Курица речи или яйцо веры?

Выше отмечена несомненная связь этнического языка с этническими религиозными представлениями. Отмечена также первичность этничности как биологического фактора и вторичность религиозности как фактора духовного. Попробую уточнить характер общей платформы всей этнической духовности вообще. И еще прояснить роль языка в данной сфере.

Я не разделяю крайнее воззрение американского лингвиста и философа Н. Хомски, теория «генеративной грамматики» которого утверждает, будто логическое мышление и язык составляют часть генетического наследия личности. Для меня несомненно лишь, что племенное, т.е. генетически наследуемое, устройство мозга и речевого аппарата наилучшим образом соответствует фонетике, синтаксису, грамматике и семантике племенного языка, а тем самым и логике племенного образа мысли. Ибо является физиологической базой для всего перечисленного. Биологическое, как не раз сказано выше, предопределяет духовное, проявляется в нем.

Но вот вопрос: имеется ли обратная связь в процессах формирования гортани и мозга с одной стороны, и речи – с другой? Менялась ли физиология человека по мере его социализации? В какой степени был изначально социален древний человек?

На этот счет существует весьма значительный разброс мнений вплоть до диаметрально противоположных. Библиография по вопросам соотнесенностей расы, языка и культуры давно перевалила за тысячу единиц. Причем разлом идет не только между эволюционистами и креационистами (я, напомню, скептически равноудален от тех и других), но и внутри эволюционистов тоже. Поскольку в России последнюю, после Н. Я. Марра и И. В. Сталина, наиболее серьезную попытку разобраться в генезисе речи предпринял Б. Ф. Поршнев в книге «О начале человеческой истории», я буду здесь преимущественно ссылаться на наблюдения и мысли этого пытливого ума, в т.ч. на данный им очерк борьбы мнений.

Так, известный палеоэтнолог-креационист Менгин в коллективном труде «История мира» писал, что человек с самого начала появляется уже с полным набором духовных свойств – с языком, мышлением, правом, собственностью, нравственностью, религией, искусством. Ему вторил в той же книге авторитетный археолог аббат Брейль. Авторы не ставили вопрос об особой роли языка, полагая нераздельной и синхронной всю духовную структуру человека.

В «синтетической и содержательной», по словам Поршнева, книге Б. Г. Ананьева «Человек как предмет познания» (Л., 1969) «этому ядру человека, его речевому общению и речевой деятельности в сущности не нашлось места, хотя и упоминается о важности палеолингвистики для изучения антропогенеза. А в синтетической книге по антропологии А. Барнетта нет и такого упоминания; тут ядра человеческого рода – его речевой коммуникации – вовсе нет».

Такова одна из двух крайних позиций, на которой атеисты парадоксально объединились с католиками. Но есть и противоположная, не менее крайняя.

Поршнев: «Дж. Бернал подчеркивал: “Язык выделил человека из всего животного мира”. Многие (хотя не все) кибернетики, бионики и семиотики согласны с этим. Что до лингвистов, тут согласие полное. Вот, например, что писал Л. Блумфильд в статье “Философские аспекты языка”: “Позвольте мне выразить уверенность, что свойственный человеку своеобразный фактор, не позволяющий нам объяснить его поступки в плане обычной биологии, представляет собой в высшей степени специализированный и гибкий биологический комплекс и что этот фактор есть не что иное, как язык... Так или иначе, но я уверен, что изучение языка будет тем плацдармом, где наука впервые укрепится в понимании человеческих поступков и в управлении ими”. Впрочем, я не раз уже выше писал о том, что лингвистические концепции отнюдь не всегда применимы в антропологии. И в данном случае можно заметить, что ни психология, ни антропология не разделяют высказанное мнение… В разных книгах по антропогенезу эта тема, конечно, в той или иной мере трактуется, однако никогда не на переднем плане и частенько не слишком-то профессионально. На VIII Международном конгрессе по антропологии и этнологии (Токио, 1968 г.) лишь американский антрополог Каунт и автор этих строк посвятили свои доклады нейрофизиологическим аспектам происхождения речи (“фазии”, по терминологии Каунта) и настаивали на невозможности дальнейших исследований антропогенеза вне этой проблематики».

Поршнев вполне научно формулировал: «Задача состоит в том, чтобы определить, во-первых, что именно мы понимаем под речью, речевой деятельностью, фазией; во-вторых, установить тот этап в филогенезе человека, к которому это явление (а не накопление его предпосылок) может быть приурочено». Но затем ученый, увы, вполне произвольно постулировал, что специфической особенностью, «отграничивающей человеческую речь от всякой сигнализации или, если угодно, коммуникации и животных, и машин», является наличие синонимов и антонимов, без которых, якобы, «нет ни объяснения, ни понимания». Исходя из такого весьма спорного представления, а также из данных эволюции мозга и патологии речи, Поршнев считал, что в полном смысле слова речь появляется только у Homo sapiens. «Более того, можно даже отождествить: проблема возникновения Homo sapiens – это проблема возникновения второй сигнальной системы, т. е. речи. На предшествующих уровнях антропогенеза каменные «орудия» и другие остатки жизнедеятельности ничего не говорят психологу о детерминированности этой деятельности речью»[99].

И далее Поршнев развивал излюбленную мысль о том, что якобы не владевший речью неандерталец – это еще животное, а кроманьонец – уже человек. Поскольку Поршнев верил в эволюцию человека от обезьяны и считал неандертальца ее звеном, то человек в его интерпретации предстает, по сути, как развившееся из обезьяны говорящее животное. Что, на мой взгляд, излишне парадоксально и категорично. И вот почему.

Еще Дарвин в книге «Происхождение человека и половой отбор», как и в следующей (о сравнительной психологии животных и человека), убедительно показал, что в психике человеке нет ничего качественно нового по сравнению с животными, а существуют лишь количественные различия, накопившиеся постепенно. Дарвин обнаруживал у животных – и современные исследования это подтверждают чем дальше тем больше – и мышление, и способность к совершенствованию, и употребление орудий, и речь, и эстетическое чувство, и даже зачатки религиозности, не говоря о более простых психологических категориях. Все это в человеке лишь возведено в некую степень как у биологического существа высшего порядка, венца развития животного мира. (Так считал эволюционист Дарвин, но сегодня мы признаем, что далеко не по всем параметрам высшей нервной деятельности животное уступает человеку.) А второй создатель теории естественного отбора, А. Уоллес, в 1870 г. в сочинении «О теории естественного отбора», доказывал, что естественный отбор вообще не мог создать особенностей человеческого мозга, способности к речи, большей части остальных психических способностей человека, а вместе с ними и ряда его физических отличий. Таким образом, отцы-основатели парадигмы, приверженцем которой заявлял себя Поршнев, в корне расходятся с ним в понимании сущности порога отличия человека от животного и не находят его там, где ищет он.

Современная наука во многом подтвердила выводы Дарвина и Уоллеса, чему много способствовал «приматологический взрыв» 1970-х гг., не отраженный в концепции Поршнева. Группа американских исследователей во главе с Э. Бренон и Г. Террейсом выяснила, что обзьяны – причем не относительно высокоразвитые шимпанзе, а простые макаки – могут считать до девяти и различать абстрактные фигуры, что позволяет говорить о начатках абстрактного мышления у обезьян, до сих пор считавшегося исключительным свойством человека. Больше того. Американские же антропологи П. Генан, Р. Холлувей и А. Браун в 1968 году, в результате изучения сотен препаратов, обнаружили в мозгу шимпанзе такой же речевой центр, как у человека – «зону Брокá» в височной доле, включающую даже ассиметрично, тоже как у человека, развитый участок «планум темпорале», именуемый контрольным центром языка и речи. И ныне уже делается вывод, вполне подтвержденный этологами, о наличии у шимпанзе своего языка, достаточно сложного, с помощью которого они общаются и даже веселятся, поскольку обладают хорошим чувством юмора!

Последовательный дарвинист должен сделать умозаключение: неважно, развился ли человек из животного или возник отдельно, сам по себе: важно, что он, как и все животные, изначально обладал речью или, по крайней мере, способностью к речи. Об этом говорит тот разительный факт, что отдельных животных можно научить не только понимать слова хозяев, говорящих на самых разных языках мира, но и осмысленно произносить некоторые слова[100]. Супруги Гарднеры (США) обучили шимпанзе Уошо амслену – американскому языку глухонемых, и эта обезьяна оперировала 160 словами. А их последовательница Паттерсон обучила гориллу Коко, и та освоила 500 знаков вполне, а всего спорадически использовала до 1000. Само собой, обезьяны хорошо понимали английскую речь[101]. В экспериментальной группе бонобо (карликовых шимпанзе) растет уже третье поколение, пользующееся не одним, а сразу тремя языками.

Но самое главное – человек тоже способен понимать речь животных и говорить с ними на их языке! Сам же Поршнев ссылается на свидетельство индейского писателя-натуралиста по имени Вэша Куоннезин (Серая Сова), который шаг за шагом выработал некое специальное слово, произносившееся с одной и той же интонацией на определенной высоте звука. «Автор пишет, что это слово приобрело “магическую силу” над зверями – оно их успокаивало, освобождало от тревоги. Если при его неожиданном появлении на виду у белок, мускусных крыс, бобров, лосей или при любом необычном звуке все они тревожно замирали, “словно каменные изваяния”, то стоило произнести это уже привычное им всем слово, все они, как один, оживали и продолжали прерванную жизнедеятельность[102]». Соответствие звука и смысла (то есть именно речь, в моем понимании), как видим, знакомо не только людям, но и животным, что позволяет предполагать недействительность данного критерия в качестве порога, а также является свидетельством изначальности речи для человека на всех этапах антропогенеза у всех рас.

Впрочем, основная неувязка у Поршнева в другом. «Материалисту нечего бояться вывода, что человеческая деятельность налицо только там, где есть “идеальное” – цель, или задача», – пишет он, и с этим можно согласиться. Но далее он почему-то настаивает: «Исследуя материальную природу этого феномена, мы находим речь. Подымаясь от речевого общения к поведению индивида, мы находим, что речь трансформируется в индивидуальном мозге в задачу, а задача детерминирует и мышление, и практическую деятельность».

Но разве это так?! Разве речь «трансформируется в задачу»? Все ровно наоборот: задача, цель оформляется речью! А инстинкт? Разве он не выражается речью у человека точно так же, как и цели-задачи внеинстинктивного плана, если таковые есть вообще? Где тогда разница между инстинктом и идеей? И разве мысль всегда и только оформляется вербально? А образ? А интуиция? А логическая связь? Воспоминание? Догадка? Чувство? Рефлекс? Не успел подумать, а решение уже принял: такое часто бывает у людей, как и у животных, которые, кстати, отличаются от человека не способностью ставить и осознавать цели и задачи вообще (это им вполне доступно), а лишь неспособностью к перспективному планированию и абстрактному мышлению, хотя последнее уже оспорено. Речь, безусловно, – превосходная своей адекватностью форма мысли, но не единственная и не универсальная[103].

Соотношение речи и мысли есть соотношение формы и сущности. Вспомним: сущность оформлена, а форма существенна; не забвение ли этой диалектической формулы привело Поршнева к абсолютизации роли речи в становлении человека?

Между тем, Поршнев доводит до логического предела свою мысль: «Мышление, сознание, воля, личность – это не другие наименования речевой функции, но это ее сложные производные. Без речи нет и не могло бы быть мышления, сознания, воли, личности»[104]. И даже выражается еще резче: «Пока мы говорим о так называемых высших функциях. Все они, в том числе мышление, являются производными от речевой функции. Не речь – орудие мышления (эта иллюзия долго мешала понять фундаментальное значение речи), но мышление – плод речи. Все высшие психические функции человека не гетерогенны, но гомогенны: они все – ветви и плоды одного дерева, ствол и корень которого – речь»[105]. Так ученый попытался заново утвердить популярный тезис: вначале было слово.

При всей недюжинной эрудиции доказать эту максиму Поршневу так и не удалось. И понятно почему. Форма не может предшествовать содержанию, она диалектически соприсущна ему и неотрывна от него. Иными словами, речь есть функция. Чего? Мышления, воли, личности. Это их инструмент. У Поршнева же – все наоборот: личность есть функция речи! Но ведь своя личность присуща даже немому человеку, равно как и вовсе бессловесному животному. Мало того: поскольку мысль существует не только в вербальных формах и присуща не только высшим животным, то ясно, что исторически мысль первична, а речь вторична[106]. (Под речью я, повторю, понимаю осмысленное употребление звуковых сигналов, подразумевающее их адекватное восприятие субъектом, говорящим на том же языке.) Итак, вначале была мысль, не обязательно словесно оформленная, и лишь потом явилось слово.

Разумеется, я не первый, кто высказывался в том же смысле, начиная с Л. С. Выготского. Так, этологи С. В. Васильев и М. А. Дерягина на основании наблюдений за обезьянами смело заявили: «Мы реконструировали основные этапы возникновения речи… Мышление возникло раньше, чем речь: чтобы открыть речь, надо было мыслить… Развитие речи из комплексов коммуникаций представляло собой эволюционный процесс, а не скачок… Расширение общения с помощью контактных звуков было возможно за счет процессов имитационного научения в рамках акустического канала связи… Предпосылкой возникновения речи могли быть комплексы довербальной коммуникации, в которых объединялись элементы разных каналов связи (визуальные, акустические, тактильные, ольфакторные)»[107]. В отличие от авторов я не считаю, что все люди произошли от обезьян, но сама идея изначальности мысли по отношению к речи кажется мне верной.

Эту идею доводит, однако, до крайности книга А. Д. Сухова «Философские проблемы происхождения религии» (М., 1967), утверждающая, во-первых, что религиозные верования зародились уже у палеоантропов около 200 тыс. лет назад, а во-вторых, что членораздельная речь возникла только с появлением неоантропов, т. е. всего около 40 тыс. лет назад. Иными словами, религиозные представления и даже обряды на 150 с лишним тысяч лет предшествовали их словесному осмыслению и оформлению. В этом в принципе нет ничего категорически невозможного: помнится, еще Дарвин обнаруживал у животных зачатки религиозности. Но нет и ничего необходимого, ведь если тот же Дарвин находил зачатки речи у животных, то как же им не быть у неандертальца даже на первоначальном этапе его религиозного становления, а это отодвигает планку возникновения языка отнюдь не на 40 тыс. лет, а как минимум на те же 200 тыс. Опять-таки, наличие в мире этносов, уже имеющих свой язык, но еще не имеющих никакой религии, и отсутствие (!) этносов с обратной моделью развития, не позволяет спешить с провозглашением приоритета религии по сравнению с языком.

Словом, ни тезис Поршнева, ни антитезис Сухова не доказан. Напрашивается лукавая мысль, будто при современном состоянии науки о человеке вопрос о том, речь ли человека исторически предшествовала вере или наоборот, напоминает спор о том, что было раньше: курица или яйцо. Но это сомнение вряд ли плодотворно.

Поршнев считал, что «мустьерское использование охры для пятен на камнях, для отпечатков пятерни, так же и ориньякско-солютрейские насечки и полоски, графические и скульптурные изображения животных и людей, – все это не имеет ни малейшего отношения к категориям эстетики и отвечает столь ранним ступеням подготовки специфической человеческой психики, что эти явления должны быть поставлены в порядке эволюции у самых истоков возникновения речи»[108]. С моей точки зрения, он недостаточно последователен, поскольку надо прямо признать уж если не эстетический, то тогда только религиозный, мистический мотив названной деятельности. Что позволило бы говорить о практически единовременном возникновении у человека речи и религии.

Мне, все же, думается, что дело обстоит не совсем так. Допуская, что религиозные идеи могли возникать у древнего человека в некоем смутном чувственном виде, не дожидаясь своего речевого оформления, я не могу допустить, что они возникали в первоочередном порядке. Никто не начинает внушать религиозные установки грудному младенцу, зная, что его мозг еще не в состоянии воспринять их и усвоить; однако обучение речи (простым словам типа папа, мама, дай, на, бо-бо, бах, пить и т.д.) происходит уже и на этом этапе. И лишь начиная примерно с трехлетнего возраста с подготовленным ребенком, владеющим хотя бы бытовой лексикой, можно – очень осторожно и ограниченно – говорить на какие-либо отвлеченные темы вообще. Религиозное же сознание (я здесь не сужу о подсознании или об изначальном, пренатальном знании) в этом возрасте практически неотзывчиво, это более поздняя фаза развития маленького человека.

Можно предположить, по аналогии, что чувственный, а тем более понятийный аппарат древнего человека (эволюционисту позволительно заменить это понятие на троглодитида, гоминида, обезьяночеловека и даже просто животное) не враз и не в первую очередь овладел религиозной тематикой, что бы ни подразумевать под этим. А значит, в истории формирования духовности человека приоритет, все же, принадлежит речи, языку, первоначально освоившему житейскую тематику, прежде чем перейти к религиозной.

Несколько проще обстоит дело с происхождением культуры – в значении близком к изобразительному искусству, а не к цивилизации и технологиям, хотя именно они и предопределили возможность искусства. Здесь мы можем сослаться на датировки, полученные радиоуглеродным методом в отношении самых ранних известных нам рисунков и фигурок из камня и кости. Вот они (в скобках указан допуск плюс-минус): пещера Виллендорф – 31 840 лет (250), Долни Вестоницы – 25 600 (170), Альтамира – 15 500 (700), Ляско – 15 516 (900). Примерно с таким же разбросом от 30 до 14 тыс. лет тому назад датируются росписи Каповой пещеры на Урале и вырезанные из мергеля статуэтки мамонта, найденные в Костенках на Дону.

Данные цифры позволяют однозначно утверждать: язык и религия появились раньше, чем культура, это первичные формы сознания. Ну, а поскольку произведения древнего искусства все так или иначе причастны к верованиям, к магии, к ритуалу[109], они хотя косвенным образом, но зато наглядно подтверждают первородство речи по отношению к вере.

Конечно, культура традиционно была и остается этническим маркером: колоссы с острова Пасхи или каменные головы ольмеков настолько характерны, что встреть мы их в иных местах, пришлось бы однозначно признать соответствующую миграцию данных этносов. Для археологии ареал и время возникновения различных культур зачастую служит основным индикатором этнических миграций. Однако, учитывая факт широкого заимствования разными этносами всевозможных культурных новаций, данные о «миграции» артефактов необходимо поверять биометрическими данными человеческих останков в соответствующем ареале. Артефакт может подсказать ошибочную этническую идентификацию; но череп и кости всегда дадут истинный ответ.