий пианист Григорий Гинзбург, который воспитывался в семье Гольденвейзера с шести лет. Своих детей у Анны Алек­сеевны и Александра Борисовича не было.

Одна из сестер Анны Алексеевны вышла замуж за физика Д. Сахарова, по учебнику которого мое поколение изучало в школе физику. Они были родителями будущего академика Андрея Сахарова, чьим крестным отцом стал Гольденвейзер. Об этом я узнал уже здесь, из выступления по радио писателя Льва Копелева, близкого друга покойного академика.

В общении с людьми Гольденвейзер был прост, благожелателен и остроумен. До войны была очень популярна солистка Большого театра Валерия Барсова. Ее муж, появляясь в учреждениях, представлялся; «Я — муж Барсовой». Гольденвейзер спросил как-то: «А что он днем делает?»

После революции Александр Борисович несколько раз был ректором и проректором консерватории. В конце двадцатых годов имена старых большевиков присваивали всему, что попадалось под руку. Консерваторию переименовали в Высшую музыкальную школу имени Феликса Кона. Никакого отношения к музыке Кон не имел. Но он был большевиком. Когда Гольденвейзеру предложили стать проректором этой школы, он ответил: «Я проректором конской школы не буду». И консерватория снова стала консерваторией. И еще одна важная подробность: он никогда не бывал скучным. Я был свидетелем, как он с честью выдержал сравнение с Григорием Коганом. В 1939 или 1940 году оба были оппонентами диссертации о Листе, Обоим предстояло выступление минут на пятнадцать-двадцать. За Коганом утвердилась слава блестящего лектора. Я сидел, переживал, нервничал, не представляя, как будет выглядеть Старик рядом с Коганом. Но вот он заговорил, и тревога исчезла. Все с интересом слушали. Самым скучным оказался диссертант.

Гольденвейзер не пропускал ни одной новой программы цирка, посещал стадионы, прекрасно играл в шахматы. На этой почве и завязалась его дружба с Толстым, Толстой любил шахматы. Старик рассказывал, что вначале он держал в кармане карандаш и бумагу и умудрялся записы­вать ходы Толстого, но тот заметил и воспротивился. Часто Гольденвейзер играл в шахматы с Ойстрахом и Прокофьевым. К слову, в 1936 году проходил матч «Ойстрах — Прокофьев». Вход был платный, и сборы шли в пользу Дома работников искусств, где и проходил матч (к сожалению, не знаю, чем он закончился).

До последнего дня А. Б. не утратил интереса к спорту, цирку и шахматам. А в теннис он играл до шестидесяти лет. В свой класс (на четвертом этаже) он поднимался без лифта. Но еще до войны за ним прочно утвердилось прозвище «Старик»[1]. Думаю, причиной было лицо — лицо мудреца, с налетом грусти. А еще красивая белая шевелюра (белая — после смерти жены) и бледно-желтый цвет лица. Больше ничего, указывающего на возраст, в нем не было. Походка и движения быстрые, но когда у него было хоро­шее настроение, ходил медленно, вразвалку, заложив руки в карманы пиджака. Во всем любил юмор. Как и у всех смертных, у него были свои недостатки, Он иногда оши­бался в оценке музыкантов — зарубежных, советских — и даже своих учеников. Но он был человеком большого мужества, достоинства, честным и бесконечно добрым. К нему постоянно обращались за помощью разные люди, дру­зья и недруги. Он никогда никому не отказывал. Перед эмиграцией я случайно узнал, что для своей ученицы В. П., потерявшей на войне мужа и оставшейся с ребенком в бедственном положении, он купил однокомнатную квартиру в консерваторском доме. А сам долгое время, даже в бытность директором, жил в Скатертном переулке на шестом этаже без лифта, в неуютной квартире.

Сегодня в Москве есть люди, которые знают значительно больше подробностей и фактов из жизни Гольденвейзера. Но получить эти данные для публикации в эмигрантской прессе просто невозможно, ибо у людей, проживших жизнь под гнетом страха и напряженности, в условиях осторожности и осмотрительности, сложилось определен­ное психическое устройство. И никакая гласность тут не поможет. Если я получаю новогоднюю открытку, то для меня это большая радость.

Гольденвейзер умер в ноябре 1961 года, и только тогда я понял, что он для меня значил! Через неделю после него умер Григорий Гинзбург, приемный сын Старика и мой учитель. Гинзбург своим пианистическим величием как бы дополнял Гольденвейзера, и то, что они ушли из жизни почти одновременно, мне представляется закономерным. Для фортепианного факультета Московской консерватории с их смертью завершилась делая эпоха.

Светлая память вам, дорогой Александр Борисович!