МОТИВЫ ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОЙ ЛЕГЕНДЫ

Почему люди, несмотря на свой повседневный опыт, столь привержены вере в то, что осмысленное выполнение действия должно заключать в себе два процесса: поступок и рассуждение? Частично ответ заключается в том, что они породнились с догмой о духе в машине. Поскольку поступок зачастую является внешним мускульным делом, он описывается просто как физический процесс. Из допущения антитезы между "физическим" и "ментальным" следует, что мускульное действие само по себе не может быть ментальной операцией. Поэтому это действие может получить характеристики "умелый", "хитрый" или "обладающий чувством юмора" только через их перенесение от другого дополнительного действия, происходящего не "в машине", но "в духе", ибо слова "умелый", "хитрый" и "обладающий чувством юмора", несомненно, являются ментальными предикатами.

Разумеется, совершенно верно то, что, когда мы характеризуем какой-то фрагмент внешнего поведения как остроумный или тактичный, мы не имеем в виду лишь наблюдаемые нами телесные движения. Попугай может произнести фразу, подобную той, которую в похожей ситуации сказали бы и мы, но несмотря на это, мы не наделяем его чувством юмора; бестактный человек может сделать нечто в точности как джентльмен, однако мы не подумаем, что он тактичен. Однако если одно и то же речевое выражение у юмориста будет шуткой, а у попугая – простым звукоподражанием, то возникает соблазн сказать, что мы приписываем остроумие не тому, что мы слышим, а чему-то еще, чего мы не слышим. Соответственно, мы склонны говорить о том, что одно слышимое и видимое действие является остроумным, а другое, сходное с ним видимое и слышимое действие не является таковым потому, что первое предварялось иным, неслышимым и невидимым действием, которое и есть подлинное проявление остроумия. Однако признать (а это нам приходится делать), что, возможно, не существует никакой видимой или различимой на слух разницы между галантными и бесцеремонными поступками или остроумными и лишенными юмора фразами, – еще не значит признать, что это различие устанавливается через выполнение или невыполнение неких таинственных и скрытых актов.

Умение и ловкость клоуна могут выражаться в его кувырках и падениях. Он оступается и падает точно так же, как это делают неуклюжие люди, с той лишь разницей, что клоун выполняет свои кульбиты умышленно, после множества репетиций, делает их в самый подходящий момент, там, где их могут увидеть дети, и так, чтобы не пострадать самому. Аплодируя его мастерству казаться неуклюжим, зрители, однако, аплодируют не неким полностью скрытым действиям, совершаемым "в его голове". Они восхищаются его видимыми действиями, причем не потому, что эти действия явились следствием каких-то скрытых внутренних причин, а потому, что они есть проявление его мастерства, умения. Ясно, что умение не является действием. Поэтому оно не является ни наблюдаемым, ни ненаблюдаемым актом. Для того чтобы определить, что некий поступок представляет собой проявление умения, ему нужно дать оценку в свете фактора, который не может быть в отдельности зафиксирован фотокамерой. Однако причиной того, почему мастерство, воплощенное в действии, нельзя зафиксировать на фотографии, заключается не в том, что оно является таинственным, призрачным событием, а в том, что оно вообще не является событием, можно определить как диспозицию или комплекс диспозиций, причем диспозиция относится к факторам такого логического типа, о которых ошибочно говорить, что их можно увидеть или не увидеть, зафиксировать или не зафиксировать на снимке. Подобно тому, как привычка громко говорить сама по себе не является громкой или тихой, ибо она не входит в число предметов, по отношению к которым "громкий" или "тихий" могут быть предикатами; подобно тому, как предрасположенность к головной боли сама по себе не является терпимой или невыносимой, так и навыки, вкусы и склонности, осуществляемые во внешних действиях, не являются внутренними или внешними, наблюдаемыми или недоступными для наблюдения. Традиционная теория сознания ошибочно истолковала типовое различие между диспозицией и действием как мифическую раздвоенность ненаблюдаемых ментальных причин и их наблюдаемых физических следствий.

Падения и кувырки клоуна суть проявления работы его сознания, поскольку это его шутки, но зрительно схожие с ними падения и кувырки неуклюжего человека не будут действиями сознания этого человека. Ведь он падает ненамеренно. Умышленное падение – одновременно и телесный, и ментальный процесс, однако это не два процесса, а именно: один процесс – намерение упасть, другой процесс, как следствие первого, – падение. И тем не менее старый миф так просто не сдается. Мы все еще склонны утверждать, что если выходки клоуна демонстрируют внимательность, здравый смысл, разумение и оценку настроений зрителей, то в голове клоуна должно совершаться действие, которое дополняет действие, происходящее на манеже. Если он обдумывает то, что он делает, то под его загримированной физиономией должна происходить когнитивная, остающаяся в тени, не наблюдаемая нами операция, соответствующая доступным для нашего наблюдения телесным движениям и регулирующая их бесспорно, мышление является основной деятельностью сознания, и также бесспорно, что процесс мышления невидим и неразличим на слух. Но как же тогда видимые и слышимые действия клоуна могут быть работой его сознания?

Отдавая должное этому возражению, нужно сделать уступку, связанную с употреблением языка. Относительно недавно общеупотребительным стал особый смысл слов "ментальный" и "ум" (mind). Мы говорим о "счете в уме", о "чтении мыслей", о дебатах, проходящих "в уме", и, разумеется, все это случаи, когда ментальное оказывается ненаблюдаемым. Говорят, что мальчик "считает в уме" тогда, когда, вместо того чтобы записать или произнести вслух числовые символы, с которыми он производит операции, он проговаривает их про себя, совершая вычисления в ходе безмолвной беседы с самим собой. Подобным же образом про человека говорят, что он читает мысли другого, когда он верно описывает те слуховые или визуальные образы, которые существуют в представлении другого человека. Легко показать, что такие употребления понятий "ментальный" и "ум" являются особыми. Ибо мальчик, производящий расчеты вслух или на бумаге, может рассуждать корректно и выстраивать свои действия методично. Его вычисления не станут менее тщательной интеллектуальной операцией из-за того, что они будут произведены публично, а не приватно. Таким образом, его действие является применением ментальной способности в обычном смысле термина "ментальный".

Отсюда ясно, что вычисление не приобретает статуса подлинного мышления, если человек производит его, сомкнув губы и засунув руки в карманы. В определение мышления не входит, что нужно держать рот на замке. Человек может думать, говоря громко или вполголоса; он может думать молча, но все же достаточно заметно двигая губами, так что умеющий читать по губам человек сможет прочесть его мысли. Он также может, как большинство из нас делают это с детского возраста, думать молча, не шевеля губами. Эти различия являются делом общественных и индивидуальных предпочтений, удобства и быстроты. В связность, убедительность и приемлемость выполненных интеллектуальных операций это вносит не больше различий, чем это делает писатель, предпочитая карандаш перу или чернила-невидимки обыкновенным чернилам. Глухонемой человек разговаривает при помощи изображаемых пальцами знаков. Возможно, когда он хочет остаться наедине со своими мыслями, он делает эти знаки, держа руки за спиной или под столом. Тот факт, что эти знаки могут случайно наблюдаться неким Полом Праем, не заставляет нас или делающего их человека сказать, что он не мыслит.

Особое использование слов "ментальный" и "ум", при котором они обозначают происходящее "в чьей-то голове", не может быть принято как доказательство в пользу догмы о духе в машине. Это не что иное, как вредное влияние этой Догмы. Особая манера осуществления мышления с помощью словообразов (word-images), не прибегая к речи, действительно обеспечивает сокрытость нашего мышления, ибо внутренняя речь одного человека невидима и неслышима для другого (впрочем, как мы потом убедимся, так же как и для него самого). Однако эта сокрытость не является сокрытостью, приписанной постулируемой картиной духа в машине с ее призрачными эпизодами. Это просто устраивающая человека уединенность, которая выражается в звуках, которые происходят в моей голове и вещах, которые я вижу мысленным взором.

Более того, тот факт, что человек проговаривает какие-то вещи про себя, еще не значит, что он думает. Он может бессвязно бормотать или повторять про себя созвучия точно так же, как он мог бы делать это вслух. Различие между осмысленной речью и бормотанием, между размышлением над тем, что говоришь, и просто говорением проходит иначе, чем граница между разговором вслух и разговором с самим собой. То, что делает вербальную операцию проявлением интеллекта, не зависит от того, что делает ее публичной или приватной. Арифметическое вычисление, выполненное при помощи карандаша и бумаги, может быть более разумным, чем математическое действие, совершенное в уме, а проделанные на людях кувырки клоуна могут оказаться более разумными, нежели те кувырки, которые он "видит" мысленным взором или же "чувствует" своими воображаемыми ногами, при условии что какие-то такие воображаемые трюки вообще имеют место.

(5) "В МОЕЙ ГОЛОВЕ"

Теперь пора кое-что сказать о нашем повседневном использовании выражения "в моей голове". Когда я произвожу вычисления в уме, я, наверное, скажу, что числа, с которыми я произвожу действия, уже были "в моей голове", а не на бумаге. Если я слышал свист ветра или какой-то звук, то впоследствии я, возможно, скажу о себе, что я все еще слышу этот свист или звук как вертящиеся "в моей голове". Это "в моей голове" я перебираю историю королей Англии, решаю анаграммы и сочиняю шуточные стихи. Почему же эта метафора оказывается выразительной и подходящей? Ведь это не более чем метафора. Никто же не думает, что когда в моей голове вертится мелодия, то хирург может извлечь из моего черепа маленький оркестрик, или же что доктор, приставив к моей черепной коробке фонендоскоп, может услышать приглушенный мотив, так, например, как я слышу приглушенный свист своего соседа, если приложу свое ухо к стене, разделяющей наши комнаты.

Иногда высказывается мнение, что эта фраза берет начало в теориях о связях между мозгом и интеллектуальными процессами. Возможно, именно из таких теорий мы черпаем выражения типа "напрячь мозги, чтобы решить проблему", однако никто не похвастается тем, что решил анаграмму "в своем мозгу". Школьник иногда готов сказать, что он совершил простой арифметический расчет в голове, хотя он и не ломал над этим голову. Не требуется никакого интеллектуального усилия и сообразительности и для того, чтобы в голове вертелась мелодия. И, наоборот, арифметические вычисления, выполняемые с помощью бумаги и карандаша, могут требовать напряжения мозга, хотя и производятся они не "в голове".

Представляется, что в первую очередь о воображаемых звуках мы находим естественным говорить, что они имеют место "в наших головах" и что из этих звуков для нас имеют преимущество те, с помощью которых мы воображаем себя говорящими и слушающими. Слова, которые, как я представляю, я говорю себе жег мелодии, которые, как я воображаю, я сам себе напеваю или насвистываю, – это то, что прежде всего приходит на ум, когда задумываешься о жужжании этой внутрителесной студии. С небольшой натяжкой выражение "в моей голове" иногда распространяется некоторыми людьми на все воображаемые шумы и даже переносится на описание тех вещей, которые я вижу в своем воображении. Впоследствии мы еще вернемся к вопросу о таком расширении значения этого выражения.

Что же понуждает нас описывать наши представления о нас самих, говорящих или напевающих что-то про себя, через указание на то, что говоримое или напеваемое имеет место в наших головах? Прежде всего, эта идиома обладает необходимой негативной функцией. Когда стук колес поезда заставляет вертеться в моей голове "Rule Britannia", то стук колес слышен для моих спутников, a "Rule Britannia" – нет. Ритмичное постукивание колес наполняет весь вагон, а мой "Rule Britannia" не наполняет ни это купе, ни даже какой-то его части. Таким образом, возникает желание сказать, что вместо этого мотив заполняет иное "купе", а именно то, которое является частью меня самого. Постукивание имеет своим источником колеса и рельсы, а что касается "Rule Britannia", то его источником не служит некий находящийся вне меня оркестр. Констатируя этот негативный факт, мы испытываем соблазн говорить, что источник этой музыки лежит внутри меня. Однако это объяснение само по себе еще не объясняет, почему я считаю естественным метафорически сказать, что "Rule Britannia" вертится в моей голове, а не в моем горле, груди или желудке.

Когда я слышу произносимые вами слова или мелодии, которые играет оркестр, у меня обычно возникает догадка, иногда неверная, относительно того, с какой стороны доносится звук и как далеко от меня расположен его источник. Однако когда я слышу слова, которые я сам произношу вслух, мелодии, которые я сам напеваю, звуки своего собственного дыхания, кашля или звуки, возникающие в то время, когда я что-нибудь жую, то ситуация оказывается совершенно другой. Ибо в данном случае не возникает вопроса о звуках, имеющих удаленный от меня и где-то вне меня расположенный источник. Мне не приходится вертеть головой, чтобы лучше услышать их, не могу я и приблизить свое ухо к источнику звука. Более того, хотя я могу изолироваться от звуков, приглушить ваш голос или мелодию оркестра, заткнув себе уши, тем не менее, это действие в случае моего собственного голоса дает обратный результат и только увеличивает его громкость и резонанс. Мои собственные высказывания точно так же, как другие шумы в голове, к примеру, пульсация, сопение, чихание и прочее, не являются передающимися по воздуху звуками, которые доносятся из более или менее удаленного источника. Они возникают в голове и доносятся из головы, хотя некоторые из них можно слышать также передающимися по воздуху. Если же я произвожу очень громкие или пронзительные звуки, то я могу почувствовать вибрацию или судороги в своей голове, почувствовать" в том же смысле, в каком я чувствую в своей руке вибрацию камертона.

Теперь ясно, что такие шумы и звуки находятся в голове не метафорически, а буквально. Они действительно являются шумами внутри головы, которые врач может услышать через фонендоскоп. Однако смысл, который мы подразумеваем, говоря, что школьник проделывает мысленное арифметическое действие, располагая цифры не на бумаге, а в голове, является не буквальным, но производным от него метафорическим смыслом. Нетрудно видеть, что эти цифры на самом деле не слышны в его голове подобно тому, как он действительно слышит в своей голове собственный кашель. Ибо если он громко свистит или кричит, заткнув уши, то это может привести к тому, что он почти оглохнет или услышит в ушах звон. Если же, выполняя мысленную арифметическую операцию, он прокричит" сам себе цифры, представляя, что его голос очень пронзителен, то ничего оглушающего не произойдет. Он не производит и не слышит каких-либо резких звуков потому, что он просто воображает себя производящим и слышащим эти звуки, а воображаемый визг не является визгом, так же как он не является и шепотом. И, тем не менее, школьник описывает цифры как находящиеся в его голове, точно так же как я описываю "Rule Britannia", звучащую в моей голове, потому что это естественный способ выражения того факта, что они живо представлены в нашем воображении. Тем не менее, выражение "в моей голове" следует понимать помещенным в кавычки подобно глаголу "видеть" в выражениях типа "я и сейчас "вижу", как было дело, хотя прошло уже сорок лет. Если бы мы и в самом деле делали то, что вызываем в воображении, а именно слышали самих себя что-то говорящими или напевающими, то тогда эти звуки были бы в наших головах, в буквальном смысле. Однако, раз мы не производим и не слышим звуки, а только воображаем, что делаем это, когда говорим, что числа и мелодии, производимые нами для самих себя в нашем представлении, находятся "в наших головах", то мы говорим это с характерной интонацией в голосе, предназначенной для выражения вещей, которые не следует принимать буквально.

Я уже говорил о том, что существует определенная склонность расширять употребление идиомы "в моей голове", чтобы охватить не только вызываемые в представлении нами самими производимые звуки и шумы внутри головы, но также и в целом воображаемые звуки и даже шире – воображаемые зрительные образы. Я думаю, что эта склонность (если я прав, предполагая ее существование) обусловлена следующим кругом хорошо знакомых нам фактов. Для всех органов чувств, расположенных на голове, мы обладаем либо набором естественных "заслонок", либо можем предложить их искусственные аналоги. Мы можем закрыть глаза с помощью век или ладоней; наши губы укрывают язык, а наши пальцы можно использовать, чтобы заткнуть уши или ноздри. Воспользовавшись этими заслонками, мы можем изолировать себя от того, что мы с вами видим, слышим, пробуем на вкус и нюхаем. Но вещи, которые я вижу мысленным взором, не исчезают, если я закрываю глаза. Когда я делаю это, я иногда "вижу" их даже более живо, чем раньше. И чтобы развеять страшную картину вчерашней автокатастрофы, мне даже лучше держать глаза открытыми. Все это наводит на мысль описывать различие между воображаемыми и реальными образами через указание на то, что воображаемые объекты находятся с внутренней стороны от этих заслонок, в то время как реальные объекты расположены снаружи от них. Последние находятся вне моей головы, а первые – внутри нее. Однако этот вопрос требует некоторого уточнения.

Зрение и слух – чувства, предполагающие дистанцию, тогда как обоняние, осязание и вкус таковыми не являются. Иначе говоря, когда мы в обычном смысле употребляем глаголы "видеть", "слышать", "смотреть", "слушать", "замечать", "подслушивать" и другие, то вещи, о которых мы говорим как о "видимых" и "слышимых", суть вещи, удаленные от нас. Мы слышим звуки поезда далеко к югу и замечаем высоко в небе планету. Поэтому мы испытываем затруднение, когда говорим о местонахождении пятен, которые плавают "перед глазами". Ибо хотя мы их и видим, их нет вне нас. В то же время мы не говорим об осязании или пробе на вкус вещей, находящихся на расстоянии, а если нас спрашивают, далеко ли и в каком направлении расположен предмет, мы не отвечаем: "Дайте-ка я прежде понюхаю или попробую на вкус". Конечно, мы можем ориентироваться тактильно или кинестетически, но, когда мы на ощупь находим на стене выключатель света, мы обнаруживаем, что он расположен там же, где находятся кончики наших пальцев. Предметы, которых мы касаемся рукой, оказываются там же, где и рука, тогда как вещи, которые мы видим или слышим, обычно оказываются в отдалении от глаза или уха.

Таким образом, когда мы хотим подчеркнуть тот факт, что в действительности нечто было нами не увидено или услышано, а только представлено как увиденное и услышанное, мы склонны доказывать его воображаемый характер через отрицание его дистанцированности и, прибегая к сомнительным, но удобным оборотам, отрицаем его удаленность через признание его метафорической близости. "Не там, снаружи, а здесь, внутри; не вне органов чувств и их покровов и не в реальном мире, а по эту сторону этих покровов и нереальное", "не внешняя реальность, а воображаемая видимость". У нас нет подобных лингвистических уловок для описания того, как мы представляем самих себя осязающими, воспринимающими запахи или пробующими на вкус. Пассажир корабля чувствует раскачивание палубы под собой главным образом ступнями и икрами, а когда он сходит на берег, он все еще испытывает ощущение "в ступнях и икрах, будто земля качается под ним. Однако, поскольку кинестетическое ощущение не является дистанцированным, он не может третировать свои представляемые ощущения в ногах как иллюзорные, говоря, что покачивание локализовано только в них, а не в улице, ибо движение, которое он чувствовал на палубе равным образом ощущалось и в его ногах. Он не мог сказать: "Я чувствую, как качается другой конец судна". Не может он описывать иллюзорное движение тротуара как ощущение "в его голове", но только как "ощущаемое в ногах".

Поэтому я полагаю, что слова "в голове" предстают выразительной метафорой, приемлемой, в первую очередь, для живо представленных и лично произносимых звуков и, во-вторых, для любых воображаемых звуков и даже для воображаемых зрительных образов, поскольку в двух этих случаях отрицание дистанцированное путем утверждения метафорической близости подразумевается как придание знака мнимости. И сама эта близость относительна, она отсчитывается скорее не от расположенных в голове органов зрения и слуха как таковых, сколько от тех мест, где они прикрываются их наружными "затворами". Интересная деталь, связанная с языком, состоит в том, что иногда люди используют слова "мысленный" и "только мысленный" в качестве синонимов для "воображаемый".

Однако для моей общей аргументации неважно, верен этот филологический экскурс или нет. Он служит для привлечения внимания к тем видам предметов, о которых мы говорим, что они находятся "в наших головах", а именно это такие предметы, как представляемые слова, мелодии и, возможно, цепочки воспоминании. Когда люди применяют идиому "в уме" ("in the mind"), они обычно крайне запутанно выражают то, что мы привычно выражаем через менее сбивающее с толку метафорическое использование идиомы "в голове". Выражения "в уме" можно и нужно всегда избегать. Его употребление приучает говорящих к мысли, что сознания являются странными "местами", чье население оказывается фантомами, наделенными особым статусом. Одна из задач этой книги – демонстрация того, что проявление способностей сознания не происходит, за исключением per accidents, "в голове" в обычном смысле этого выражения и что те, кто думают так, не имеют никаких преимуществ перед теми, кто отрицает это.

(6) ПОЗИТИВНОЕ ЗНАНИЕ "ЗНАНИЯ КАК"

Как я надеюсь, мне удалось показать, что практическое проявление интеллекта не может анализироваться в качестве двойного действия: предварительного рассмотрения предписаний и последующего их выполнения. Мы также обсудили некоторые мотивы, которые подталкивают теоретиков к принятию подобного анализа.

Однако если поступать разумно – значит делать не два, а одно действие, и если разумный поступок должен удовлетворять критериям выполнения поступка как такового, то остается показать, как эта особенность характеризует те действия, которые мы считаем искусными, благоразумными, изящными или логичными. Ведь не существует видимой или различимой на слух разницы между действием, осуществленным разумно и умело, и действием, исполненным по простой привычке, безотчетному импульсу или в припадке безумия. Попугай может выкрикнуть "Сократ смертен" тотчас после того, как кто-нибудь выскажет посылки, из которых следует это заключение. Один мальчик может, мечтая о крикете и не понимая существа вопроса, дать такой же правильный ответ на очень трудную задачу, что и другой ученик, который думает над тем, что он делает. Тем не менее, мы не назовем попугая "мыслящим логично" и не скажем, что невнимательный ученик решил задачу.

Рассмотрим сперва ситуацию с мальчиком, который учится играть в шахматы. Ясно, что, до того как он узнал правила игры, он мог случайно сделать ход пешкой, который не нарушает правил. И тот факт, что он делает правильный ход, не означает, что он знает правило, которое такой ход допускает. В свою очередь, и у стороннего наблюдателя нет возможности определить по тому, как мальчик делает этот ход, какой-то видимый знак, показывающий, что ход либо случаен, либо сделан вследствие знания правил. Однако представим теперь, что мальчик начинает добросовестно учиться играть, и это в основном заключается в подробном разъяснении ему правил. Возможно, он выучит их назубок и будет готов процитировать наизусть, если кто-то попросит об этом. Во время первых своих игр мальчику, скорее всего, придется перебирать правила вслух или в голове и время от времени спрашивать, как следует применить их в той или иной особой ситуации. Но очень скоро он сможет соблюдать правила, не думая о них. Он будет делать разрешенные ходы и избегать запрещенных; он подметит и будет протестовать, когда его соперник нарушит правила. Но больше он не станет произносить про себя или вслух те формулы, в которых декларируются запреты и разрешения. Делать дозволенные ходы и избегать запрещенных станет для него второй натурой. На этом этапе он даже может утратить былую способность излагать правила. Если другой новичок попросит проинструктировать его, то может оказаться, что он уже забыл, как формулируются правила. Он станет показывать новичку, как нужно играть, демонстрируя на доске корректные ходы и пресекая неправильные ходы новичка.

Вполне возможно для ребенка научиться играть в шахматы, вовсе не слыша и не читая правил. Наблюдая, как другие передвигают фигуры, и замечая, какие из его собственных ходов были приняты или отвергнуты, он мог бы освоить искусство играть корректно, будучи, тем не менее, не в состоянии изложить правила при помощи терминов, которые определяют "корректность" и "некорректность". Подобным образом все мы научились правилам игры в прятки и "горячо – холодно", а также элементарным правилам грамматики и логики. Усваивая многое с помощью критики и примера, мы изучаем как на практике, зачастую без оглядки на какие-то теоретические уроки.

Следует заметить, что о мальчике не говорили бы, что он знает, как играть, если бы все, что он мог бы делать, ограничивалось точным изложением правил. Он должен уметь делать необходимые ходы. Про него скажут, что он знает, как играть, если, даже не умея сформулировать правила, он все-таки делает разрешенные ходы, избегает запрещенных сам и протестует, когда ходы его соперника оказываются неправильными. Его знание как проявляется прежде всего в ходах, которые он делает сам или признает правильными, которых он избегает и не допускает со стороны противника. Поскольку он соблюдает правила, нас не заботит, может ли он еще и сформулировать их. Именно то, что он делает на шахматной доске, а не в голове или при помощи языка, доказывает нам через наглядное умение применять правила, знает ли он их или нет. Аналогично этому иностранец может, подобно английскому ребенку, не знать, как говорить грамотно по-английски, несмотря на то, что он овладел теорией грамматики английского языка.