Святитель Игнатий и проблема творчества

Всякая красота, и видимая, и невидимая, должна быть пома­зана Духом, без этого помазания на ней печать тления.

Из письма святителя Игнатия К. П. Брюллову[1425]

« Не хлебом единым будет жив человек, но всяким словом, исходящим из уст Божиих» (Мф. 4. 4), — сказал Господь. Действительно, слово Божие — наша драгоценная, спаситель­ная пища. А способно ли питать душу человека слово худо­жественное? И какова эта пища, помогает ли она духовному росту, или, наоборот, содержит в себе яд? Какое место зани­мает художественное творчество в достижении главной хрис­тианской цели — просветления, обожения, спасения души?

Проблема соотношения церковного мировоззрения и ху­дожественного творчества возникла с началом Нового време­ни, когда пути Церкви и пути культуры решительно разош­лись. Подобные вопросы не стояли перед современниками преподобного Андрея Рублева, создававшего иконы в посте и молитве, отражавшего горний мир духовных реальностей, не привносящего ничего «от себя», но бережно слушающего Вечность.

Сегодня можно встретить самые разные точки зрения на эту проблему. Понятно, когда апологетами абсолютной цен­ности мирской культуры выступают люди, сами причастные к этой сфере, в их рассуждениях мы нередко находим полное приятие всего, выходящего из-под пера художника-«демиур­га», «творца-соработника Бога». Наиболее последовательно подобный взгляд был изложен Николаем Бердяевым, гово­рившим об омертвении современного христианства, парализу­ющего творчество, и положившим в основу своей религиозной философии культ творчества как силы, оправдывающей чело­века. «Творческий акт есть самооткровение и самоценность, не знающая над собой внешнего суда», — писал он, утверж­дая, что «культ святости должен быть дополнен культом гени­альности» и что «искусство может быть искуплением греха»[1426]. Как ни удивительно, подобные воззрения получают свое разви­тие и в трудах некоторых церковных лиц. Так, например, бого­слов игумен Иоанн (Экономцев) в книге «Православие. Визан­тия. Россия» заявляет, что «творчество, в сущности, и есть... наше уподобление... Богу», и призывает отказаться от суевер­ного страха перед возможной демонической природой творче­ства, ибо «истинное творение всегда от Бога, даже если сам автор не сознает этого и даже если мы порою находим его соблазнительным и нечестивым». Более того, из рассуждений автора можно заключить, что творческая энергия приравнена, по существу, к очищающей силе Божественной благодати. «Состояние творческого экстаза, — пишет он, — есть состоя­ние обожения, и в этом состоянии творит уже не человек, а богочеловек (? — А. Л.)», и потому личные слабости и пре­грешения Пушкина «перестали существовать, они сгорели в очистительном огне творчества так же, как сгорают грехи свя­тых подвижников в их молитвенном подвиге»[1427]. То есть полу­чается так: если хочешь спастись, то молись и кайся, а если это затруднительно, то можно довести себя до творческого экстаза и написать одну-две каких-нибудь «Гавриилиад» (это только профанам они покажутся нечестивыми и соблазнитель­ными, а на самом деле являются «истинными творениями»), и в этом творческом пламени сгорят все твои прегрешения!

С другой стороны, схиархимандрит Софроний (Сахаров), тоже наш современник, в своей книге «Старец Силуан» це­лую главу назвал «О четырех видах воображения и об аске­тической борьбе с ними». Автор утверждает: «Мир человече­ской воли и воображения — это мир "призраков" истины. Этот мир у человека общий с падшими демонами, и потому воображение есть проводник демонической энергии». Чтобы достичь истинного богословия и истинно богоугодной жизни, необходимо преодолеть такие виды проявления воображения, как художественное творчество, научная работа, философ­ское искание: «Божественные созерцания даются человеку не тогда, когда он их, и именно их ищет, а тогда, когда душа сойдет во ад покаяния и действительно ощутит себя хуже всякой твари»[1428].

Так что же все-таки являет собой, с христианской точки зрения, творческая личность? Существует ли в Православной Церкви четкий, внятный, определенный взгляд на проблему творчества? Да, такой взгляд существует, он изречен через святых Отцов, подвижников веры и благочестия. Отдельные суждения по этой теме встречаются, например, у Оптинских старцев. Но среди святых Отцов, просиявших в новое время, наиболее полно и многосторонне разработал интересующий нас вопрос святитель Игнатий (Брянчанинов).

Владыка Игнатий, тесно связанный с миром русской куль­туры, сам был личностью творчески одаренной: его литера­турно-поэтические дарования привлекали внимание Пушки­на, Крылова, Батюшкова, Гнедича. Впоследствии друзьями и корреспондентами Святителя были Глинка, Брюллов, Турча­нинов. В творениях и письмах Владыки мы находим сужде­ния, касающиеся всех видов художественного творчества.

Изрядно стершимся словам «художественное дарование», «талант» Владыка возвращает их первоначальный смысл. Он пишет: «Все дары Бога человеку достойны уважения. Дар слова несомненно принадлежит к величайшим дарам. Им уподобля­ется человек Богу, имеющему Свое Слово». Для чего же дает­ся человеку талант? «Божественная цель слова в писателях, во всех учителях, а паче в пастырях — наставление и спасе­ние человеков. Какой же страшный ответ дадут те, которые обратили средство назидания и спасения в средство развраще­ния и погубления!»[1429]

Дар этот мыслится Владыкой как способность отчетливо излагать мысли, как владение формой, техникой слова. Его не следует смешивать с «вдохновением», порождающим у художника некие конкретные переживания, образы, карти­ны. Источник этого вдохновения очень часто далеко не бо­жественный. Сквозь все творения Владыки проходит мысль о «падшести» человеческой природы, о зараженности чело­века грехом, очищение от которого через молитву и покая­ние и составляет главную цель усилий христианина. Мысль Святителя проста и ясна: до тех пор пока в душе художника живет доброе и злое, светлое и темное, — на всем, что выхо­дит из-под его пера, неизбежно лежит отпечаток неизжитого греха, непобежденных страстей. Напомним классические стро­ки, сказанные по поводу книги Гоголя, но применимые, ко­нечно, к любому художественному произведению: «...Спер­ва очищение Истиною, а потом просвещение Духом. Правда, есть и у человека врожденное вдохновение, более или менее развитое, происходящее от движения чувств сердечных. Ис­тина отвергает это вдохновение как смешанное, умерщвляет его, чтоб Дух, пришедши, воскресил его в обновленном со­стоянии. Если же человек прежде очищения Истиною будет руководствоваться своим вдохновением, то он будет изда­вать для себя и для других не чистый свет, но смешанный, обманчивый, потому что в сердце его живет не простое добро, но добро, смешанное со злом...»[1430]

В размышлениях владыки Игнатия о мирской культуре отчетливо выделяются два момента: во-первых, культура пре­успела в изображении зла и страстей и, во-вторых, оказа­лась неспособной адекватно отражать духовные реальности. Владыка пишет: «Люди, одаренные по природе талантом, не понимают, для чего им дан дар, и некому объяснить им это. Зло в природе, особливо в человеке, так замаскировано, что болезненное наслаждение им очаровывает юного художни­ка, и он предается лжи, прикрытой личиною истинного, со всею горячностию сердца. <...> Большая часть талантов стремилась изобразить в роскоши страсти человеческие. Изобра­жено певцами, изображено живописцами, изображено музы­кою зло во всевозможном разнообразии. Талант человече­ский, во всей своей силе и несчастной красоте, развился в изображении зла; в изображении добра он вообще слаб, бле­ден, натянут»[1431].

Мирская культура, кроме того, оказывается не в состоянии дать человеку истинное представление о мире, бытии, что осо­бенно заметно, когда она пытается говорить о духовных реа­лиях. Художник, не способный или не желающий принять христианское мировоззрение, догматику, антропологию, под­меняет их своими интерпретациями и, таким образом, подме­няет отражение мира Божьего картинами иллюзорной, сочи­ненной, придуманной действительности. Литераторы светские, пишущие о духовных предметах, говорит Владыка в одном из писем к игумену Антонию (Бочкову), «постоянно ниспадают в свое чувственное и святое духовное переделывают в свое чувственное. Душа не находит в них удовлетворения, пищи. Как прекрасен стих в "Аббадоне" Жуковского! И как натяну­то чувство! Очевидно: в душе писателя не было ни правиль­ного понимания описываемого предмета, ни истинного сочув­ствия ему. По причине неимения истины он сочинил ее для ума и для сердца, написал ложную мечту, не могущую найти сочувствия в душе <...> благочестивого читателя»[1432].

А в другом малоизвестном письме к одному иноку встреча­ем еще более сильные строки: «Мне очень не нравятся сочи­нения: ода "Бог", преложения Псалмов все, начиная с преложений Симеона Полоцкого, преложения из Иова Ломоносова, Athalie de Racine, все, все поэтические сочинения, заимствован­ные из Священного Писания и религии, написанные писателями светскими. Под именем светского разумею не того, кто одет во фрак, но кто водится мудрованием и духом мира. Все эти сочинения написаны из "мнения", оживлены "кровяным дви­жением". А о духовных предметах надо писать из "знания", содействуемого "духовным действием", то есть действием Духа. <...> Оду "Бог", слыхал я, с восторгом читывал один дюжий барин после обеда, за которым он отлично накушивался и напивался. Бывало, читает и слюна брызжет изобильно на всех и всё, как картечь из крупнокалиберного единорога... Приличное чтение после сытого обеда! Верен, превелик вос­торг, производимый обилием ростбифа и шампанского, поме­стившихся во чреве! Ода написана от движения крови, — и мертвые занимаются украшением мертвецов своих! Не терпит душа моя смрада этих сочинений! По мне уже лучше прочи­тать, с целью литературною, "Вадима", "Кавказского плен­ника", "Переход через Рейн": там светские поэты говорят о своем — и в своем роде прекрасно...»

Казалось бы, последняя фраза дает надежду на некоторое все же приятие Владыкой мирской культуры. Но следующая строка разрушает эту надежду: «Благовестив же Бога да ос­тавят эти мертвецы!» В иерархии христианских ценностей мирские писатели и поэты остаются все-таки «мертвецами». Следуя мысли Владыки, можно сделать вывод, что русская классическая культура — Ломоносова, Державина, Пушкина, Лермонтова, Жуковского — это культура, формирующая у читателя ложное мировоззрение. Не знают они, светские пи­сатели, продолжает владыка Игнатий, «какое преступление: переоблачать духовное, искажать его, давая ему смысл ве­щественный! Послушались бы они веления Божия "не воспе­вать песни Господней на реках Вавилонских". Кто на реках Вавилонских, и не отступник от Бога Живаго, на них тот будет плакать»[1433].

Теперь становится вполне понятным, почему в перечень основных страстей и грехов Владыка включил пункт «Распо­ложение к наукам и искусствам гибнущим сего века» (имеет­ся в виду тщеславие самого художника, творца этих искусств), а в список добродетелей поместил следующую: «Отвержение премудрости земной как непотребной для неба»[1434].

Обратимся к другому моменту, касающемуся самой онтоло­гии художественного творчества. Здесь мы тоже встречаемся с рядами диаметрально противоположных мирских и духов­ных ценностей, с той поистине глубочайшей пропастью, кото­рая разделяет путь художника и путь христианина. В самом деле, в светской культуре более всего ценится воображение писателя, сила художественной выразительности, яркая об­разность, оригинальность авторских идей и способа их выражения. Общепризнанны понятия: «творческая индивиду­альность», «мир художника» и т. п. Но послушаем вновь владыку Игнатия, опирающегося в своих рассуждениях на многовековой святоотеческий опыт: «Все чада Вселенской Церкви идут к святыне и чистоте <...> умерщвлением чувств, крови, воображения и даже "своих мнений". Между умом и чистотою — страною Духа — стоят сперва "образы", то есть впечатления видимого мира, а потом мнения, т. е. впечатле­ния отвлеченные. Это двойная стена между умом человечес­ким и Богом. Из жизни образов в уме составляется плот­ской, а из мнений — душевный разум; неприемлющие веры, неспособные к живой вере <...>. Потому-то нужно умерщ­вление и воображения, и мнений. Понимаешь ли, что мне­ние — прелесть? Эту прелесть Писание называет "лжеимен­ным разумом" (Тим. 6. 20), то есть произвольным ложным умствованием, присвоившим себе имя разума. Точное и пра­вильное понятие о Истине есть "знание", знание — от виде­ния, видение — действие Св. Духа. Когда нет знания истин­ного в уме, оно заменяется знанием сочиненным».

Творчество в секуляризованной культуре — это всегда са­мовыражение. Прежде всего важно и интересно то, что у ху­дожника «свое» и насколько ярко оно выражено. Но, с христианской точки зрения, что у человека действительно свое? Послушаем вновь строгие слова Святителя: «Мы пали отвер­жением Божиего, оживлением своего; а свое у нас — ничто­жество, небытие. <...> Устранив из себя Божие, оживив в себе свое, мы родили "смерть". Провести себя в небытие мы не в силах; но исказить свое бытие, сделать его худшим небы­тия, родить смерть — мы могли (разумеется, смерь душев­ную! Телесная пред душевной малозначительна <...>). Чтоб умертвить смерть, надо устранить из себя все свое, приведшее и хранящее смерть: в самоумерщвленного проникает дух, и, как Создатель, дарует ему "пакибытие"»[1435].

Отсюда ясно, что воцерковление культуры — это возврат к тому положению, когда художник в слове, краске, звуке выражал не свое, но Божье, как это было в средневековой православной культуре Святой Руси. Но что это означает в личном плане для творческого человека, пришедшего к вере и воцерковившегося? Владыка Игнатий намечает определенные пути, на которых только и возможно соединение понятий «хри­стианин» и «художник», и в своей работе «Христианский па­стырь и христианин-художник» пишет: «Истинный талант, познав, что Существенно-Изящное — один Бог, должен из­вергнуть из сердца все страсти, устранить из ума всякое лже­учение, стяжать для ума евангельский образ мыслей, а для сердца — евангельские ощущения. Первое дается изучением евангельских заповедей, а второе — исполнением их на самом деле <...>. Когда усвоится таланту евангельский характер — а это сначала сопряжено с трудом и внутреннею борьбою — тогда художник озаряется вдохновением свыше, тогда только он может говорить свято, петь свято, живописать свято <...>. Чтоб мыслить, чувствовать и выражаться духовно, надо доста­вить духовность и уму, и сердцу, и самому телу. Недостаточно воображать добро или иметь о добре правильное понятие: должно вселить его в себя, проникнуться им»[1436].

Одному духовному лицу, писавшему стихи, Владыка сове­товал: «Займитесь постоянно и смиренно, устранив от себя всякое разгорячение, молитвою покаяния <...> из нее почер­пайте вдохновение для писаний Ваших. Затем подвергните собственной строгой критике писания Ваши и, при свете сове­сти Вашей, просвещенной молитвою покаяния, извергните беспощадно из Ваших сочинений все, что принадлежит к духу мира, что чуждо духу Христову. Горе смеющимся ныне! Это — слова Христовы! Это — определение, исшедшее от Бога! <...> Судя себя и рассматривая себя, Вы увидите, что каждое сло­во, сказанное и написанное в духе мира сего, кладет на душу печать свою, которою запечатлевается усвоение души миродержцу. Необходимо в таких словах, исторгнутых увлечением и неведением, покаяние»[1437].

Итак, главнейший источник подлинного христианского твор­чества — глубочайшее личное покаяние, плач о своих грехах. И основанием такого творчества должно стать не самовыра­жение, но самоотвержение.

Но возможен ли этот, поистине узкий, путь — путь свято­сти, который предлагает Владыка культуре и человеку нового времени? Скажем лишь, что сам святитель Игнатий следовал именно этим путем, и мы можем сегодня лицезреть плоды его усилий. Его книга, названная строгим и суховатым словом ««Аскетические опыты», на самом деле наполнена самыми разнообразными по жанру и стилю сочинениями, написан­ными прекрасным языком. Многие из них представляют со­бой своеобразные лирико-богословские эссе, стихотворения в прозе. Литературной форме, слогу, языку Владыка всегда придавал большое значение. Один слог, считал он, должен быть у статей о монашестве, другой — у статей богословс­ких, третий — у работ о христианской нравственности и фи­лософии и т. д. Творчество Пушкина привлекало Владыку своей эстетической стороной: он ценил тщательность отдел­ки, «чистоту слога», «ясность замысла» стихотворений по­эта и признавался, что сам следует методу Пушкина, подвер­гая свои сочинения самому тщательному пересмотру, доби­ваясь ясности и легкости чтения[1438].

Говоря же о содержательной, сущностной стороне своих творений, святитель Игнатий неоднократно замечал, что не считает их в полном смысле слова «своими»: «Не признаю эти сочинения принадлежащими мне. Они истекли из Оте­ческих Писаний и из милости Божией, а написать их дарова­но мне для пользы многих душ, следовательно, и для пользы души моей». Это сознание позволяло Владыке смотреть на «свои» труды действительно как бы со стороны и давать им такие высокие, но совершенно объективные оценки, как на­пример: «Книга "Опыты" доставит существенную пользу же­лающим спастись (в последнее время)», она «становит вни­мательного читателя в разряд истинных православных хрис­тиан и дает ему решительное, одностороннее, спасительное направление»[1439]. И не гордыня, а величайшее смирение явле­но Владыкой в подобной позиции, диаметрально противопо­ложной столь любимым поэтами вариациям на тему «я воз­двиг себе памятник»...

Сохранилось драгоценное для нас свидетельство — запись Владыки о том, как создавалась одна из его работ. Эта запись приоткрывает картину того, как действительно святое вдох­новение посещает святого человека: «Получив письмо Ваше, я долго беседовал с ним: оно и поныне постоянно лежит на столике близ моей кровати. На ней провожу большую часть времени; одно у меня занятие — лежание: таков удел больно­го. Часто я перечитывал глубокое письмо <...>. И вот на днях по обычаю один я в келлии, по обычаю лежу: внезапно и живо представилось мне, что я на могиле Константина Федо­ровича <...>. Овладело душою моею чудное, неожиданное вдохновение: вскакиваю с кровати, тороплюсь начертать на бумаге мысли, представшие мне в многочисленном <...> сон­ме. Когда я переводил их на бумагу — рука едва поспевала изображать то буквами, то кой-какими знаками и намеками кипящие ключом мысли, перемешивающиеся с еще более чуд­ными <...> ощущениями. Потом я перечитал исчерканный листок, — вижу: это — не моя собственность. Отрадное, уте­шительное вдохновение низошло ко мне — не для меня одно­го: оно принадлежит Вам более, чем мне. Посылаю его Вам вместо красного яичка. Вы получите, прочитаете его в дни Святыя Пасхи. Пусть другие встречают праздник в шумных увеселениях: для Вас послужит услаждением "Слово из вечно­сти". Это — беседа таинственно послышавшегося мне голоса»[1440]. Конечно, для современного интеллигента, мало знакомого с православным вероучением, все сказанное Владыкой Игна­тием о художественном творчестве может показаться слиш­ком строгим, неприемлемым и даже шокирующим. Но слово Божие для мира сего всегда было «юродством» (1 Кор. 1. 21). «Какие странные слова! Кто может это слушать?» — говори­ли самому Господу после Его проповеди, и, как свидетель­ствует евангелист Иоанн, «с этого времени многие из учени­ков Его отошли от Него и уже не ходили с Ним» (Ин. 6. 60). Мы имеем, однако, убедительное свидетельство того, что мысли владыки Игнатия на самом деле не были его личными воззре­ниями, но принадлежат Церкви. Вскоре после кончины Вла­дыка явился в видении своему духовному чаду и изрек: «Все, что написано мною в книгах, все — истина»[1441].


Достопримечательный сон жителя Санкт-Петербурга Н.,

записанный архимандритом Игнатием[1442]

Н., житель Санкт-Петербургский, крещенный и воспитан­ный в Православной Восточной Кафолической Церкви, прово­дящий жизнь супружескую, видел 1845 года — с 2-го генваря на 3-е — следующий достопримечательный сон.

Ему представилось, что он находится в необозримом про­странстве между небом и пропастью. В сем пространстве был восход, по которому души почивших восходили от пропасти на небо; восход простирался до самого неба и нисходил в упомянутую глубокую пропасть, которой конца по темноте ее не было видно. В пропасти было множество людей; одни вид­ны были до половины, у других видна была голова, иные были чуть заметны. По всему восходу простирались рядами мытарства бесовские, на которых бесы останавливали души, стремившиеся к небу. Бесы были похожи на людей разврат­ной жизни и злобного нрава; лица их были мрачны, отврати­тельны и расстроены, в некоторых из них Н. находил сход­ство с известными ему на земле людьми зазорного поведения. На мытарствах было несметное множество бесов, которые кри­чали, спорили, от чего слышен был невнятный страшный гул. Н. видел, что некоторые души едва только приближались к восходу, как были низвергаемы в пропасть. При сем Н. слы­шал явственно смех и голос: «А! это татарин, вниз его!»

Некоторые души подымались по восходу довольно высоко; тогда появлялось в бесах беспокойствие и суетливость. Когда же таковая душа не могла далее идти и низвергалась вниз, то раздавался в полках бесовских громкий хохот, они восклицали: «Провалился! Эк, куда было забрался!»

Н., смотря на сие зрелище, размышлял сам с собою: «Вот ученые на земле рассуждают о пространстве и его беспредель­ности, о светилах небесных, о их длинных неизмеримых пу­тях, и тем заставляют невольно сомневаться в том, что теперь открывается душе». Он рассматривал пространство, в кото­ром, казалось ему, что он летал, которое имело свет, но не было освещено солнцем. Других светил также он не видел.

Внезапно раздался крик в восходе: «О. Архимандрит, О. Ар­химандрит!» Некоторые кричали: «Давай его сюда!» — Н., как питающий особое расположение к тому, чье имя он услы­шал, приблизился к мытарствам, чтоб лучше рассмотреть, что будет совершаться с душою. И видит, душа начала подыматься по восходу; между бесами поднялся шум; что они говорили, того Н. за множеством голосов, говоривших в одно время и сливавшихся в один невнятный гул, не мог расслышать; но душа подымалась выше и выше.

Н. следовал за душою, как бы со стороны, как наконец душа достигла самого неба, которое состояло из какого-то облака. Тогда отверзлось облако и вышел оттуда преподоб­ный Сергий, в епитрахили и черной мантии, лицо его сияло чудным светом, он начал обнимать Архимандрита, целовать его, и говорит ему: «Как я рад, что ты достиг сюда, я много о тебе заботился».

Бесы, когда отверзлось небо и появился оттуда выходящий преподобный Сергий, несколько отступили, как бы отражен­ные какою силою. Преподобный Сергий, взяв Архимандрита за руку, ввел его в небо, после чего небо затворилось. Н. при отверзении неба мог усмотреть, что там несказанный чудный свет, какие-то необыкновенные сады. По отшествии препо­добного Сергия и Архимандрита, он оставался близ неба, кото­рое вблизи имело вид облака; он покушался проникнуть да­лее, но облако не пропускало его. Тогда некоторые из бесов подлетели к нему и говорили: «Зачем ты здесь? Это не твое место; иди туда», — и показывали ему на стоящее вдали бес­численное множество народа. Н. отвечал бесам: «Вы напрас­но беспокоитесь; вы видите, что если б я и хотел проникнуть далее, то облако меня не пустит; дайте мне постоять здесь». После сего бесы удалились. Н., находясь близ неба, начал кричать: «О. Архимандрит, о. Архимандрит!» — Небо отвер­злось, вышел Архимандрит и спрашивает: «Это Вы, Н.? Дав­но Вы здесь?» Н., не помня времени и спеша объявить свою усердную просьбу, говорит: «Нельзя ли меня взять к себе? Вы видите, каково мое здесь положение. — Архимандрит ска­зал: «Я пойду спрошу». Он удалился, а по прошествии крат­кого времени возвратился и говорит: «Теперь Вам никак нельзя; а скоро должна пройти Ваша супруга, и она будет иметь возможность перевести Вас сюда». После сего небо опять прияло Архимандрита, а Н. остался дожидаться, чтоб посмот­реть, как будет проходить его супруга. — В сем ожидании он просыпается и видит всего себя облитого потом. Сей сон чрез­вычайно сильно напечатлелся в его памяти, и каждый раз, когда вспомнит о нем, живо изображается пред ним виденное, возбуждая его к умилению и слезам.

Н. поехал в обитель любимого им Архимандрита, о котором ему было открыто в его чудном сновидении. Сей со слов видев­шего и поведавшего написал сие сказание во славу Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа, не хотящего смерти грешников, но спасения их, совершавшего и совершающего великие зна­мения избранным сосудом Своим преподобным Сергием. Аминь.

25 января 1845 года.


ПЕРЕПИСКА

СВЯТИТЕЛЯ ИГНАТИЯ

С ИГУМЕНОМ АНТОНИЕМ

(БОЧКОВЫМ)[1443]

(1843-1867)

№ 1

Преподобнейший отец Антоний!

Сегодня получил я от любезнейшего сына Вашего, Петра Алексеевича, тетрадки Преподобного Нила Сорского. Тут жи­тие и послания Нила и надсловие Иннокентия. Приношу Вам за них искреннейшую благодарность! И содержание тетрадок превосходно, и рука, которою написаны тетрадки, прекрасна. Как бы она была способна переписывать переводы на русский деятельных святых Отцов!

Петр Алексеевич вручил мне от Прокофия Ивановича сто двадцать пять рублей серебром на ризницу. Поблагодарив Прокофия Ивановича за пожертвование, благодарю Вас за ходатайство.

Поручая себя Вашим молитвам и братской любви, имею честь быть навсегда

Вам преданнейший навс<егда> недостойный

Архимандрит <Игнатий>. 1843 года 15 августа.

Покорнейше прошу сказать любезнейшему и почтеннейшему отцу Феофану мой усерднейший поклон. Василий Федорович был на днях у нас.

№2

Возлюбленнейший о Господе отец Антоний!

Приношу Вам сердечную благодарность за воспоминание меня недостойного и за поздравление с Новым Годом, с кото­рым равномерно Вас поздравляю, желая Вам всех истинных благ во времени и в вечности.

Очень рад, что Старо-Ладожский край, нравившийся Вам и прежде, снова привлек к себе Ваши взоры. От души желаю, чтоб Вы обрели в нем покой по душе и по телу. Столько Вы странствовали! столько видели и испытали! Теперь — время рассмотреть виденное и испытанное, извлечь правильные ре­зультаты, полезные для Вас, полезные для тех, которые будут просить у Вас слова на пользу.

Поручаю себя Вашей о Господе любви и испрашиваю Ва­ших святых молитв о недостойном

Архимандрите Игнатии. 16 января 1848 года. №3

Преподобнейший отец Антоний!

Письмо Ваше от 24-го августа я имел удовольствие полу­чить. Я вполне сочувствую законоположению Святой Церкви, по которому священник не может принимать на исповедь без соизволения на то Епархиального Архиерея, по которому, следовательно, иеромонах Гавриил без разрешения Высоко-преосвященнейшего Митрополита не мог бы принять на дух кого-либо из братии Николаевского монастыря, несмотря на Ваше соизволение и желание некоторых из братии; также если б я вздумал уполномочить Гавриила на духовничество от себя, то это с моей стороны было бы непозволительным и противо­законным самовольством. По этим уважительным причинам я взошел ко Владыке с представлением, что некоторые из Никольской братии желают иметь своим духовником иеромонаха Гавриила; на представлении моем последовала резолю­ция и на основании оной консисторский указ, дозволяющий желающим желаемое. Что ж касается до немощи о. Гавриила, то Вам известно, что немощь священника как человека, отнюдь не препятствует совершению таинств, совершающихся по при­чине благодати священства, которою облечен человек, а не по причине собственных его достоинств, хотя и приятно видеть в одном лице соединение достоинств собственных с дарами бла­годати. Относительно Владимира и других братии, состоящих под моим влиянием, — я, несколько наученный 23-летним настоятельством моим, не спешу увлекаться направлением братии, особливо молодых, как к добру, так и ко злу. То и другое из направлений легко изменяются; чтоб упрочилось то или другое, надо время и время, а потому в человека надо вглядываться и вглядываться, а потом уже составлять о нем решительное мнение. Особливо в наш век, при усилении со­блазнов, надо очень поддерживать людей: и без того у нас в монастырях людей несколько способных очень мало; не говорю уже о вполне благонадежных — это величайшая редкость в самых благоустроеннейших монастырях. Наконец относитель­но Вас самих скажу: Владыке гораздо приятнее будет, если Вы останетесь в его Епархии; если ж Вы захотите перейти, то он отпустит Вас с любовию. Вам известно из Писаний святых Отцов, что и многосочные древа, часто пресаждаемые, теряют от пересадки свою силу, а сидящие в грунте постоянно и перено­сящие терпеливо ветры глубоко пускают в землю свои корни.

Испрашивающий Ваших святых молитв

недостойный

Арх<имандрит> Игнатий.

28 августа.

№4

Преподобнейший о<тец> Антоний!

По получении Вашего письма о. Иустином, я получил вскоре прошение Архимандрита Черноморской Пустыни о увольнении его. Предоставив дело воле Божией, я решился ходатайство мое пред Св. Синодом о увольнении нынешнего Настоятеля Пустыни соединить с ходатайством о назначении Вас на эту открывшуюся вакансию.

Все в руках Божиих: в этих руках и мы. Гораздо вернее положиться на Бога, нежели на человеческие умышления. «Ждый ветров, не имать сеяти», — сказал Преп. Исаак, и проч. (Слово 58). В настоящее время имеется вакансия; когда же ее не будет, то при всем желании сделать что-нибудь, не будет возможности сделать ничего.

И паки вручаю себя, Вас, Кавказскую Епархию и Черно­морскую Обитель милости и воле Божисй.

Прося Ваших святых молитв, имею честь быть

Вашим покорнейшим слугою

Игнатий, Епископ Кавказский и Черноморский.

3 октября 1860 года.

Честнейшему Иеромонаху о. Антонию.

№ 5