Автор и персонаж в прозе и драме

 

Принципом построения русской романтической поэмы (как мы выяснили) был параллелизм судьбы центрального персонажа и автора, с их обоюдной способностью пережить процесс отчуждения, но подчас при разновременности стадий и несходстве направления развития. Этот принцип — правда, менее отчетливо — проявился и в романтической прозе и драме.

Во многих произведениях автор обнаруживает себя не только как лицо, солидаризирующееся с центральным персонажем (что находит выражение в многочисленных авторских обращениях к нему — предостережении, сочувствии, возмущении и т.д.), но и как сам переживший или переживающий нечто аналогичное. Таковы, скажем, во «Фрегате «Надежда»» многочисленные намеки на те житейские грозы, на тот личный опыт разочарования, который сближает автора с его героем, капитаном Правиным.

Иногда сходство авторской судьбы и судьбы персонажа обнаруживается постепенно; поначалу же оно замаскировано. Повествователь в «Живописце» вначале к своему герою подчеркнуто беспристрастен. Ему «весьма любопытно узнать Аркадия. «Только л ю б о п ы т н о ?» — скажете вы. —Что же делать!.. Невольно делаешься эгоистом в сорок лет, отдружившись, отлюбивши на свой участок. Притом жизнь в провинции бывает такая положительная и приводит в такое оцепенение чувства души». Повествователь носит фамилию отнюдь не романтическую — Мамаев; по положению он — «помещик».

Но постепенно мы узнаем о его глубоком сочувствии к Аркадию, узнаем, что это сочувствие имеет свои причины. «Может быть, для этого надобно б было рассказать вам прежде всего собственную жизнь мою...» Жизнь свою повествователь не рассказывает, ограничиваясь многозначительными намеками: «Друг мой! мне сорок лет; жизнь моя была бурная, мятежная; я испытывал страсти, знал и любовь...» Словом, ясно, что, прежде чем стать холодным «помещиком», Мамаеву пришлось пережить нечто сходное с судьбой Аркадия. Однако параллелизм этот неполный; он протекает на разных уровнях. Аркадий — гений; он идет до конца, гибнет; повествователь же принадлежит к тем обыкновенным людям, которые могут примириться — и примиряются с судьбой.

В другой повести Полевого, «Блаженство безумия», повествователь в введении отводит себе малопривлекательную роль носителя здравого смысла, которому недоступны переживания героя. (Роль сочувствующего выполняет друг Антиоха, основной рассказчик; с помощью его взгляда главный герой возвышен и эстетизирован: «Антнох открыл мне новый мир, фантастический, прекрасный, великолепный — мир, в котором душа моя потонула...»)

Мы знаем, что нейтрализация авторского фона развивалась с течением времени в русле романтической поэмы (Баратынский, затем лермонтовские «Мцыри» и «Демон»). Нечто сходное наблюдается и в прозаических жанрах. В романтической драме функцию обозначения авторской судьбы берет на себя посвящение, напоминающее посвящение в поэмах. У Лермонтова такое посвящение предпослано обеим трагедиям — «Испанцам» и «Menschen und Leidenschaften» (ср. детали первого посвящения: автор — «страдалец», с «беспокойным челом», с «морщинами ранними»); в «Странном человеке» в некоторой степени аналогичную роль выполняет краткое предисловие.

Оригинальна постановка образа автора в предисловии к «Дмитрию Калинину». Предисловие ничего не сообщает о событиях, которые были бы аналогичны судьбе заглавного героя, то есть о пережитом автором процессе отчуждения. Зато оно ставит автора на более высокую точку наблюдения; мол, поднимаясь над всеми своими героями, автор хочет обнять взором всю эту «чудесную, гармоническую, беспредельную вселенную»; он размышляет «о человеке, о непонятной смеси доброго и злого, высокого и низкого, составляющей существо его...» (1. 419—420). Стиль предисловия близок наиболее объективной в пределах романтизма обобщающей форме авторского сознания, как она была зафиксирована в эпилоге пушкинского «Кавказского пленника», но при этом переносит ее на философскую, так сказать, натурфилософскую почву (предисловие к «Дмитрию Калинину» предвещает уже философское направление первой статьи Белинского, а именно широко известный из «Литературных мечтаний» пассаж о жизни «единой, вечной идеи»).

Следует в заключение отметить, что установка на параллелизм авторской судьбы и судьбы персонажа ощущается и за пределами романтизма, например в «Евгении Онегине», «Мертвых душах», а позднее, скажем, в романах Тургенева. В этом состоял один из «заветов» романтической поэтики последующей русской литературе11.