БУСЯ ГОЛЬДШТЕЙН. ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ЖИЗНИ

Когда я работал над моими воспоминаниями, медленно и мучительно умирал Буся Гольдштейн. Скрипичная легенда моего поколения. В Германии о нем издана книга. Хочется думать, что она появится и на его родине. Большой скрипач, конкурент Буси Леонид Коган часто повторял: «Его звук патологически действует на слушателя». Как правило, конкуренты не говорят благожелательно друг о друге. Если учесть, от кого исходили эти слова, то большей похвалы не придумать. Действительно, после великого Хейфеца ни у кого так не звучала скрипка, как у Буси Гольдштейна.

Уже здесь, в Германии, я был свидетелем, как в церкви после исполнения скрипичных сонат Баха выдающийся профессор скрипки Рами Шевелев поцеловал ему руку. Рами Шевелев, в прошлом один из лучших учеников Ивана Галамяна, начал карьеру в Америке как блистательный скрипач. Но после автомобильной катастрофы, пролежав около года в больнице, занимался только педагогической деятельностью. Я слышал, что Шевелев был самым молодым профессором скрипки в истории Джульярда. Как же нужно играть, чтобы такой эрудит скрипки целовал руку не даме, а мужчине! Знавшие Бусю всегда удивлялись его необыкновенной судьбе. Он был и принц, и нищий, всегда оста­ваясь большим тружеником. Все его существо, все помыслы были о скрипке. Даже своих сыновей он назвал именами великих скрипачей. Старший — Мирон, младший — Яша. Имена Полякина и Хейфеца.

Хейфец умер буквально вслед за Бусей. Примерно за месяц до смерти Буся получил от него привет. Он рассказал мне об этом в нашем последнем разговоре по телефону. И закончил словами: «Извини, мне трудно говорить». Чувствовалось, что он задыхается. Ночью ему стало совсем плохо. Его отвезли в больницу, где он, не приходя в сознание, скончался. На протяжении всей болезни Буся не выпускал скрипку из рук. Я часто вспоминал рассказ Флиера о том, как смертельно больной Ойстрах написал ему из больницы: «Я только теперь понял, как люблю скрипку». И добавил: «Понимаешь, не дирижерство, а скрипку». Этому трудно найти определение. В молодые годы Рихтер после концерта занимался в зале всю ночь, а Леонид Коган играл по 10-12 часов в день. Лазарь Берман только за упражнениями и этюдами сидел по четыре часа. Молодой Горовиц, приглашенный на обед (это было в Одессе), пока накрывали на стол, сидел за инструментом и учил этюд Листа. Таким был и Буся Гольдштейн. Если он не держал скрипку, то думал о ней.

В начале тридцатых годов стали появляться советские легковые машины. В продаже их еще не было, они приписывались к учреждениям или отдельным начальникам. И Буся Гольдштейн, а вернее его мама, получает в свое распоряжение легковую машину с шофером. Еще никто из музыкантов страны машины не имел. Бусе дают трехкомнатную квартиру в доме академиков и Героев Советского Союза. В те годы такое казалось невероятным. Педагоги приходят к нему на дом. Ежедневно у него бывает аккомпаниатор. Бусю бесконечно хвалят, ему льстят, перед ним заискивают. Высокие начальники оказывают ему покровительство. Первый заместитель Ягоды Агранов делает для Буси все, что может.

Получал ли больше какой-нибудь принц? А каково, если принц вдруг окажется в потоке жизни на равных с остальными? Так случилось с Бусей. После войны его особое положение, а заодно и многие привилегии исчезли. Но его это абсолютно не интересовало. У него была скрипка, и он занимался, сколько хотел. Остались концерты, прежний успех, поездки по стране и даже в Италию и Грецию. В те годы такие поездки были исключением.

До войны, когда вокруг конкурсов была пропагандистская шумиха, всех лауреатов приняли в партию. После войны ситуация изменилась, шумиха перешла на другое, другим стало и положение Буси. Он, как всегда, был постоянно поглощен скрипкой и забыл о партвзносах. Ему грозило исключение. На партсобрании долго говорили. Однако, когда началось голосование, подавляющее большинство голосов оказалось против. Бусю любили, и это его спасло. Он был прост, приветлив, жизнерадостен, остроумен. К сожалению, в нем не было практичности: он не мог вести деловые разговоры, не имел влиятельных друзей, не мог устраивать свои дела. Тогда некоторые из известных молодых скрипачей начали преподавательскую работу в вузах. А от Буси вуз был так же далек, как отделение ботаники при Академии Наук.

После войны в стране было два скрипача мирового класса, известных за рубежом, — Давид Ойстрах и уже не Буся, а Борис Гольдштейн. Перестал появляться на эстраде блестящий скрипач Борис Фишман, а Леонид Коган еще не утвердился. Успешно играл Самуил Фурер. Только Ойстрах и Гольдштейн давали симфонические вечера при аншлаге. Вспоминаю концерт Буси в Зале Чайковского. В программе Бах, Бетховен, Брамс. Полный зал. Играл блестяще. А после концерта Буси в Ленинграде там месяц о нем говорили.

Это было время строжайшей сталинской изоляции от мира. А значит, и особая настороженность при появлении знатного иностранца. В таких случаях подбор кадров проходил иногда «с изгибом».

Приезжает в Москву известный итальянский дирижер Вилли Ферреро. Его пригласили потому, что он был членом Всемирного Совета Мира. Надо не ударить в грязь лицом. Концерт Бетховена играет с ним Буся. Ферреро в восторге.

В порядке кадровой политики на второе исполнение этого Концерта назначают Баринову. Хорошая скрипачка, но за­чем вслед за Гольдштейном? Между двумя исполнителями — промежуток в два дня. Невольно напрашивалось сравнение. Буся играл убежденно, законченно, на широком дыха­нии. У Бариновой все было подвижней, фраза шла за фразой. Бее в один голос говорили, что он — большой артист, имеющий что сказать, не боящийся медленных темпов — он в них как рыба в воде. Начальство же выдвигало Баринову. Оно поставило ее на одни весы с Гольдштейном, оказав ей тем самым медвежью услугу.

Но в верхах решили, что хватит с них Ойстраха. Гольдштейна же — низвести до уровня второго сорта, а еще лучше — до нуля. И пошло... Он продолжал играть, пусть реже, но снова успех и полный зал. Гольдштейн есть Гольдштейн. И «выход» был найден. В «Комсомольской правде» появляется гнусная клеветническая статья. В сталинские времена печать была основным средством уничтожения тех, кого не забирали. Разумеется, афиши с именем жертвы уже не появляются. Год Буся нигде не играл. Я находился в Донецке и не знаю, на что и как он жил. Но музыканты знали, что он не нарушал режима ежедневных многочасовых занятий. В его руках оставалась скрипка: смысл его жизни, его счастье.

Надо отдать должное деятелям от Министерства культуры. Они постоянно были в «творческом» поиске. Они понимали, что удар через газету действенен для тех, кто широко известен, как, например, Шостакович или Буся Гольдштейн. А как быть с теми, которые не сегодня-завтра станут известными, если их фамилии не совпадают с пра­вильным подбором кадров? У начальства могут возник­нуть проблемы. Придумали... Просто и впечатляюще.

В начале семидесятых годов среди скрипачей молодого поколения выделялся Борис Белкин. При отборах на международные конкурсы он играл ярче всех. Его обходили: раз, другой. А однажды наконец-то «допустили». И когда он уже сидел в самолете, стюардесса объявила, что он должен выйти.

Такое «впечатляет» и даже может сломить. Правда, удо­вольствие дорогое — билет на самолет уже оплачен. А когда наша родная партия и родное правительство жалели средства на развитие культуры и искусства? «Авиационный прием» был на вооружении и применялся не только по отношению к Белкину.

Его появление дома вызвало шок. А он, как ни в чем не бывало, взял скрипку и стал заниматься. Когда мне рассказали об этом, я вспомнил Бусю. Как не заметить: «Моська лает на слона».

В хрущевско-брежиевские годы сформировался новый тип музыкальной знаменитости — представители социалистического «сверхреализма». Для них люди делятся на «нужных» и «ненужных». Яша Флиер видел этих «нужных» друзей и поражался: «О чем с ними может говорить большой музыкант?» Важные чины министерства, милиции и т. д., а какой низкий уровень культуры. Интеллектуальные убожества.

Постепенно музыка, заполнявшая всю жизнь талантли­вого музыканта, стала прикрытием. Образовался новый тип артиста с «мундиром под фраком». Кто бы мог подумать? Страна чудес.

В такой ситуации Буся был инородным телом, и новые «многогранные» артисты смотрели на него сверху вниз.

После смерти А. Б. Гольденвейзера вышла книга его воспоминаний и отрывков из дневников. В одном из них он якобы пишет, что игра Буси его не волнует. Я убежден, что это — ретушь редактора (ведь Старика уже не было). Мне неоднократно приходилось слышать его мнение о Бусе. О том, что Буся как скрипач уже давно перешагнул свой возраст, и сегодня он — законченный артист.

В Советском Союзе стало традицией, когда за автора дописывали книгу редакторы. Доходило до смешного.

Например, известный ленинградский профессор С. И. Савшинский написал книгу о выдающемся педагоге Ленинградской консерватории, профессоре Николаеве. Принес в редакцию готовую работу. От пего потребовали показать отношение Николаева к тому-то. Согласно конъюнктуре. Он переделал и снова принес. И так несколько раз. В результате мы находим у Николаева небрежные, чуждые ему высказывания. В том числе и о Шумане, в котором луч­ший николаевский ученик Софроницкий был сильнее всех. Никто этому не верил, все понимали ситуацию и знали, откуда растут ноги. В итоге, прочитав книгу, вы были убеждены, что профессор Николаев, услышавший залп «Авроры», только из-за простуды и высокой температуры не выходил из дому и не мог опоясаться пулеметными лентами, взять винтовку и вместе с матросами устремиться на штурм Зимнего. Все книги о музыке тогда причесывались по последней пропагандистской инструкции.

Гольденвейзером написана еще одна книга, оставшаяся неизданной. Он и слушать не хотел о каких-то там правках.

Продолжу о Бусе. Давление на него начало превращаться в удушение. Появлялись «новости», одна «лучше» другой. Становилось невыносимо трудно. «Политически гра­мотные» люди составили текст письма для самого высокого начальства. Увы, безрезультатно. Там даже по­смеялись. Тогда его жена, Ирина Николаевна Добротина, походив по инстанциям, сказала: «Надо не уезжать, а бе­жать». И стала главным инициатором их эмиграции.

Буся выехал 1 августа 1974 года. А 31-го я позвонил ему с Рижского взморья, где проводил отпуск. Он был тронут моим вниманием и смелостью. Не все решались звонить абоненту, телефон которого прослушивается. Моя «храбрость» объяснялась тем, что через несколько месяцев я собирался «обрадовать» местные власти, также подав документы на выезд.

Буся с семьей прибыл в ФРГ Его концерты в Германии и других странах Европы сделали свое дело. Он стал одним из самых влиятельных и авторитетных музыкантов в ФРГ.

Эмиграция — тяжелый процесс. Она изменяет человека или проявляет те его качества, которые раньше никто не замечал. Бусе было труднее, чем другим. Он не такой, как все. Мало того, какие-то невидимые силы мешали ему. Он это чувствовал, понимал, хотя не знал, как противостоять им. Позже он писал мне в Израиль: «Этот мир имеет много прекрасного, но имеются моменты, к которым мы не привыкли и к которым не так легко привыкнуть. Эмигрантские трудности для нас начались в Вене. Три месяца мы жили в тяжелых условиях, где дети не вылезали из болезней. Мы сильно упали духом. Все, что было, описывать слишком трудно и долго».

Но и здесь, в эмиграции, Буся остался человеком большого сердца и доброй души. Кроме музыки, он думал только о том, как помочь другим. И буквально творил чудеса, в немалой мере благодаря своему музыкальному авторитету и влиянию. Приходили неизвестные люди с письмами от его знакомых. Он прослушивал и сразу знал, где о таком человеке стоит говорить. Ему были известны возрастные и музыкальные требования разных оркестров и учебных заведений всей Германии. Он звонил, а то и садился с просителем в машину, мчался иногда за несколько сот километров и, в конце концов, добивался своего. Многие, пока не устроились, жили у него. Пианистка Наталья Консисторум с сыном находилась у него пять месяцев; виолончелист Кривобородов с семьей (четыре человека) — более месяца; пианист Львов с женой — месяцами, точно не знаю. Это мои друзья, и я называю их имена. Всех не пе­речислишь. Скажу точнее: Бусин дом превратился в пере­валочный пункт.

Чтобы не наскучить читателю, перейду к чудесам. Приезжает отличная пианистка Ева Эфрон, в прошлом одна из лучших учениц Игумнова. Тогда ей уже было шестьдесят. Здесь в таком возрасте не работают: закон есть за­кон. Но в виде исключения пенсионерам разрешается работать четырнадцать часов в педелю. Это примерно тысяча немецких марок — на одного человека достаточно. Буся позвонил, договорился и поехал с ней куда-то на швейцарскую границу, за 500 км от Ганновера. Коллеги встретили ее косыми взглядами: не всем местным такое удается, а тут с неба свалилась иностранка и все получила...

Позже с Евой произошло так, как в легендах о музыкантах. Назначен концерт. Все собрались... Увы, заболел аккомпаниатор. Ева предложила свои услуги, прекрасно провела концерт с листа, играла сама. Все резко изменилось в се пользу.

Рассказывать, кого устраивал и кому помогал Буся — дело долгое и во многом неизвестное. К примеру, приехал человек в Израиль и привез для меня от Буси крупную сумму денег. Хотя с моей стороны даже намека не было.

Итак, я, сначала один, без семьи, приехал в Германию. У Буси в это время шел урок. Молодой скрипач жил в 800 км от Ганновера. В таких случаях Буся ничего не отменял. На вокзал приехала его дочь Юлия.

Буся жил в красивом трехэтажном доме в лучшем районе Ганновера. Первый этаж занимал отель-пансион, а весь второй был за семьей Гольдштейна. Парадный вход представ­лял собой дворцовую лестницу с мраморными колоннами. В основных комнатах — деревянные стены и декорированные потолки. Всего их семь. Казалось, в квартире можно обучаться велосипедной езде. Четыре-пять человек могли работать, не мешая друг другу. Но увы. Было слышно на третьем этаже. Встал вопрос о своем доме. И вскоре был куплен дом с фруктовым садом. Буся с женой занимались и давали уроки. Одновременно занимались дети. Соседей не было. Никто никому не мешал.

У него было прекрасное положение — концертов было очень много. В Высшей музыкальной школе Вюрцбурга имелось свободное профессорское место. В течение года было прослушано сорок восемь скрипачей, претендовавших на него. По плану концертного турне Буся играл в этом городе. Ему предложили занять профессорское место. В западном мире есть свои «недостатки»: по общепринятой форме претендент, кем бы он ни был, обязан играть пробу. Буся рассказывал мне, что никогда так не волновал­ся, как играя в качестве претендента.

К Бусе постоянно приезжали скрипачи из разных стран Европы и даже из Японии. Если перед ним был хороший скрипач, он как бы преображался, переставал замечать время, и уроки проходили очень интересно. Занимаясь с одаренным скрипачом, Буся увлекался, становился весьма требовательным, напористым и даже резким. Все приезжие ученики останавливались в их доме. За столом всегда сидели гости. Трогало радушие, с которым он всех встречал. Радовался, как ребенок. Жена и дети разделяли эту радость. Все очень напоминало дом Яши Флиера.

Я прожил у Буси месяц, пока не начал работать. Еще до моего приезда он обо всем договорился. Мне оставалось только представиться и отыграть пробу.

Наговорились мы досыта. Он жаловался, что концертный режим становится для него непосильной физической нагрузкой. Думал, что сказывается возраст. А это уже было начало его роковой болезни. Меня тогда удивляло, что после концерта он удовлетворенно говорил: «Я два часа простоял на эстраде, и со мной ничего». Независимо от игры, нельзя называть исполнителем того, кто до концерта сомневается в своем физическом состоянии, а после — больше всего рад, что оно не ухудшилось. И только теперь, многое припоминая, я понял, что свое недомогание он скрывал от окружающих. Поэтому он оставил концертную деятельность и довольствовался отдельными выступлениями. Были запланированы они и в США, но, увы, силы его убывали. Приветливость и юмор Буси тоже мешали догадаться, что он тяжело болен.

Несмотря на медленное угасание, он постоянно думал о других. Делать добро было для него такой же потребностью, как спать, есть, играть. Главной его заботой стало не устройство людей, ибо это зависело лишь от появления та­ковых, а отправка в Союз посылок и лекарств. Помню, еще в СССР Арнольд Каштан рассказывал мне о женщине из мастерских Большого театра. Получив посылку от Буси, она так растрогалась, что плакала, как ребенок. Но самым труд­ным была отправка в Союз лекарств. Почему?

1. Лекарства покупались не через больничную кассу, следовательно, были очень дороги.

2. В СССР существует закон, запрещающий посылать лекарства по почте. Закон правильный, я бы сказал, мудрый, ведь начались бы спекуляция и жульничество.

3. Значит, отправить в Россию лекарство можно только через гастролирующих музыкантов. К примеру, Гилельс в Западном Берлине записывал пластинки. Буся ездил туда. Гилельс всегда соглашался.

Во Франкфурте, Мюнхене или другом городе, а может, в Голландии или Бельгии играет оркестр, а иногда солист из СССР. Лекарство требуется срочно. Разумеется, Буся уже там. Повторяю, лекарства здесь очень дорогие. Но часто поездка туда и обратно обходилась еще намного дороже. А затраченное время и переносы уроков с учениками? Такое невозможно без согласия жены и взрослых детей. Но они не только не возражали, а участвовали на равных.

Через семь-восемь месяцев после приезда в Германию я оказался устроенным лучше, чем мог предполагать. И тогда он взял меня в оборот. Когда дело касалось общих знакомых, Буся говорил: «Тому мы на пару пошлем костюм, а тому срочно отправим лекарство. Завтра в Мюнхене будет Госоркестр, нельзя упускать такой случай». И так далее... Он даже не думал, что можно как-то иначе.

Я знал Бусю с 1934 года. На моих глазах прошла его жизнь со всеми зигзагами. Вряд ли кто возразит мне, если я скажу, что одним из важнейших событий в его жизни была женитьба на Ирине Николаевне Добротиной. Умная, волевая женщина, отличная скрипачка, она как никто понимала Бусю и помогала ему. Хозяйка их удивительно гостеприимного дома в Ганновере, Ирина Николаевна полностью поддерживала его в стремлении делать добро людям. Другим событием, не менее важным, было решение об эмиграции. Все знавшие Бусю в Европе и слушавшие его знатоки говорили, что, появись он здесь хотя бы лет на десять раньше, при нормальном самочувствии, все было бы совершенно в ином свете. Однако на Западе Буся и в его возрасте, и при ухудшающемся здоровье получил давно заслуженное им имя выдающегося музыканта и уважаемого профессора.

Таким был Борис Гольдштейн. Наш Буся.

Большое сердце. Большой скрипач...

Эпилог

Для меня письма всегда были одной из принудитель­ных обязанностей. А эмиграция и эмигранты каза­лись экзотикой. Мог ли я подумать, что сяду когда-нибудь писать что-то вроде книги? Или представить себя эмигрантом — человеком, совершившим величайший морально-политический грех, падение? А затем музыкан­том, ищущим работу, играющим пробы в Иерусалиме, Тель-Авиве, Цфате, а позже в Ганновере и Гамбурге? А еще позже — пианистом, концертирующим в городах Германии, Швеции, Испании? Попробовать разобраться в этом — значит снова сесть за стол и начать... Хватит! Только не это!

Да, я уехал из Советского Союза. Мне было уже под шестьдесят. (Лучше позже, чем никогда.) Но прожитое осталось во мне, и оно мне очень дорого. Дорого потому, что я имел счастье близко знать замечательных людей. Таких встреч и друзей у меня больше не будет. И не из-за возрас­та — из-за их неповторимости. Одним из них, самых дорогих, остался Александр Борисович Гольденвейзер.

Если я писал о Шебалине и Свешникове, то только в продолжение моего рассказа о Гольденвейзере. Хотелось сравнить. С другой стороны, я не мог не писать о директорах Московской консерватории — поборниках новых идей Сталина, — ибо они свели в могилу дорогих и любимых мною Григория Романовича Гинзбурга (моего учителя) и Яшу Флиера (моего друга), встреча с которыми для меня — дар судьбы. И если Григорий Коган, в отличие от них, к счастью, дожил до старости, то только потому, что был вне консерватории. Нет худа без добра. Я подумал о том, что мало написал о неповторимом Гилельсе. Мы встречались еще до его появления в Москве. О Рихтере, с которым, начиная с его приезда в Москву в 1937 году, мы были на одном курсе. В годы нашей учебы иллюстрации по истории музыки и анализу форм обычно играл Слава Рихтер. Все это читалось им с листа и звучало просто захватывающе. Часто раздавались аплодисменты. Возникала атмосфера концерта. Я заметил, что впервые исполняемое он играл более увлеченно, чем произведения, над которыми работал. Партитуры он играл так же феноменально, как изложение для фортепиано. Был он прост, обаятелен. В нем были детская застенчивость и поразительная скромность. О себе он никогда не говорил и вообще нисколько не отличался от остальных студентов.

Курс наш оказался на редкость дружным. Мы вместе проводили время, отмечали праздники в своем кругу, среди однокашников.

Пришла война. Курс рассыпался. Мы получили дипломы в разное время. Но осталась дружба. Остались встречи. Они стали обязательны и святы. Собираясь вместе, мы были счастливы: мы как бы молодели и смеялись взахлеб, как дети.

Для меня наша встреча за месяц до моего выезда стала прощанием. Собрались мы тогда на новой квартире Рих­тера. Он стоял у двери в цилиндре и каждого встречал пи­столетным выстрелом. Это был салют. Ко мне подошел Леня Живов. Сказал: «Как ты можешь уехать, оставив то дорогое, что мы имеем?» Стало тяжело до слез. Я не мог ответить.

Встречи продолжаются. Почта приносит письма и фото. Идет время, уходят люди, стареют лица. Грустно... Недавно пришло приветствие от Славы Рихтера, старого «одноклавишника» нашего удивительного курса...

Я думал обо всем этом, завершая записи, и мне стало ясно, что писать воспоминания приятно. Иногда, погружаясь в прошлое, как бы заново познаешь давно известное. Но, чтобы писать, нужно уйти из окружающего мира, забыть обо всем остальном. Я же, к счастью, обязан работать. Может, напишу продолжение в другой раз, а может, и нет...

P.S. За время между окончанием книги и подготовкой ее к печати произошли события, опередившие самые смелые мысли. В пору Брежнева я уезжал из России, а затем здесь, в ФРГ, писал эту книгу. Пришли другие времена. Но что было, то было.

Хочется сказать о новом, имеющем прямое отношение к данной книге. В феврале 1989 года по московскому радио прошла большая, сделанная умело, с любовью, передача, посвященная творчеству уехавшего за рубеж Бориса Гольдштейна. Тепло вспоминал Бусю И. С. Козловский. Когда ему сказали, что Буся умер, его речь оборвалась. Почувствовался шок... Прозвучала запись их совместного испол­нения. Затем я услышал Ноктюрн Скрябина. Играл Буся. Думаю, что это одна из вершин исполнительского искусства — когда зачарованно слушаешь, считая, что ничего лучшего быть не может...

Похоже, что жрецы «науки всех наук», или «служители культа», как их называли, — преподаватели марксизма-ленинизма — приобщились к другим профессиям. К счастью для студенчества России — не надо больше изучать марксизм...

Сегодня я смотрю на Россию с чувством оптимизма. Есть трудности, будут новые трудности, но никогда не будет культа личности, диктатуры, того кошмара, который был. Приходят новые поколения, и цари-диктаторы останутся для них историей. В этом залог светлого будущего. Для страны и ее народа это дает основание (возможность) с оптимизмом смотреть в будущее.

ДОПОЛНЕНИЯ

С самого начала советской власти ее основы были тверды и незыблемы. Репрессии и материальные за­труднения, вечная нехватка всего необходимого уве­личивались или уменьшались, но никогда не прекращались. Видоизменялась организационная структура и тематика пропаганды. То, что установилось к семидесятым годам, времени нашей эмиграции, утверждалось постепенно, в те­чение ряда лет. И поэтому многое сегодня может показаться непонятным и даже неправдоподобным.

К примеру, в тридцатых годах, во время голода на Украине, освещенное окно означало, что там живет семья сотрудника ГПУ (как их тогда называли). Его начальник считался чуть ли не хозяином города. За ним следовал, начальник гарнизона. Его фамилию знали все. Всесильного слова «обком» тогда не существовало. Первым лицом на Украине был Г. И. Петровский, председатель ВуЦИКа (Всеукраинский Центральный Исполнительный Комитет). На наших глазах этот орган постепенно превратился в церемониальный Верховный Совет. Портреты Петровского и Калинина (председателя ЦИК СССР) после портретов Ленина встречались чаще всего.

С двадцатых годов стали все больше и больше попадаться портреты Сталина. У него была отталкивающая физиономия. В те годы молодой Сталин — жгучий брюнет с острыми усами в белом френче — напоминал чистильщика обуви. И его называли «чистильщик». В городе Екатеринославе [ныне Днепропетровск] их было много. Они сидели по углам улиц. Позже, страшась лишнего слова, мы старались об этом не вспоминать

Ужас: в том, что шутка оказалась пророческой. «Чист­ки» превратились в профессию Сталина.

С первых же дней советской власти началась вакхана­лия с переименованием городов и улиц. Иногда это напо­минало чехарду: когда вместо новых названий давались еще новее. Городов, которые переименовывались по два, а то и по три раза, десятки. Такая система сделала воз­можным появление столь необъяснимых вещей, как при­своение в двадцатых годах Московской консерватории имени Феликса Кона, в тридцатых — имени Кирова Ле­нинградскому театру оперы и балета, как возникновение в Москве струнного квартета имени Первого Калийного

комбината и т. д.

В конце двадцатых годов городу Екатеринославу была оказана высокая честь, и он стал носить имя Петровского — бывшего председателя большевистской фракции в Государственной думе и одного из вождей Украины тех времен. За­тем все они пошли в «мясорубку». Исчез и Петровский. Но город и завод носят его имя по сей день.

В начале тридцатых годов появились обкомы. В Днепро­петровске постоянно повторяли: секретарь обкома то­варищ Хатаевич и председатель облисполкома товарищ Гаврилов. По мере развертывания социализма обком превратился в полного хозяина, а его первый секретарь — в князя. Номенклатурные чины, перемещения, пряники и вообще все важное шло только через обком. Облисполкому остались уличные фонари, дворники и т. п.

До революции на территории будущей периферии работали первоклассные музыканты — ученики братьев Рубинштейн, Ауэра, Давыдова и других. Но появилась московская, ленинградская прописка, и молодежь цеплялась за что угодно, лишь бы не потерять ее. Многие деградировали, теряли квалификацию, но не уезжали из столицы, а на периферии все глохло. Это происходило не сразу, а постепенно. До революции в отдаленных местах России проходили концерты, о которых сегодня такие большие города, как Харьков, Горький и им подобные, могут только мечтать. Легендарный пианист Гофман объехал всю страну, играя даже в глухомани. В мои детские годы в Екатеринославе давали концерты пианисты Петри и Цекки, скрипач Сигети, виолончелист Майнарди. Сейчас исполнители такого класса играют только в Москве, Ленин­граде и республиканских столицах.

Мой отец был оркестровый музыкант. В 1912 году он играл симфонический сезон в Керчи. Разве сейчас в Керчи знают, что такое симфонический оркестр? Может быть, для отчетности раз в год приезжает оркестр Крымской филармонии. А какие концерты были в городе Феодосии! Теперь это — дыра.

Недалеко от Донецка есть город Славянск. Там когда-то жизнь била ключом. Устраивались интересные летние симфонические сезоны. Приглашались видные музыканты.

В один из сезонов приехал прекрасный, опытный виолончелист Леопольд Ростропович. Возле него всегда сидел малыш лет десяти с виолончелью, и отец все время следил, чтобы он не выпадал из группы. Малыша звали Слава. Однажды после войны в Москве я с моим другом зашел в кафе-мороженое «Арктика» напротив Центрального телеграфа. К нам подошел очень худой юноша и спросил: «Дядя Боря, вы меня узнаете?» Это был Мстислав.

Славянск теперь — тоже дыра. Я сам это видел. Один ли Славянск? Мой учитель А. Б. Гольденвейзер ситуацию знал. Много говорил об этом среди близких и на собраниях — как директор. Он убеждал студентов ехать на периферию, в интересах их музыкального роста и развития музыкальной культуры страны. Я имею право говорить об этом, ибо у ме­ня была двухкомнатная квартира возле консерватории. Но я хотел быть музыкантом и уехал из Москвы без драматических прощаний. Я никогда не жалел об этом. Работая в До­нецке преподавателем в училище и солистом филармонии, я чувствовал себя нужным человеком, у меня были творческие замыслы, и я постоянно работал над собой. Прозябая в Москве, я бы не смог эмигрировать. Старик однажды сказал мне: «У тебя два пути, третьего — нет. Или будешь рабом московской прописки, или музыкантом».

Будущее показало, насколько он был прав.

Сейчас наиболее энергичные из музыкальной молодежи стараются получить направление в вуз на периферии, ибо это единственный реальный шанс добиться звания доцента и т. д.

Что касается музыкантов с «мундиром под фраком», то они были очень заметны. Часто из-за несоответствия да­рования с престижем, количеством поездок за рубеж и покупательной способностью там. В стране государственного антисемитизма еврей получает привилегии в лошадиных дозах, и никто не считает это пособием по «инвалидности пятой группы». В те годы «мундир под фраком» не был исключением. Его носили под халатами врачей, ученых и т. д.

Легче всего судить. Но ведь каждый вызываемый туда знал, что после слова «нет» он выйдет, потеряв все надеж­ды, мечты... Это в лучшем случае. Однако были пассивные и активные, лезущие из кожи вон, чтобы оправдать «высокое доверие».

Что касается «идеологической чистоты», то я значительно преуменьшил ее «охват». Виденное и пережитое мною происходило в Московской консерватории, где все шло только по линии махрового антисемитизма. Проходившая летом 1943 года реформа Шебалина имела одно основание — антисемитизм. Но педагоги-евреи, еще до революции крестившиеся и работавшие в консерватории, как, например, профессор Л. М. Цейтлин, были оставлены. Выгнали только евреев, появившихся в консерватории уже при советской власти. «Гибкость» коммунизма — чудо века.

Уточняю о Столярском. Как я выяснил, на его могиле в городе Свердловске Давид Ойстрах установил памятник. К слову, Гилельс установил памятник на могиле Б. М. Рейнгбальд в Одессе.

Недавно при одесской десятилетке имени Столярского открыли комнату-музей. Однако когда этому музею родственники Рейнгбальд предложили интересные материалы, с ними даже не стали разговаривать. Данных о Рейнгбальд в музее нет. Хотя все знают, что только Столярский и Рейнгбальд выходили за рамки республики и считались одними из самых выдающихся педагогов в стране. Те, кто жил на Украине, принимают это как должное. Там часто встречались и, я уверен, встречаются руководители, сочетающие в себе два чувства: беспрекословное повиновение начальству и животный антисемитизм.

Вспоминаю Донецк. В одной из музыкальных школ появился новый директор. Он начал с того, что снял со стены портрет Давида Ойстраха. Он его, беднягу, раздражал... Комментарии излишни.

Если мною допущены неточности в датах (в чем я сомневаюсь), так не более чем на год-два.

А желание рассказать только о виденном и пережитом лично мной оказалось невыполнимым: невольно то, что говорилось вокруг меня, дополняло мой собственный опыт. Уйти от людской молвы невозможно. Неожиданно для себя я понял, что она неотделима от времени и словно бы является его частью. Ей можно верить: дыма без огня не бывает...


* Данная публикация — переработанный вариант издания: Бродский Н. Нюансы музыкальной Москвы. Иерусалим, 1991 (примеч. ред.)

· [1] В то же время ученики выдающихся педагогов фортепиано К. Н. Игумнова и Г. Г. Нейгауза в разговорах между собой, как правило, называли их по именам: «Костя прослушал», «Генрих сказал» и т. д., и т. п. (примеч. автора)

* Эта глава написана автором для настоящего издания (примеч. ред.).

* Конкурсная программа Л. Каплана, указанная мною, исполнялась на двух турах.