ПРИТВОРСТВО, ФАНТАЗИРОВАНИЕ И ВООБРАЖЕНИЕ

Не так уж велика разница между ребенком, играющим в пирата, и человеком, который воображает, что он пират. Каково здесь различие, видно по используемым нами словам. Такие слова, как "играть", "притворяться" и "исполнять роль", мы применяем, когда говорим, что зрители сочли спектакль более-менее убедительным, тогда как "фантазировать" и "воображать" используем, когда считаем, что сам актер только отчасти выглядел убедительно. Такие слова, как "играть" и "притворяться", употребляются также для обозначения нарочитого театрализованного, отрепетированного действия, тогда как словами "фантазировать" и "воображать" мы чаще всего обозначаем то притворство, в плен которого люди попадают случайно и нередко даже против своей воли. В основе этих двух отличий лежит, возможно, более радикальное различение: мы применяем слова "притворяться" и "исполнять роль" для внешних, телесных представлений чего бы то ни было, тогда как словами "воображать" и "фантазировать" мы обозначаем, хотя и со многими исключениями, нечто такое, что у людей происходит скрытно, невидимо и неслышно – "в голове", т.е. их воображаемые перцепции, а не их подражательные действия.

Нас тут главным образом интересует именно та особая сфера вымысла, которую мы называем "воображением", "визуализацией", "видением мысленным взором" и "происходящим в голове". Даже те, кто согласны, что спарринг представляет собой ведение боя в гипотетической манере, вряд ли согласятся, что то же самое можно сказать относительно мысленного созерцания горы Хелвеллин. О каких гипотетических по своей манере движениях можно говорить в этом случае? Даже при том, что, говоря о "видении" алкоголиком змей, мы используем кавычки, как используем их и тогда, когда говорим, что ребенок "снимает скальп" своей няни или что боксер "наносит удар" своему спарринг-партнеру, все же следует иметь в виду, что смысл кавычек не равнозначен в этих двух типах случаев. Мысленное представление – это не поддельное видение в том же смысле, в каком спарринг – мнимый бой.

Я надеюсь, что мы уже избавились от идеи, будто визуальное представление Хелвеллина – это созерцание картины, изображающей Хелвеллин, или что вертящаяся в голове мелодия болеро – это прослушивание некоего приватного репродуктора или внутреннего эха этой мелодии. Теперь настал черед избавиться от еще более утонченных суеверий. Эпистемологи на протяжении долгого времени внушали нам, что ментальная картина или визуальный образ относятся к визуальному ощущению, подобно тому, как соотносятся эхо и звук, синяк и удар, отражение в зеркале и лицо. В развитие этой мысли было выдвинуто предположение, что происходящее во мне, когда я "вижу", "слышу" или "чувствую запах", соответствует тому элементу восприятия, который является чисто сенсорным, а не тому, который обусловливает узнавание или понимание, – т.е. что воображение есть проявление общей чувствительности, а не функция рассудка, поскольку он состоит не из собственно ощущений, а из призраков-следов ощущений.

Однако это совершенно ложная точка зрения. Поскольку человек может слышать звучание неизвестной ему мелодии, то он может слушать ее, не зная при этом, как она построена; но мы ведь не скажем о человеке, в чьей голове звучит некая мелодия, что он не знает, как она строится. Звучание мелодии в голове – это общеизвестный способ, каким проявляется знание той или иной мелодии. Поэтому звучание мелодии в голове нельзя уподоблять простому наличию слуховых ощущений; это, скорее, похоже на слежение за знакомой мелодией, а такое отслеживание слышимой мелодии не является функцией сенсорной чувствительности.

Точно так же если я загляну в щель забора в туманный день, то я, возможно, не смогу определить, что вижу дождевой поток, стекающий вниз по склону горы. Но было бы абсурдом сказать: "Я живо вижу нечто мысленным взором, но даже приблизительно не могу понять, что это такое". Правда, я могу мысленно видеть чье-то лицо и одновременно не суметь вспомнить имя этого человека, точно так же как мысленно слышать какую-то мелодию, название которой уже стерлось в моей памяти. Но я знаю, как звучит эта мелодия, и знаю, что за лицо я себе представил. Мысленное созерцание данного лица – это одно из проявлений моего знания этого лица; словесное его описание – другая и реже встречающаяся способность, а узнавание его во плоти – самый обычный и заурядный случай.

В предыдущей главе мы говорили, что восприятие вызывает как наличие ощущений, так и нечто еще, что можно с известной натяжкой назвать "мышлением". Теперь мы можем сказать, что представлять, воображать или фантазировать, что ты что-то видишь или слышишь, тоже включает мышление – в указанном только что смысле. В самом деле, это должно быть очевидным, если мы считаем, что наше представление о чем-то должно характеризоваться как более или менее живое, ясное, достоверное или точное, т.е. описываться при помощи прилагательных, означающих не просто наличие, но и применение знания о том, как представленный объект выглядит или же выглядел бы в реальности. С моей стороны было бы абсурдом сказать, что я живо помню запах жженого копыта, но мне вовсе не обязательно узнавать этот запах, если бы копыто дымилось в моем присутствии. Таким образом, процесс воображения не является функцией чистой чувственности, и существо, которое было бы наделено ощущениями, но не было способно к обучению, могло бы "видеть" или представлять предметы не более успешно, чем писать или произносить слова.

Человек, в голове у которого звучит мелодия, тем самым уже применяет свое знание этой мелодии; он некоторым образом понимает, что именно он услышал бы, прозвучи эта мелодия на самом деле. Подобно тому, как боксер во время учебного боя наносит и парирует гипотетические удары, так и человек со звучащей в голове мелодией может быть описан как слушающий ее гипотетическим образом. Далее, так же как актер, который реально никого не убивает, человек, представляющий Хелвеллин, не видит этой горы. В самом деле, как мы знаем, он может представлять себе эту гору и с закрытыми глазами. Процесс представления горы – это вовсе не переживание или что-то вроде переживания визуальных ощущений, он совместим с отсутствием такого рода ощущений и чего-либо сходного с ними. Нет ничего в представлении, что было бы сродни ощущениям. В этом смысле осознание того, как выглядел бы Хелвеллин, так же соотносится с зрительным восприятием горы, как умышленное подражание соотносится с бесхитростным действием, указание на каковое косвенно содержится в описании действия более высокого порядка.

Но остается, или только по видимости остается, еще одно принципиальное различие, которое можно пояснить следующим образом. Моряк, которого просят показать, как вяжется некий морской узел, обнаруживает, что у него нет веревки для такой демонстрации. Тем не менее, он делает примерно то же самое, показывая движениями рук, как завязывается данный узел. Зрители видят, как он завязывал бы этот узел, наблюдая за его руками и пальцами, в которых нет никакой веревки. И хотя он, можно сказать, гипотетически завязывает узел на веревке, он все же при этом реально шевелит руками и пальцами. Но человек, воображающий Хелвеллин с закрытыми глазами и наслаждающийся, конечно же, только гипотетическим видом горы, не кажется реально совершающим что бы то ни было. Возможно, его несуществующее визуальное ощущение соответствует несуществующему куску веревки у моряка, но что в таком случае соответствует движениям рук и пальцев последнего? Моряк все-таки показывает зрителям, как нужно завязывать узел; но человек, который мысленно видит гору, ведь не демонстрирует тем самым своему спутнику ее очертания или ее цвета. Но показывает ли он их хотя бы самому себе?

Это различие между двумя разновидностями имитации является, однако, не чем иным, как следствием различия между восприятием чего-либо и осуществлением чего-либо. Но это не различие между приватным и публичным осуществлением чего-либо, поскольку восприятие вообще не есть осуществление чего бы то ни было. Оно есть получение или, иногда, сохранение чего-нибудь, но оно никогда ничего не производит. Видение и слышание не являются ни наблюдаемыми, ни ненаблюдаемыми действиями, поскольку они вообще не суть, действия. Высказывания "Я видел ваше созерцание заката" или "Я не заметила что слушаю музыку" представляют собой бессмыслицу. А если бессмысленно говорить, что я мог или не смог быть очевидцем сцен слышания или видения, то это a fortiori лишает смысла и речь о том, что я был или не смог быть свидетелем сцен воображаемого слышания или воображаемого видения. Ни слышание, ни видение тут вообще, не имеют места.

Представим себе человека в концертном зале. Его сосед может видеть, как наш герой, положим, постукивает в такт музыке, или даже невольно слышать, как он тихонько насвистывает или мурлычет себе под нос мелодию, которую; исполняет оркестр. Но мы не только не скажем, что сосед может видеть или подслушать, как этот человек слушает музыку, подобно тому, как он видит или подслушивает, как тот подпевает ей, но мы не скажем и того, что соседу не удалось воочию удостовериться, что этот человек слушает музыку. Слова "тайно" и "явно" не применимы к "слушанию" так, как они применимы к "сквернословию" или "плетению интриг". A fortiori, хотя путешествующий в поезде может заметить, что его попутчик отбивает такт какой-то мелодии, крутящейся в его в голове, он не станет утверждать при этом, что заметил или не смог заметить "слушание" им воображаемой мелодии. Далее, как мы видели в предыдущей главе, прослушивание знакомой мелодии включает не только слышание нот, но также и нечто большее. Оно включает, если так можно сказать, наличие соответствующей готовой ниши для каждой ноты, по мере того как они приближаются. Каждая нота звучит так и тогда, как и когда она ожидается; слышится то, во что вслушались. Такое вслушивание в ноты, которые должны зазвучать вовремя, предполагает, что данная мелодия разучена и не забыта и, следовательно, является результатом тренировки, а не просто функцией слуховой чувствительности. Глуховатый человек может следить за мелодией лучше, чем имеющий более острый слух.

Человек, слушающий едва знакомую мелодию, иногда может поймать себя на том, что воспринимает мелодию неверно, подразумевая под этим тот факт, что, хотя он сам не играл и не напевал эту мелодию и всего лишь вслушивается в нее, ему то там, то здесь слышатся какие-то иные ноты, чем те, которым полагалось бы звучать. Он также удивлен, услышав вдруг особенный ритм, хотя и осознает, что удивление вызвано его собственной ошибкой. Следует заметить, что его заблуждение относительно хода мелодии вовсе не нуждается (и обычно так и не бывает) в выражении в виде ложного суждения, приватного или высказанного публично. Все что он "делал" – это прислушивался к тому, что не должно было звучать, а не к тому, что должно было звучать, и такое вслушивание в ноты не может считаться осуществленным действием или серией таких действий.

Именно этот момент проясняет ситуацию человека, слушающего воображаемую мелодию. Ожидать, что мелодия примет один вид, когда на самом деле она принимает другой, – это уже делать предположение, фантазировать или воображать. Когда услышанное не соответствует ожидаемому, то ожидаемое может быть описано только как звуки, которые могли бы быть услышаны, а установка сознания, в которой они ожидались, была поэтому установкой ошибочного ожидания. Слушателя либо разочаровывает, либо смущает то, что он слышит на самом деле. Человек, мысленно проигрывающий какую-то мелодию, находится отчасти в схожей ситуации. Он также слушает нечто, чего он не воспринимает, хотя он все время отчетливо сознает, что и не собирался ничего воспринимать. Он тоже может ошибаться в мелодии и понимать или не понимать свою ошибку – факт, который сам по себе доказывает, что процесс воображения суть не просто наличие ощущений или эха ощущений, поскольку его нельзя характеризовать как восприятие ошибочной или верной версии мелодии.

Мысленное прокручивание мелодии похоже на прослушивание реально звучащей мелодии и по сути дела является своего рода ее повторением. Однако сходство воображаемого действия с реальным заключается не в том, как часто считается, что оно включает в себя слышание призрачных нот, во всем, кроме громкости, подобных нотам реально звучащей мелодии, а в том, что оба действия – суть реализация знания того, как звучит данная мелодия. Это знание проявляется в узнавании и умении следить за мелодией, когда та слышна на самом деле; оно проявляется в напевании или подыгрывании ей, в обнаружении ошибок при ее исполнении, а также в воображаемом подпевании или исполнении ее или же лишь в воображаемом ее прослушивании. Знание этой мелодии как раз и есть способность узнавать ее и следить за ней, воспроизводить ее, фиксировать ошибки при ее исполнении и мысленно проигрывать ее в голове. Мы не можем допустить, что человек, который правильно насвистывал и мысленно прокручивал мелодию, не знал, как она звучала. Действия такого рода и есть понимание того, как звучит мелодия.

Но чисто воображаемое действие является более утонченным, чем простое прослушивание звучащей мелодии или напевание ее себе под нос, поскольку оно предполагает мысль о ее прослушивании или воспроизведении – точно так же как учебный предполагает мысль о серьезном поединке, а повторение чьих-то слов предполагает мысль об их первоисточнике. Воображаемое прослушивание знакомой мелодии подразумевает "прислушивание" к нотам, которые должны были быть услышаны в случае реального исполнения мелодии. Это и есть прислушивание к нотам гипотетическим образом. Точно так же воображаемое напевание знакомой мелодии подразумевает "готовность" к звукам, которые следовало бы напевать, если бы некто в самом деле напевал эту мелодию. Это и есть готовность к соответствующим нотам в гипотетическом плане. И это отнюдь не очень-очень тихое напевание, скорее, это умышленное воздержание от пения вслух, которое могло бы последовать, если бы не нужно было соблюдать тишину. Можно сказать, что сам процесс воображения себя говорящим или напевающим представляет собой серию воздержаний от воспроизведения звуков, которые должны были бы стать словами или нотами, если бы кто-то говорил или напевал вслух. Вот почему такие операции покрыты непроницаемой завесой тайны. Дело не в том, что слова и ноты воспроизводятся в некой герметически закрытой капсуле, а в том, что сама операция состоит в воздержании от их воспроизведения. Вот почему умение воображать себя говорящим или напевающим приходит позже, чем навык говорить или напевать. Разговор про себя – это поток невысказанных содержаний. Воздержание от высказываний, конечно же, подразумевает и знание того, что было бы сказано, и того, как это было бы сказано.

Несомненно, бывает так, что, воображая мелодию, люди представляют себе, что они не просто пассивно слушают, но и сами активно воспроизводят звуки этой мелодии, точно так же как воображаемый разговор чаще всего содержит не только воображаемое выслушивание, но и воображаемую ответную речь. Весьма вероятно также, что человек, который воображает, что он издает звуки, слегка напрягает те мышцы, которые были бы полностью задействованы, если бы он пел или говорил в полный голос. Но это уже другой вопрос, и его мы здесь не касаемся. Наша задача состоит в выяснении значения того, что некто "слышит" что-то, чего он на самом деле не слышит.

Нетрудно применить наш подход к визуальным и другим образам. Созерцание Хелвеллина мысленным взором не вызывает визуальных ощущений в отличие от восприятия самой этой горы и ее фотоснимков. Но оно предполагает мысль о наличии вида Хелвеллина и, следовательно, является более изощренной операцией, чем простое видение горы. Это одна из форм применения знания о том, как должен выглядеть настоящий Хелвеллин, или, в известном смысле, это понимание того, как он должен выглядеть. Те ожидания, которые сбываются при узнавании Хелвеллина с первого взгляда, на самом деле не сбываются при его мысленном представлении, но это представление есть своеобразная репетиция исполнения такого рода ожиданий. В отличие от мысленного представления, якобы подразумевающего наличие слабых ощущений или неких призраков этих ощущений, такая репетиция подразумевает отсутствие именно того, что было бы воспринято при созерцании самой горы.

Конечно, не всякое воображение является представлением реальных лиц и гор или же "слышанием" знакомых мелодий и голосов. Мы в состоянии представить себя созерцающими сказочные горы. По всей видимости, композиторы могут представлять себе, что они слышат мелодии, которые до этого никогда исполнялись. Соответственно, можно предположить, что в такого рода случаях речь не идет о достоверном изображении воображаемых сцен или о том, что сочиняемая в уме мелодия "слышится" иначе, чем она звучит на самом деле, – с тем же успехом Ганса Христиана Андерсена можно было бы обвинить в неверном описании похождений его героев или же похвалить за фактуальную точность его сказок.

Рассмотрим некоторые параллели между имитацией и цитированием. Допустим, что некий актер играет сегодня роль француза, а завтра – пришельца с Марса. Относительно его первой роли мы можем знать, в какой мере она была сыграна убедительно или неубедительно, но что мы могли бы сказать относительно второй? Или, к примеру, я мог бы начать цитировать сказанное вами, а затем высказать то, что вы могли бы или же должны были бы сказать. Мы знаем, что такое точность в цитировании, однако мнимая цитата не может быть ни точной, ни неточной; она единственно, в некотором слабом смысле, может быть в духе или же не в духе того, что вы обычно говорили или могли бы сказать. Тем не менее, актер претендует на создание верного образа марсианина, а я претендую на то, что цитирую ваши собственные слова. Это есть пример двойного представления. В сходной ситуации оказывается мальчик, подражающий учебному бою боксеров, так как он не ведет настоящего боя и не репетирует такого боя, – он инсценирует некоторые движения человека, репетирующего ход реального поединка. Он воображает, что ведет воображаемый бой. Точно так же как предикаты, описывающие реальный бой, не применимы к описанию спарринга, так и предикаты, описывающие спарринг, не применимы к описанию имитации этого спарринга. Соответственно, не только те предикаты, при помощи которых мы описываем вид на Хелвеллин, раскинувшийся перед нами, не применимы к нашему мысленному представлению Хелвеллина, но также и предикаты, при помощи которых мы описываем наши визуализации этой горы, не применимы к нашим же визуализациям Атланта или Джека Бобового Стебля. Тем не менее, мы претендуем на то, что именно так и выглядел бы Атлант или Джек Бобовый Стебель. Мы совершаем акт двойного воображения.

Теперь мы в состоянии определить и исправить ошибку, допущенную Юмом. Неверно предположив, что "видеть" или "слышать" означает иметь некоторую тень ощущения (что влечет дальнейшую ошибку, допускающую существование ощущений-призраков), он выдвинул каузальную теорию о том, что нельзя получить никакой конкретной "идеи", не получив предварительно соответствующего ощущения, – примерно так же как наличие синяка подразумевает, что перед этим человек ударился об угол. Юм, по-видимому, думал, что цвета, которые я вижу умственным взором, суть следы, каким-то образом оставленные теми цветными предметами, которые перед этим я видел открытыми глазами. Единственно верной мыслью здесь является вот что: то, что я вижу мысленным взором и что я слышу "в своей голове", определенным образом связано с тем, что я раньше видел или слышал. Но сущность этой связи совершенно не такова, как ее себе представлял Юм.

Мы видели, что воображаемые действия предполагают настоящие в том смысле, что изображение первых особым образом включает в себя мысль о вторых. Человек, который не имеет представления о том, как рычат медведи или как убийцы совершают свое дело, не смог бы изображать медведей и играть роли убийц. Не мог бы он и критически оценить такого рода действия. Точно так же человек, не знающий, как выглядит нечто голубое или как стучит в дверь почтальон, не смог бы мысленно увидеть голубой предмет или "услышать" стук почтальона. Не смог бы он и распознать, что перед ним голубая вещь или что стучит именно почтальон. Изначально и главным образом мы узнаем, каковы вещи на вид и какие они издают звуки, лишь когда видим и слышим их. Процесс воображения, будучи одним из многих способов применения наших знаний, требует, чтобы соответствующее знание было получено и не стерлось из памяти. Пара-механическая теория следов нужна нам для объяснения нашей ограниченной способности видеть умственным взором не больше, чем для объяснения нашей ограниченной способности переводить с французского на английский. Требуется только понять, что усвоение уроков восприятия подразумевает сам процесс восприятия, а применение таких уроков подразумевает их усвоение и что процесс воображения является одним из способов применения этих уроков. Поклонники теории следов должны весьма постараться, чтобы приспособить свою теорию к случаю мелодии, звучащей в голове. Что это – оживший след слухового ощущения или серия оживших следов серии слуховых ощущений?

ПАМЯТЬ

Имеет смысл дополнить эту дискуссию о воображении кратким обсуждением способности припоминания. Прежде всего следует указать на два весьма различных способа обычного употребления глагола "помнить".

(а) Важнейшим и наименее спорным употреблением этого глагола является то, при котором помнить нечто означает усвоить его и не забывать. Именно в этом смысле мы говорим, что помним греческий алфавит, или дорогу, ведущую от карьера к месту промывки гравия, или доказательство теоремы, или то, как ездить на велосипеде, или то, что следующее заседание правления назначено на конец июля. Сказать, что человек не забыл нечто, не значит сказать ни того, что он сейчас что-то делает или претерпевает, ни даже того, что он регулярно либо иногда что-то делает или чему-то подвергается. Это значит, что он может нечто делать, к примеру воспроизвести греческий алфавит, направить незнакомца назад от места промывки гравия туда, где его добывают, а также поправить того, кто говорит, что следующее заседание правления назначено на начало июля.

При таком употреблении говорят как о запомненном о любом усвоенном уроке. То, что усвоено и не забыто, может и не иметь никакого отношения к прошлому, хотя его усвоение, конечно же, предшествует ситуации, в которой усвоенное остается не позабытым. Глагол "помнить" в этом значении часто, хотя и не всегда, употребляется как вполне допустимый парафраз глагола" знать".

(b) Совершенно отличным от этого является употребление глагола "помнить", при котором о человеке говорят, что он помнит или вспоминает нечто в определенный момент или что он в настоящий момент вспоминает, обозревает или останавливается на каком-то эпизоде из собственного прошлого. В этом случае воспоминание есть некое событие, нечто такое, что человек может пытаться проделать с успехом или же тщетно, что на время занимает его внимание и что может вызывать удовольствие или страдание, что дается легко или с трудом. Адвокат заставляет свидетеля вспомнить какие-то детали случившегося, тогда как учитель натаскивает своих учеников, чтобы те не забывали выученное.

Процесс воспоминания имеет некоторые общие черты с процессом воображения. Я вспоминаю только то, что сам увидел, услышал, сделал или почувствовал, подобно тому как воображаю, что я сам вижу, слышу, делаю или замечаю; и я вспоминаю так же, как и воображаю, – более или менее живо, легко и связно. Кроме того, я воображаю нечто иногда намеренно, а иногда – невольно; так же я и вспоминаю – когда намеренно, а когда и невольно.

Между представлением об удержании в памяти некоторой информации и ее воспоминанием существует связь, которая представляется важной. Когда говорят, что человек действительно вспоминает или может вспомнить что-то или ему можно напомнить о чем-то, то подразумевают, что он не забыл об этом. Вместе с тем сказать, что он не забыл нечто, не означает, что он когда-либо вспоминает или может вспомнить об этом. Противоречиво было бы говорить, что я припоминаю или мог бы припомнить происшествие на пикнике, которому стал свидетелем, хотя я уже не знаю, что там произошло. И не будет противоречием сказать, что я знаю, когда родился или когда у меня удалили аппендикс, хотя я не могу вспомнить, как это происходило. Абсурдно говорить, что я вспоминаю или могу вспомнить поражение Наполеона при Ватерлоо или то, как переводить с английского на греческий, хотя я и не забывал этого; все это не относится к тому, о чем я могу вспоминать, в том смысле этого глагола, что то, что я вспоминаю, непременно должно быть тем, чему я сам был свидетелем, что сам сделал или испытал.

Теоретики иногда говорят о памяти-знании, памяти-вере и свидетельствах памяти. И в дискуссиях об "источниках" знания и путях познания вещей они порой заявляют, что память и есть один из таких источников, а процесс припоминания – один из способов познания вещей. Соответственно, память иногда ставится в один ряд с восприятием и умозаключением в качестве когнитивной способности или силы, а припоминание приравнивается к актам восприятия и умозаключения в качестве когнитивного акта или процесса.

Это ошибка. Если свидетеля спросить, откуда он знает, что нечто имело место, он может ответить, что сам видел это, или что ему говорили об этом, или же что он пришел к такому выводу на основе увиденного или услышанного им. Он не мог бы дать ответ в том смысле, что разузнал о том, что произошло, поскольку не забыл этого или же благодаря припоминанию того, как он это выяснил. Воспоминание и не-забвение не являются ни "источниками" знания, ни способами его достижения, если тут есть какая-то разница. Первое вызывает усвоенное и не забытое, второе и есть обладание усвоенным и удержанным в памяти. И то, и другое – отнюдь не процессы усвоения, открытия или установления. Еще в меньшей степени воспоминания о происшедшем используются как элементы очевидности, из которых выводятся достоверные или вероятностные заключения о том, что произошло, за исключением того смысла, в котором жюри присяжных может сделать вывод из показаний очевидца. Сам свидетель не утверждает: "Я припоминаю, что инцидент произошел тотчас после удара грома, так что, вероятно, он действительно произошел сразу после удара грома". Здесь нет никакого вывода, но даже если бы он и был возможен, то дело хорошего свидетеля – все хорошенько вспомнить, а не строить умозаключения.

Разумеется, свидетеля можно заставить признать, даже к его удивлению, что он, скорее всего, фантазирует, раз по той или иной причине не может вспомнить того, о чем заявлял, что помнит. При других обстоятельствах он может сам сознаться, что у него имеются сомнения, действительно ли он вспоминает или же выдумывает. Но из того, что предполагаемые воспоминания могут оказаться выдумкой, еще не следует, что правдивые воспоминания представляют собой открытия или плодотворные исследования. Человек, которого попросят рассказать то, что ему известно о Млечном Пути, или начертить карту дорог и рек Беркшира, может рассказать и начертить нечто такое, о чем он не знал, но что соответствует фактам, и он может удивиться, узнав о том, что совершил это, или же усомниться в этом своем поступке. Но никто при этом не подумает, что такой рассказ или чертеж являются "источниками" знания, путями познания вещей или свидетельствами, из которых можно было бы вывести какие-либо открытия. Рассказ и чертеж, в лучшем случае, суть способы передачи уже изученного. Таково же и припоминание наизусть заученного прежде. Это кружение вокруг чего-то, а не приближение к нему, это похоже на пересказ, а не на исследование. Человек может вспоминать какой-то эпизод двадцать раз на дню. Но никто ведь не скажет, что он двадцать раз подряд открывал для себя то, что произошло. Если последние девятнадцать раз не были таким открытием, то им не было и первое воспоминание.

Стандартные трактовки воспоминания создают впечатление, что когда человек вспоминает определенные эпизоды из своего прошлого, то детали таких эпизодов должны возникать перед ним в виде образов. Он должен "видеть" эти детали "своим умственным взором" или "слышать" их "в своей голове". Но здесь нет никакого "долженствования". Если слушатель после концерта захочет вспомнить, как сфальшивил скрипач во время исполнения определенного фрагмента, то он может так же фальшиво напеть эту мелодию или наиграть ее на собственной скрипке; и если он точно воспроизводит это, то он, конечно же, помнит ошибку исполнителя. Для него это может быть единственным способом вспомнить допущенную музыкантом ошибку, поскольку он, скажем, плохо умеет проигрывать мелодию в уме. Точно так же хороший пародист мог бы освоить жесты и мимику проповедника, только повторяя их своими руками и мимикой, поскольку, вполне возможно, ему плохо удается видеть их мысленным взором. Или же хороший чертежник может не вспомнить очертаний или оснастки яхты до тех пор, пока у него в руке ни окажется карандаша, которым он изображает их на бумаге. Если подражание у пародиста и изображение у чертежника получились и если в случае ошибки они тотчас исправляют их без всякого напоминания, то их коллеги признают, что они вспомнили то, что видели, не требуя никакой дополнительной информации относительно яркости, полноты и связности их визуальных образов, ни даже относительно самого существования этих образов.

Никто не скажет, что слушатель на концерте, пародист или чертежник что-либо узнали благодаря воспроизведению фальшиво сыгранной мелодии, жестов проповедника или очертаний яхты; можно сказать только, что они показали, как звучала плохо сыгранная мелодия, как выглядели жестикулирующий проповедник и яхта с ее оснасткой. Воспоминание в образах в принципе ничем не отличается от всего этого, разве что имеет превосходство в скорости, хотя и значительно уступает в эффективности; и к нему, конечно же, нет прямого публичного доступа.

Люди склонны сильно преувеличивать фотографическую точность своих визуальных образов. Основная причина, по-видимому, здесь в том, что весьма часто, особенно при подсказках и наводящих вопросах, они могут дать вполне вразумительные, детальные и последовательные вербальные описания событий, при которых они присутствовали. Отсюда искушение предполагать, что поскольку они могут описывать давние события весьма близко к тому, как все обстояло на самом деле, то они могут сверять свои описания с некими наличными копиями или дарами памяти об ушедших событиях.

Если описание лица соответствует оригиналу как при его отсутствии, так и в его присутствии, это должно обусловливаться наличием чего-то подобного фотографии. Однако такого рода каузальная гипотеза безосновательна. Вопрос "Как я могу правдиво описать то, чему однажды стал свидетелем?" не более загадочен, чем вопрос "Как я могу верно представить себе то, что однажды видел?". Способность к описанию познанных на основе личного опыта вещей – это один из навыков, который предполагается нами у людей, обладающих языковой компетентностью, а способность к визуальному представлению фрагментов этого опыта – другой навык, в той или иной степени предполагаемый нами у большинства людей и в наибольшей степени – у детей, модельеров, полицейских и карикатуристов.

Таким образом, процесс припоминания может принять форму достоверного вербального повествования. В этом случае он отличается от припоминания посредством подражания или наброска на бумаге, поскольку то, что имело место, описывается словесно, а не изображается на листе бумаги (хотя пересказ часто включает наглядные изображения). Ясно также, что никто не станет утверждать, будто пересказ послужил "источником" знания, или способом его приобретения. Пересказ относится не к этапам производства или сборки, а к стадии экспорта. Он сродни не усвоению урока, а изложению пройденного.

Тем не менее люди весьма склонны считать, что яркое визуальное воспоминание должно быть своего рода формой видения и, следовательно, формой получения данных. Один из мотивов такой ошибки может быть выявлен следующим образом. Если человек узнает, что произошло морское сражение, которого сам он не видел, то он может намеренно или непроизвольно представить себе его в визуальных образах. Весьма вероятно, что вскоре он станет представлять себе эту битву в той единообразной манере, в какой он делает это всякий раз, когда у него возникнет мысль о сражении, примерно так же, как он, вероятно, описывает подобное событие устоявшимся набором слов всякий раз, как его просят рассказать такую историю. Но хотя, возможно, он и не может не представлять себе подобные сцены иначе как в своей привычной теперешней манере, все же он по-прежнему осознает разницу между своим привычным способом воображения событий, свидетелем которых он не был, и тем способом, которым засевшие в памяти события, свидетелем которых он был, "возвращаются" к нему в визуальном воображении. Их он тоже может представлять себе единообразно, но это единообразие кажется ему неизбежным и естественным, а не просто закрепившимся из-за частого повторения. Он уже не может "видеть" это событие как ему вздумается – не в большей степени, чем когда он увидел его впервые. Он не мог впервые увидеть наперсток нигде, кроме как на каминной доске, просто потому, что именно там он и находился. Не может он, как бы ни старался, и припомнить теперь, что видел его лежащим в ином месте, ибо все, что он может, если ему вдруг захочется, это вообразить, что видит наперсток лежащим в ящике для угля. В самом деле, он вполне может вообразить, что видит его в ящике для угля, когда спорит с кем-то, кто утверждает, что наперсток был именно там.

Читатель репортажа о скачках может, подчиняясь указаниям текста, сперва представить себе скачки одним образом, а после, сознательно или невольно, – иным, быть может, даже противоположным образом; однако очевидец скачек почувствует, что, хотя он может пересмотреть многое в своих впечатлениях от скачек, что-то жестко мешает ему создавать их взаимоисключающие образы. Вот откуда берется искушение считать воспоминание посредством воображения чем-то аналогичным процессу разглядывания фотографии или прослушивания граммофонной записи. Выражение "не могу" в контексте выражения "Я не могу "видеть" это событие иначе, нежели так" молчаливо приравнивается к механистическому "не могу" в выражении "Камера не может лгать" или "Запись не может разниться с мелодией". Но на самом деле выражение "не могу" в предложении "Я не могу "видеть" это событие иначе, нежели вот так" означает то же самое, что и в предложении "Я не могу по своему усмотрению записать по буквам слово "Эдинбург". Я не могу писать нужные буквы в правильном порядке, одновременно записывая их произвольным образом; я не могу писать слово "Эдинбург" по известным мне правилам правописания и одновременно делать это как-то иначе. Ничто не заставляет мою руку предпочесть одно написание другому, но простая логика исключает возможность одновременного написания слова – и так, как его надо писать, и так, как мне заблагорассудится. Подобным же образом ничто не заставляет меня вообще что-нибудь представлять или представлять так, а не иначе, но если я вспоминаю, как выглядела та сцена в момент, когда я стал ее свидетелем, то мое воспоминание уже не произвольно. Ничто не заставляет меня, направляясь от карьера, где добывают гравий, к месту его очистки, предпочесть одну тропу другой. Но если я знаю, что именно эта тропа ведет к цели, я не могу, рассуждая логически, выбрать одновременно ее и какую-нибудь другую.

Вернемся к случаю с посетителем концерта, который воспроизводит ошибку скрипача, напевая фальшиво сыгранные им такты. Единственным смыслом, в котором он "должен" напевать так, как это он делает, будет тот, что он не сможет воспроизвести ошибку скрипача, если будет напевать что-то другое. Он напевает то, что он напевает, потому что он не забыл исполнения" скрипача. Но это не каузальный эффект "потому что", Его напевание каузально не контролируется и не управляется ни ошибочным исполнением скрипача, ни тем, как он его услышал впервые. Скорее, дело обстоит так: сказать, что он не забыл того, что слышал, значит сказать, что он может верно воспроизвести ошибку, напевая неверно сыгранную мелодию. До тех пор, пока он продолжает держать в уме ошибку скрипача, он сохраняет способность и готовность показать, в чем заключалась эта ошибка, точно ее повторив. Вот что подразумевается под выражением "держать в уме".

Если ребенок перевирает слова и сбивается, декламируя поэму, то мы не скажем, что он продекламировал поэму. Точно так же неправильное цитирование вообще не является цитированием. Если нам скажут, что кто-то разобрал или составил слово по буквам, мы не спросим: "А правильно ли он это сделал?" – поскольку ошибочное составление и разбор по буквам вообще не являлись бы таковыми. Хотя, разумеется, существуют случаи употребления этих глаголов, при которых они значат то же самое, что выражения "пытаться разобрать по буквам", "пытаться составить". В этих случаях их можно уверенно дополнить словом "безуспешно".

Глагол "вспомнить", за исключением случаев, когда имеется в виду "пытаться вспомнить", в том же самом смысле является глаголом "достижения". "Безуспешно вспомнить" и "вспомнить неправильно" суть логически незаконные фразы. Но это не значит, что мы обладаем некой привилегированной способностью, которая ведет прямо к цели, не требуя от нас никакой осмотрительности. Это означает лишь, что если мы, например, представляем себе какие-то происшествия иначе, чем, как мы знаем, они происходили на самом деле, то в этом случае мы ничего не вспомнили – точно так же как ничего не процитировали, если приписали оратору слова, которые, как мы знаем, он не поизносил. Припоминание – это нечто такое, что иногда требует значительных усилий, и его нам часто до конца не удается достичь, а еще чаще мы просто не знаем, удалось ли нам завершить его успешно. Поэтому мы можем заявить, что вспомнили нечто, а позже бываем вынуждены взять это заявление обратно. Но хотя глагол "вспомнить" относится к глаголам "достижения", это не глагол открытия, решения или доказательства. Скорее, подобно "декламированию", "цитированию", "изображению" и "подражанию", он обозначает действие демонстрации или, по крайней мере, примыкает к ряду подобных глаголов. Обладать хорошей памятью еще не значит быть хорошим исследователем, это лишь обладание способностью воспроизводить. Это нарративное умение, если допустимо словом "нарратив" охватывать как словесные, так и несловесные репрезентации. Вот почему мы описываем воспоминания как сравнительно правдоподобные, живые или точные, а не как оригинальные, блестящие или остроумные. И мы не назовем человека "умным" или "наблюдательным" только потому, что у него хорошая память. Собиратель подробностей – это еще не детектив.

Глава IX

ИНТЕЛЛЕКТ

ПРЕДИСЛОВИЕ

До сих пор я не сказал почти ничего позитивного о Разуме, Интеллекте или о Понимании (Understanding), о мышлении, суждении, умозаключении или понятии. В самом деле, то немногое, что я говорил на этот счет, в основном имело негативный характер, поскольку я настойчиво высказывался против того общепринятого взгляда, что употребление таких эпитетов, как "целенаправленный", "искусный", "точный", "честолюбивый" и "произвольный", предполагает в качестве каузальной предпосылки наличие интеллектуальных операций, или операций теоретизирования. Вероятно, в результате этого могло создаться впечатление, что, поскольку операции планирования и теоретизирования сами могут быть охарактеризованы как намеренные, искусные, точные, честолюбивые, произвольные и так далее, то я считаю интеллектуальную деятельность не более специфическим родом занятий, чем вязание узлов, воспроизведение мелодий или игра в прятки.

Подобная демократизация функций старинной и отборной части нашего понятийного аппарата покажется тем более шокирующей, если учесть, что существует широко распространенный обычай употреблять слова "сознание" и "ментальный" в качестве синонимов терминов "интеллект" и "интеллектуальный". Вполне характерным будет следующий вопрос в адрес экзаменатора: "Каковы интеллектуальные способности (mind) сдающего экзамен?" – при том, что нас интересует только то, насколько хорошо он справляется с академическими заданиями определенного рода. Для задающего этот вопрос покажется странным услышать в ответ, что тот, кто сдает экзамен, любит животных, робок, музыкален и остроумен.

Настало время обсудить некоторые особенности понятий, описывающих интеллектуальные способности, склонности и действия. Мы обнаружим, что эти понятия действительно обладают некоторого рода первенством, хотя и не той каузальной первичностью, которую им обычно приписывают.