Мужское и женское сознание 7 страница

У Канта в его земной жизни было такое состояние, которое предшествовало «обоснованию характера». Это легко заключить из одного места его «Антропологии». Но момент, когда он представил себе это в ужасающе‑ослепительной яркости: «Я ответственнен только перед собою! никому другому не должен служить! но могу себя забыть в работе! я один! свободен! я господин самому себе!» – Этот момент означает зарождение кантовской этики, наиболее героический акт мировой истории.

Две вещи наполняют нашу душу удивлением и трепетом, причем тем сильнее, чем чаще и продолжительнее останавливается на них мысль: звездное небо простирается надо мною, и моральный закон во мне. И то, и другое я не должен искать или предполагать как нечто скрытое от меня в тумане, или лежащее в беспредельности, вне моего кругозора. Я вижу это пред своими глазами, непосредственно связываю это с сознанием моего существования. Первое начинается в том месте которое я занимаю во внешнем чувственном мире. Оно удаляет эту связь в необразимо – великое, где миры встают за мирами, где системы возникают за системами, в бесконечные времена их периодического движения возникновения и продолжения. Второе имеет началом мое незримое «я» мою личность: оно переносит меня в мир, который обладает действительной бесконечностью, мир, ощутимый только разумом. С этим миром (и таким образом со всеми теми видимыми мирами) я познаю свою не случайную, как в том случае, но всеобщую и необходимую связь. Первый взгляд, брошенный на эту бесконечную массу миров, сразу уничтожает мое значение, как существа плотского, которое должно вернуть планете (простой точке вселенной) материю, из которой оно состояло, после того, как эта материя короткое время (неизвестно, как) была наделена жизненной силой. Второй взгляд, напротив, бесконечно возвышает мою ценность, как интеллектуальной единицы. Личность, в которой моральный закон открывает жизнь, независимую от моей животной сущности и от прочего чувственного мира. Он возвышает мою ценность, по крайней мере, постольку, поскольку это можно вывести из целесообразного определения моего существования этим законом, определения, не ограничивающегося условиями и пределами этой жизни, а уходящего в бесконечность.»

Так понимаем мы «Критику практического разума». Человек во вселенной один, в вечном потрясающем одиночестве.

Его единственная цель – это он сам, нет другой вещи, ради которой он живет. Он далеко вознесся над желанием быть рабом, над умением быть рабом, над необходимостью быть рабом. В глубине под ним где‑то затерялось человеческое общество, провалилась социальная этика. Человек – один, один.

И только теперь он – один и все, а потому он содержит закон в себе, потому он сам закон, а не произвол. Он требует от себя, чтобы этот закон в нем был соблюден со всей строгостью. Он хочет быть только законом без оглядок и видов на будущее.

В этом есть нечто потрясающе‑величественное: далее уже нет смысла, ради которого он повинуется закону. Нет высшей инстанции над ним единственным. Он должен следовать заключенному в нем категорическому императиву, неумолимому, не допускающему никаким сделок с собой. «Искупления», «отдыха, только бы отдыха от врага, от мира, лишь бы не эта нескончаемая борьба!»– восклицает он – и ужа– сается: в самой жажде искупления была трусость, в желанно «довольно» – бегство человека, чувствующего свое ничтожество в этой борьбе. «К чему!» – вырывается у него крик вопроса во вселенную – и он краснеет. Ибо он уже снова захотел счастья, признания борьбы со стороны другого, который должен был бы его вознаградить за нее. Одинокий человек Канта не смеется и не танцует, не рычит и не ликует: ему не нужно вопить, так как вселенная слишком глубоко хранит молчание. Не бессмыслица какого‑нибудь ничтожною мира внушает ему его долг: его долг – смысл вселенной. Сказать да этому одиночеству – вот где «дионисовское» в Канте, вот где нравственность.

 

Глава VIII.