О том, во что не играют мальчишки 4 страница

 

Тут самое время саркастически хмыкнуть и возмутиться: «Конечно! Жаловаться никакой пользы. И кто об этом причитает? Один из фашистских людоедов, по самое горло сидящий в крови своих жертв! Сердце, видите ли, у него замирает! Уж, как говорится, чья бы корова мычала!»

И за этой вспышкой эмоций, за этим злорадным смешком как-то отступает вопрос: НА ЧТО именно Геббельс не видит пользы жаловаться?

Почему-то в первую очередь испытываешь негодование из-за того, что о «советских зверствах» тявкает гитлеровец, и только потом задумываешься, о каких, собственно, зверствах идет речь, что, возможно, все это брехня вражеского министра пропаганды, которая тpeбyeт проверки и доказательств и т. д. и т. п. Хотя в глубине душе зреет уверенность в том, что все так и было.

Может быть, эта человеческая особенность лучше всего объясняет мстительную жестокость наших солдат? Ведь в первую долю секунды даже мы считаем ее вполне естественной, а затем, словно опомнившись, упрямо отказываемся ее признавать.

Одно из самых страшных преступлений войны заключается в том, что она заставляет человека терять свою человечность. Неправда, что силу духа и воли удается сохранить всем, несмотря на невыносимые испытания. И это относится не только к эпохе концлагерей и геноцида. Инстинкт самосохранения, особенно в плену, всегда сокрушал остатки человеческого достоинства в огромных массах людей, независимо от их национальности.

У Л.Толстого в романе «Война и мир» есть описание душевного протеста Пьера Безухова после того, как часовой остановил его и велел вернуться к толпе пленных: «Не пустил меня солдат. Поймали меня, заперли меня. В плену держат меня. Кого меня? Меня? Меня — мою бессмертную душу!.»

Но есть и более реалистичные, нелицеприятные для нас описания, пугающие своей бесстрастностью. Например, сделанные немецким офицером конвоя в той же войне: «Собака тремя неделями раньше была предметом жадных взглядов русских пленных, когда же я во время похода отобрал у нее кость лошади, с которой она возилась, то за обладание этой костью несчастные выскочили из рядов и из-за нее произошла драка, которую я должен был прекратить силой».

А мы-то были уверены, что только отступающие по Старой Смоленской дороге враги, потерявшие человеческий облик, питались сырой падалью! А русским людям их бессмертная душа никогда не позволила бы унизиться до того, чтобы бить друг друга из-за обгрызенной офицерской собакой кости. Да еще на глазах неприятельских солдат.

В последние годы в прессе и книгах появляется все больше материалов, которые заставляют переосмыслить поведение людей на войне. Например, в газете «Аргументы и факты» № 18, 2004 г., напечатаны воспоминания Евдокии Тимофеевны Койновой, пережившей оккупацию и позднее угнанной в Германию на работы:

 

«Мы их ждали и все время жили в страхе: то ли наши убьют за то, что немцам помогаем, то ли немцы — за то, что кормим партизан. Были и немцы добрые, и наши — подонки. Два парня из нашего колхоза подались в полицаи, выследили председателя, который партизанил и изредка тайно навешал свою семью, сдали врагам. Один немец говорит: «Сами поймали, сами его и казните». Они положили председателя на доски лицом вниз и распилили ржавой пилой. Тот немец сказал, что они нелюди, и застрелил обоих…»

 

Те двое русских, несомненно, были подонками. А в Германии Евдокия попала в семью к хорошим немцам. Но потом пришли наши освободители.

 

«Советские войска были на подступах к Берлину, — вспоминает Евдокия Тимофеевна, — хозяйка волновалась и часто спрашивала меня: «Кия, что снами будет, когда русские придут?» Я ее успокаивала: вы же хорошие люди, значит, и к вам отнесутся хорошо. Сначала в городок пришли разведчики, потом по улице ехали наши солдаты на машинах и пели задорные песни. Потом пришли танкисты, грязные и злые. Они бушевали три дня, врывались в дома, забирали украшения, часы, ткани, шубы. У моих хозяев посуду разбили, перины распороли. Хозяйку изнасиловали, а мужа убили».

 

Это и есть война без маски.

Она такая везде, но только умело маскируется, чистит нашу память, прячется в дальних странах, за прошедшими десятилетиями. С ней, а вернее, с нашей памятью происходят удивительные парадоксы. Гражданская война, овеянная когда-то ореолом романтики, кажется нам сейчас грязной, преступной и чуть ли не бесовской. А Первая мировая, Великая война, сегодня может вызвать романтическую ностальгию, хотя когда-то именно она считалась несправедливой, грязной и бессмысленной.

Эти войны произошли практически одновременно, но, несмотря на изменение к ним отношения, их объединяет одно — обе они были грязными. Как и любая другая война.

В качестве примера я приведу далекую-далекую от России, совсем маленькую в мировом масштабе, забытую многими учебниками Англо-бурскую войну 1899–1902 гг.

Даже в ней маски войны предстали во всей своей пестроте и фальши.

Сейчас мало кто помнит подробности той войны, где она происходила, когда и с кем. Мало того, многие считают буров чем-то вроде зулусов, вооруженных плетеными щитами и копьями, дикими ордами наступающими на пулеметы колонизаторов.

Но тогда весь мир с замиранием сердца следил за Англобурской войной, за неравной схваткой маленького народа с сильнейшей державой. Не была исключением и Россия.

Константин Паустовский писал: «Мы, дети, были потрясены этой войной. Мы жалели буров, дравшихся за свою независимость, и ненавидели англичан. Мы знали во всех подробностях каждый бой, происходивший на другом конце земли, — осаду Ледисмита, сражение под Блюмфонтейном и штурм горы Маюбы. Самыми популярными людьми были у нас бурские генералы Деветт, Жубер и Бота. Мы презирали надменного лорда Китченера и издевались над тем, что англичане воюют в красных мундирах. Мы зачитывались книгой «Питер Мориц, молодой бур из Трансвааля».

Это было романтическое время. Это была не просто война, а первая война против колониализма в Африке.

Даже киевские шарманщики разучили новую песню: «Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне». Эту песню, наряду с испанской «Гренадой», пели бойцы Красной Армии в годы Второй мировой».

В разное время чистые сердцем и помыслами русские люди стремились к парижским коммунарам, пробирались к болгарам в Балканскую войну, ехали в интернациональные бригады Испании, рвались в наивном неведении в Афганистан… И в те годы борцы за свободу тоже направились на край света, туда, где чужой народ дрался за свою независимость.

«На стороне Трансвааля и Оранжевой республики сражались более трехсот русских добровольцев. Подполковник В.И. Ромейко-Гурко — военный атташе при войске буров, будущий министр и председатель Государственной думы России Александр Гучков и его брат Федор, граф Алексей Ганецкий прославился храбростью, действуя в корпусе разведки, капитан Едрихин, поручик Шульженко, подпоручик Арнольдов, Диатроптов, Комаровский, Ляпидевский, Надборский, Никитин, Рубанов, Семеонов, Штрольман… Граф Павел Бобринский создал службу полевой медицины в Натале, где помощь раненым бурам оказывали медицинские сестры — добровольцы Софья Изединова, Жозефина Ежевская и Лидия Страховская.

В Харькове, откуда на бурский фронт отправились несколько добровольцев, до сих пор сохранилась Трансваальская улица».

Имена русских добровольцев были окружены легендами, их почитали героями, ими гордились и восхищались.

Например, как известным в те времена военным журналистом Евгением Максимовым. «В Южной Африке он представлялся как корреспондент газет «Россия», «Новое время» и «Санкт-Петербургские ведомости». Сначала его приняли сдержанно. Однажды он ехал с бурскими стрелками из Коматипурта в Преторию. Один из них спросил Максимова, на что он живет. «На журналистские гонорары», — коротко бросил тог — и спутники в один голос расхохотались: в Трансваале нужны солдаты, а не писаки. Несколько минут спустя, увидев огромное стадо антилоп, машинист остановил поезд. Стадо быстро удалялось, а буры палили напропалую. Максимов попросил ружье, которое ему было подано с видимым сожалением и даже презрением. Журналист прицелился и первым выстрелом сразил последнего из убегающих спрингбоков на расстоянии 800 метров. Все были потрясены. Умение метко стрелять ценилось на вес золота, ибо охота была одним из источников продовольствия для бурских войск».

Но дело в том, что Евгений Максимов был не просто журналист, он был полковник русской армии. Максимов уже сражался на стороне сербов против турок, был «воюющим» журналистом в Абиссинии, Персии и Афганистане.

 

«Скоро его имя стало легендарным. В ресторанах от него в знак уважения не требовали денег за обед или ужин, его имя произносили на африкаанс с благоговением. «Я верю в поэзию войны», — объяснял он свое появление в Трансваале…»

 

От себя добавлю, что полковник Е. Максимов был ранен в боях с англичанами, а спустя несколько лет погиб как настоящий солдат во время Русско-японской войны.

«Поэзия войны» рано или поздно заканчивается даже для таких неисправимых романтиков и превращается и страх, боль, страдание и смерть.

Англо-бурская война не была исключением. Как бы со стороны эта война ни выглядела, она была грязной, жестокой, кровавой и полной позорных фактов — сжигались мирные деревни, уничтожался урожай, население сгонялось в концлагеря, где каждый шестой узник был умерщвлен голодом и болезнями…

Но для добровольцев это прозрение наступало не сразу. Сначала, должно быть, звучали торжественные речи, теплые слова и напутствия, пожелания удачи и уверенность в победе, отъезжали от вокзалов поезда, отчаливали пароходы, и только потом русские «донкихоты» оказывались в атмосфере хаоса, неорганизованности, лишений и страха. Словом, на Войне, которая предстала во всем своем уродстве.

И до дальнейшей судьбы добровольцев, как это обычно случается, уже не было никакого дела ни мировой общественности, только что превозносившей их благородный порыв, ни родине, которая должна была бы гордиться своими свободолюбивыми гражданами, ни той стране, которую они приехали защищать.

Для того чтобы убедиться в этом, достаточно полистать подшивки дореволюционных газет, в которых было много корреспонденции о событиях в Трансваале. (Как в советских журналах 80-х об Афганистане.)

Что я и сделал. Одной из показательных историй является эпопея бывшего поручика 16-го гренадерского Мингрельского полка Енгалычева.

«Вместе со своим товарищем, поручиком Никитиным, г. Енгалычев, выйдя в отставку, отправился в Трансвааль, участвовал в нескольких сражениях, наконец, был взят в плен и отправлен в Западную Европу. В Берлин он «явился без средств и русского паспорта, полубольной, голодный, в потрепанной офицерской тужурке и дырявых сапогах»» («Россія»). Его бедствия начались с самого прибытия в действующую бурскую армию под Блюмфонтеном. «Там уже находился русский отряд человек в 40, — рассказывает г. Енгалычев. — Нас причислили к этому же отряду. Под Блюмфонтеном мы стояли целый месяц в полнейшем бездействии. Время от времени происходили небольшие перестрелки. По истечении месяца пришло распоряжение немедленно и быстро двинуться в Мэфкинг… По дороге встретились с отступавшей клюгерсдорфской командой. Часть русского отряда присоединилась к последней и направилась с ней обратно в Йоганнесбург. Колонна Френча преследовала по пятам. Началась бешеная скачка. Двигались только ночью. Днем лежали в лощинах, прячась от англичан. Последние шли днем. Тяжелое, мучительное было время! Не спали, не ели, не пили. Добежали наконец до Дорнкопа и расположились здесь лагерем. Прошла тревожная ночь. Утром к нам прискакал бур, бледный, почти в полуобморочном состоянии, и донес, что за горой, в трех верстах, находится колонна Робертса. Эта весть породила в нашем лагере панику. Началась невообразимая суматоха. Между тем батареи англичан выехали на гору и начали нас обстреливать. Стреляли они поразительно метко».

Англичане несколько раз выбивали буров с позиций, но те держались в течение дня. Но на другой день, 28 мая, англичане бросились в атаку. «Начался ад (!). Гранаты и пули сыпались градом. Наши бросили свои позиции с правого фланга, где англичане захватили два наших орудия. Вскоре была взята наша центральная позиция. Наш отряд все еще держался, лежа за камнями. Невозможно было поднять голову — пули и гранаты, как шмели, жужжали и лопались крутом. Я выпустил более ста патронов. Ружье накалилось так, что трудно было его держать. Но я продолжал стрелять, стоя у камня. Вдруг в нескольких шагах от меня ударилась о камень граната. Я в этот момент прицеливался. Граната лопнула. Осколки со свистом полетели в разные стороны, и один из них врезался мне в левую руку, разбив приклад и выбимши у меня ружье. Истекая кровью, я упал на землю. Между тем неприятельская цепь была уже шагах в 400 от нас. Буры схватывали лошадей и толпами, вскачь убегали с позиции. На местах оставалось уже не много людей. Я лежал под камнем и не знал, что делать. Никитин был в нескольких шагах от меня и, не обращая внимания на все происходившее, с увлечением стрелял. Оставаться здесь и ждать англичан это значило — обречь себя на верную смерть. Я решил спасаться. Собрав последние силы, я пополз между камнями и кое-как добрался до лошадей. Меня посадили на лошадь, и мы целой толпой поскакали по направлению к Йоганнесбургу. Мы неслись так, что не чувствовали под собой земли…

На другой день, 29 мая, нам объявили, что Йоганнесбург взят англичанами. Нас, раненых, в тот же день выбросили из госпиталя, заявив, что места нужны для раненых англичан. Я, с моим товарищем Калиновским, прошел в больницу Французского Красного Креста. Но англичане узнали обо мне и через неделю потребовали меня в форт, где взяли с меня подписку в соблюдении нейтралитета. Во французском госпитале я пролежал два месяца. Затем меня и Калиновского, вместе с остальными европейцами, англичане выслали из Йоганнесбурга в Ист-Лондон, откуда, не давая опомниться, отправили на английском пароходе в голландский порт Флиссинген…

Везли нас в трюме третьего класса. Всех нас, военнопленных, было около 400 человек. Плыли мы при самых тяжелых условиях. Кормили нас отвратительно. Давали тухлое, совершенно разложившееся мясо и рыбу, маргарин и невозможнейший чай. При виде этой пищи меня рвало. Чай я прямо выливал за борт. Приходилось почти голодать. Обращались с нами дерзко и грубо. Воздух в нашем помещении был скверный. Теснота. Грязь. Вонь. Во Флиссингене нас высадили и передали в распоряжение английского консула. Тот дал нам билеты, кому куда, и несколько денег на дорогу. Мне дал билет до Берлина 2-го класса и 80 гульденов на дорогу от Берлина до Тифлиса. Благодаря этой помощи я добрался до Берлина».

Вместе с г. Енгалычевым попали в плен и некоторые другие русские офицеры, а иные из них пропали без вести; вероятно, убиты.

Что касается буров, то, по его мнению, они прекрасные стрелки и наездники, но и только. Открытого боя они избегают. Атак не выдерживают совершенно. Дисциплина — ниже всякой критики. Все делается у них по личному усмотрению и капризу. Не понравится один начальник — бур переходит к другому. Вообще во всем — крайний беспорядок.

Не всем так «повезло», как поручику Енгалычеву. Например, грузинский князь Багратион-Мухранский был взят англичанами в плен и сослан на остров Святой Елены, разделив тем самым судьбу Наполеона. Очевидно, у англичан есть такая традиция — своих самых опасных врагов ссылать на остров Святой Елены, зная, что его климат смертельно опасен для здоровья южан: корсиканца Бонапарта и грузина Багратиона.

(Добавлю, что позднее князь все же был освобожден и командовал в Первую мировую III конным корпусом. Уже в союзе с англичанами.)

Какой-то неправильной оказалась Поэзия и романтика войны: проигранными — бои, совсем не героическими — действия «солдат свободы». У них почему-то сразу начались «бедствия», они «не спали, не ели, не пили», а все время «прятались от англичан». В конце концов в их лагере началась паника и «невообразимая суматоха», вызванная известием о приближении врага и сопровождающаяся таким стремительным бегством, при котором защитники бурской независимости «неслись так, что не чувствовали под собой земли».

А потом был совсем неромантичный, а вполне современный плен, в котором британские джентльмены обеспечили русскому офицеру «грубое обращение, тухлую еду, тесноту, грязь и вонь».

В моих словах нет язвительности или насмешки. Я лишь хочу сказать, что во все времена представления людей о войне сильно отличаются от ее реалий.

Какими бы высокими идеалами ни прикрывалась война, идеализировать ее ОПАСНО!

Нам кажется невероятным, что герои называют бои адом, проигрывают их, а потом бегут с поля битвы. Если бы г-н Енгалычев рассказал только о том, как он, не переставая, стрелял и его «ружье накалилось так, что трудно было его держать», как был ранен и истекал кровью, то, наверное, его образ в глазах потомков был бы другим. Но бывший поручик Мингрельского полка был объективен.

Довольно часто в литературе можно найти портрет вояки, который видел «кресты на обочинах шоссе над могилами мирных людей, слушал плач детей, потерявших родителей, рыдания женщин, вопли помешавшихся с горя мужчин, солдат, подавленных бесчестием, выпавшим на их долю, оборванных, голодных, покинутых командирами и бредущим невесть куда. (…) Равнодушно слушал стоны раненых, валявшихся в кюветах, душераздирающие вопли женщин, на глазах которых умирали их дети, убитые шальной пулей или осколком бомбы.

Конечно, эта картина не доставляла ему эстетического наслаждения, но и не мешала безмятежно отдыхать в очередном старинном замке, а после ужина и изрядной выпивки крепко спать под старинным балдахином на старинной постели какого-нибудь барона.

Кровь, слезы и пепелища казались ему такими естественными — ведь это же война, черт побери!»

Почему мы следим за книжными персонажами и не замечаем этих жутковатых подробностей? Почему они проходят мимо нас, мимо нашего сознания, нашего осмысления? Как художественный фон.

…ведь это же война, черт побери!».

Мы можем пересказать сюжет, описать главных героев и даже изобразить некоторые сценки, но почему мы ЗАБЫВАЕМ о той страшной эмоциональной атмосфере, в которой разворачивается действие?

Сориус Самура, журналист «Insight News TV», приехавший в командировку в Либерию, охваченную гражданской войной, и задержанный по подозрению в шпионаже, рассказывал: «Меня пытали, они притащили ножи и угрожали, что разрежут грудную клетку и съедят мое сердце, а моей кровью напишут: «Плачь, Самура!»».

Это были не пустые угрозы солдат. Самуре удалось спастись, но его память сохранила примеры отнюдь не мужественной и героической борьбы либерийского народа за свободные выборы и за свои конституционные права, а именно тот фон, на котором она происходила, примеры реализации солдатских угроз: «Как можно забыть одиннадцати-двенадцатилетнего мальчика, которого избивают шесть или семь здоровенных военных? Как можно забыть беременную женщину, которой вскрыли живот, потому что им хотелось посмотреть пол ребенка? Как можно забыть, как девятилетнего мальчика заставляют насиловать его мать? Как можно забыть такие вещи?!»

Такие вещи забывать НЕЛЬЗЯ.

Это и есть Война без маски. И дело отнюдь не в диких нравах чернокожего населения. Любая война заражает человека дьявольским безумием, отбрасывает его во владения смерти, где стираются все границы между добром и злом.

Вспоминает Игорь Ковальчук, бывший воин-«афганец», очередной интернационалист, сражавшийся за «новую жизнь» чужого народа:

«В расположение 7-й роты я попал после обеда. Капитан Руденко посмотрел на нас и торжественно объявил: «Вот, братва, теперь вы есть мясо, натуральное мясо, предназначенное для шакалов. Запомните мои слова: вы должны стать волками или умереть — одно из двух. Не нюхав крови, не можешь жить, не можешь бегать, тебя загрызут!» Потом капитан позвал старшину и приказал выдать нам оружие. Слова ротного впились в мой мозг натуральными волчьими клыками. Ничего не понимая, я думал: почему он такой злой, что мы ему сделали, за что он на нас набросился?

Но уже через месяц я был хуже его.

Получив должность разведдесантника, заслужив доверие старших ребят похабными шуточками, я чувствовал, как меня засасывает огромный кровавый водоворот, в котором я теряю способность думать, только работаю штыком, прикладом и прицелом. Скоро я потерял своего друга Олега. Потом был Витя. Его голубые застывшие глаза остались шрамом на моем сердце. Его последние слова были: «Ты знаешь, Гарик, прожить мы могли бы по-другому».

Я терял контроль над собой, кричал сквозь слезы, поливая местность пулеметным огнем.

Так прошло 6 месяцев службы. Я стал, как все: закрывал глаза павшим товарищам без дрожи в руках, курил наркотики, кисло-сладкий запах крови уже не переворачивал мои внутренности тошнотой, при стрельбе в упор глаза не закрывались.

В январе 1981-го я понял слова ротного. Я превратился в заедаемого вшами матерого волка. Мне было присвоено звание ефрейтора, три месяца спустя — звание младшего сержанта и должность оператора-наводчика БМП. (…)

По вечерам я выл с тоски, а утром смеялся.

Несколько эпизодов из жизни там стал и для меня поворотными.

Дело было в полку. В Мазари-Шариф. Шестая рота. Служили в ней три неразлучных дружка: один парень по фамилии Панченко, второй — киевлянин, третий — с Алтая. Фамилии этих двух не помню. Как-то раз они здорово напились браги. Захотелось им «гаша» и барана. Пошли в соседний кишлак. На дороге повстречали старика. Ну, они бухие… Словом, хрясь его по голове — аж у автомата цевье отскочило. Правда, они этого не заметили. Деда в кусты затащили и пошли дальше. Добрались до кишлака, зашли в дом. Там женщина. Начали ее насиловать, та — орать. Выскочила сестра. Молодцам не оставалось ничего другого, как заколоть тех баб. Зашли в следующий дом. Там дети. Солдаты открыли по ним огонь из АК. Всех уложили, но одному удалось скрыться. Панченко потом на суде говорил, что по пьяни не заметил пацана, потому, дескать, и не удалось его прикончить. Потом зашли в дукан. Взяли целый мешок гашиша, прихватили барана. Возвратились в часть. Панченко обнаружил, что на автомате нет цевья, а на цевье ведь стоит номер автомата. Потопали обратно. Деда добили, чтобы не крякал. Нашли в кустах цевье. Опять вернулись.

Утром строят роту. Выходит спасшийся мальчуган. Следом за ним — ротный, замполит и особист. Парень обошел строй и указал пальцем на Славку. Панченко и Славка — словно братья-близнецы. Славка не выдержал, крикнул: «Вот Панченко, он убивал — пускай и расплачивается!» Панченко вышел из строя. Пацан завизжал: «Она! Она в меня стрелял!»

Суд был в Пули-Хумри. Длился шесть месяцев — показательный. Потом осужденных отвезли в Термез. Перед отъездом они сказали, что будут писать письмо Брежневу, просить о помиловании. Они раскаивались лишь в том, что не прикончили парня (!). На суде Панченко сказал: «Когда на операциях я по вашему приказу двадцать человек в день (!) на тот свет отправлял, вы говорили — молодец! Отличник боевой подготовки! На Доску почета! А когда я жрать захотел — хорошо надолбился я тогда, пьяным был — и пошел за бараном, потому что продовольствия не было, убил таких же людей, что и всегда убивал, но на сей раз не по вашему приказу, вы меня судить вздумали?!»».

Подобным вопросом задавались солдаты всех армий во все времена. Один «славный малый» из армии герцога Веллингтона еще в начале XIX в., приговоренный за мародерство к повешению, возмущенно кричал, «что он не понимает, почему ему не позволяют делать во враждебной Франции то, что он безнаказанно совершал в союзной Испании».

Это не зависит от армий и театров военных действий — это ВОЙНА.

А война (да простит меня читатель за избитую истину) — это АД. Ад, спрятанный от нас под многочисленными масками.

Очень уважаемый мной журналист Артем Боровик, имевший мужество писать о войне правду и признать, что невоевавшему человеку понять ее невозможно, в репортаже, который так и назывался — «Спрятанная война», писал: «В одном из наших монастырей я познакомился с болезненного вида человеком, который в конце разговора переспросил: «Вы были в Афганистане? Когда? Хм-м. И мне довелось…» Что за историю поведал мне он! Как-то раз пошел он в камыши по нужде, а в это время начался обстрел. Парень поклялся, что, если ему будет спасена жизнь, он уйдет в монастырь. В тот самый момент ребят из его отделения, стоявших на блоке неподалеку, накрыло прямым попаданием из миномета.

Он рассказал и больше не проронил ни слова. Я по привычке продолжал атаковать его длинной очередью вопросов. Он стиснул зубы, повернулся резко, на армейский манер, и ушел.

Вот тогда-то я и понял, что в этой войне вообще ни черта не смыслю».

До чего же этот случай похож на встречу во Вьетнаме американского журналиста М. Герра с разведчиком Четвертой дивизии США, ранее описанную мной в книге «Неизвестные лики войны»!

Повторю ее еще раз:

«Но что за историю рассказал он! Более глубоких рассказов о войне журналист никогда не слышал. Вот, например:

— Патруль ушел в горы. Вернулся лишь один человек. И тот скончался, так и не успев рассказать, что с ним произошло.

Герр ждал продолжения, но его не было. Тогда он спросил: что же было дальше? Солдат посмотрел с сочувствием.

И на лице его было написано: «Кретины, твою мать!. Какое тебе еще нужно продолжение?»».

Сравним отзывы корреспондентов о двух войнах: «Что за историю поведал мне он!» и «Но что за историю рассказал он!». Словно списывали друг у друга…

Когда осознаешь, что оказался в настоящем аду, который нечеловеческие, потусторонние силы водворили на земле, то больше не приходится рассчитывать на свои опыт, умение и подготовку. И тогда остается уповать только на Всевышнего.

Слово Артему Боровику:

«В апреле 87-го я познакомился со снайпером, у которого тыльная сторона грязного подворотничка была исписана словами из псалма 90: «Живый в помощи Вышняго, в крови Бога Небеснаго водворится. Речет Господеви: Заступник мой еси и Прибежище мое. Бог мой и уповаю на него…»

Война давала столько поводов, чтобы стать циником. Или убежденным мистиком. Каждый месяц, а на боевых — каждый, бывало, день — она заставляла тебя мучиться в поисках ответа на извечный вопрос: «Господи, почему его, а не меня?! И когда же — меня? Через минуту или через пятьдесят лет?»

Сегодня солдат возносил молитву тому, кот о на следующий же день проклинал.

И наоборот.

Помню, года четыре назад — кажется, в Кандагаре — паренек, только что прибывший туда после учебки, во время обстрела шептал быстро-быстро: «Мамочка, возьми меня в себя обратно! Мамочка, возьми меня в себя обратно!.» А другой, оставшись без рук и глаз, отправил из госпиталя письмо отцу: «На черта ты, старый хрен, сделал это девятнадцать лет назад?!» (…)

Как-то раз в нужнике я стал невольным свидетелем страстной, неистовой молитвы здоровенного сержанта-спецназовца. Я скорее мог поверить в самое невероятное чудо (например, что мы выиграем войну), но только не в то, что видел своими глазами. Парень был олицетворением несокрушимой мощи спецназа (!) — надежды наших надежд, генштабовского идола-божества. Не помню, о чем конкретно он просил. Помню, что сортир был единственным безопасным местом в той части, куда не мог проникнуть вездесущий глаз замполита, который, скорее всего, тоже молился втихаря, но не там и не в то время».

Если бы государственные интересы не требовали воспитания новых солдат для своих армий, если бы с таким же упорством, с каким телеканалы показывают последствия стихийных бедствий, они ежедневно демонстрировали кинохронику о концлагерях и военных госпиталях, если бы в школьных программах в рамках изучения истории появился предмет «психология и философия войны», если бы инженеры человеческих душ — писатели, режиссеры, поэты, художники — хотя бы десятую часть творчества посвящали не героике войны, а ее грязи, если бы о войне снимали фильмы ужаса, если бы компьютеры сгорали после каждой проигранной миссии в военных игрушках…

Если бы… Если бы… Если бы…

Джон Стил, оператор ITN, потрясенный увиденным во время командировок в зоны боевых действий, в телеинтервью признавал сдавленным голосом: «Когда вы попадаете в джунгли, то вы предполагаете, что они пахнут цветами. Но воздух всегда был пропитан запахом разлагающихся трупов. Разлагающиеся трупы были повсюду. Мне бы очень хотелось, чтобы телевизионные новости могли передать этот запах смерти. Я бы хотел, чтобы люди, которые смотрят эти кадры, могли его почувствовать. Я убежден, что это остановило бы все это…»

Я не знаю, сможет ли подобный прием остановить ЭТО, но если с экранов телевизоров во время ежедневных выпусков новостей из «горячих точек» на зрителей дыхнет смрадом пороха и гниющего человеческого мяса, то наверняка для многих за ставшими привычными кадрами проявится то страшное, чудовищное, что не может не заставить отшатнуться.

И подумать.

И вспомнить.

И хотя бы отдаленно представить себе, что же такое на самом деле ВОЙНА.

Недаром в заключительных кадрах знаменитого фильма Ф.Ф. Копполы «Апокалипсис сегодня» полковник Керц, сорвавший с войны все маски, заглянувший под них и увидевший ее ПОДЛИННОЕ лицо, повторяет, умирая, только одно слово: «Horror… Horror…»

«Ужас… Ужас…»

 

Глава вторая

О том, во что не играют мальчишки

 

Война — это травматическая эпидемия.

Николай Пирогов

 

Пролог XX века — пороховой завод. Эпилог — барак Красного Креста.