Алексей Поликарпович Бочков Биографический очерк

Если значение Оптиной Пустыни для русской духовной жизни XIX века более или менее прояснено и если выявлены связи с нею крупнейших русских писателей прошлого столе­тия (Н. В. Гоголя, Ф. М. Достоевского, Л. Н. Толстого)[1453], то этого совсем нельзя сказать о русских литераторах «второго эшелона». Их личные и творческие контакты с Оптиной Пус­тынью еще почти совершенно не изучены, влияние Оптин-ских старцев и их учения на творчество этих писателей еще не стало предметом исследования. В силу этого глубинное воз­действие Оптиной Пустыни на русский историко-литератур­ный процесс еще далеко не определено, да и исследование воздействия Оптиной, например, на творчество Ф. М. Досто­евского или К. Н. Леонтьева в значительной мере оказывается лишенным столь необходимого в данном случае историко-культурного и историко-литературного фона.

Этот очерк посвящен Алексею Поликарповичу Бочкову, забытому, но весьма любопытному литератору 1820-1860-х годов, личности интересной, человеку с необычной судь­бой. Биография его до сих пор изобилует «белыми пят­нами», полна загадок[1454]. В какой-то мере мною были исследованы[1455] ранние произведения Бочкова, середины 1820-х го­дов, но оставалось не затронутым его позднее творчество, 1850— 1860 годов, по большей части и не опубликованное. К тому же оно дошло до нас далеко не полностью; известно, к примеру, что «Записки» и дневники Бочкова то ли затерялись после его смерти, то ли они были уничтожены[1456]. Многие стихи его известны нам только по упоминаниям в его переписке[1457]. И все же довольно много его произведений 1850-60-х годов сохра­нились в архивах[1458], и по ним можно судить о позднем творче­стве Бочкова. Особый интерес представляют связи Бочкова с Оптиной Пустынью, которые отразились и в его творчестве.

* * *

А. П. Бочков родился 14 марта 1803 года в Петербурге[1459] в семье богатого купца, владельца знаменитых Бочковских бань, приносивших семье большой доход. Отец Алексея Поликар-повича рано умер, и воспитанием его занимался дед, который постарался дать внуку хорошее образование. Он учился в одном из лучших иностранных пансионов в столице, где основательно выучил французский и немного научился немецкому и анг­лийскому языкам. Бочков уже в юные годы был прекрасно начитан, -«превосходно рисовал... и имел дар весьма легко сочинять стихи»[1460]. Талант художника, любовь к рисованию он сохранил до конца жизни: в Рукописном отделе Института русской литературы (Пушкинского Дома) РАН и в Централь­ном Государственном Историческом Архиве в Санкт-Петер­бурге хранятся папки с его рисунками[1461]; рисунки пером или карандашом часто встречаются и в письмах Бочкова. Пробуж­дению же литературных интересов юноши способствовало и то, что в их доме проживала поэтесса Анна Петровна Бунина, с которой Бочков был знаком[1462].

В 1822 или 1823 году Бочков женился на дочери известного петербургского сахарозаводчика П. И. Пономарева, Анне Прокопьевне (1805-1827). Родственные связи способствовали тому, что живо интересовавшийся словесностью молодой человек во­шел в круг столичных литераторов, близких к А. Е. Измай­лову, издателю журнала -«Благонамеренный» (А. Е. Измайлов входил в кружок С. Д. Пономаревой[1463]). Впрочем, литературные симпатии и антипатии Бочкова середины 1820-х годов не во всем совпадают с воззрениями круга Измайлова. Бочков в эти годы идейно близок к декабристам, он в восторге от произве­дений Рылеева и раннего Пушкина, хранит у себя их запре­щенные стихи[1464]. Уже после бунта 14 декабря 1825 года он через своего друга А. А. Ивановского, чиновника -«Следствен­ной комиссии» по делу декабристов, которому удалось изъять из бумаг комиссии художественные произведения и письма арестованных участников восстания, знакомится с ними[1465]. Из­вестно пять писем Бочкова к А. А. Ивановскому[1466], который позже, в 1828 году, познакомил его с Пушкиным[1467]. Эти письма поражают великолепным знанием их автором тогдашней рус­ской словесности, тонкими и умными наблюдениями над ее явлениями, и не в меньшей мере духом либерализма. «Пись­ма Бестужева, мой любезный друг, — писал Бочков, — я чи­тал почти со слезами. Мысль, что он погиб навсегда для нас и что эта потеря не скоро вознаградится, убивала меня. Его заслуги важны для нашей словесности... Бестужев первый привел их (молодых писателей. — С. И.) к одному алтарю, показал им благороднейшую цель: славу России, и средство — пламенную любовь к родине и знание старины. Но «Поляр­ная звезда» скоро закатилась. Бестужевы, Рылеев, Корнилович, Кюхельбекер — сколько надежд погибло!.. Бедные наши писатели! Как немилосердно клюет вас цензура»[1468].

Письма Бочкова показывают, насколько вошли в сознание людей той эпохи литературные воззрения декабристов, на­шедшие выражение в статьях А. А. Бестужева, В. К. Кюхель­бекера и К. Ф. Рылеева. Бочков вслед за декабристами упре­кает Карамзина, Жуковского и даже Пушкина в подража­тельности, в следовании иноземным образцам; величайшей заслугой писателей-декабристов он считает утверждение ими самобытной оригинальной русской литературы. Бочков выра­жает опасение, как бы после гибели декабристов литература не вернулась на путь подражательности. В соответствии со взглядами декабристов на комедию Грибоедова он не согла­шается с известным замечанием Пушкина в адрес «Горя от ума», хотя в то же время целиком солидарен с Пушкиным и опять же с декабристами в высокой оценке Крылова, которо­го пытается принизить Вяземский, превыше всего ставящий И. И. Дмитриева[1469]. Кстати, высокую оценку «Горя от ума» и восторженное отношение к личности Грибоедова Бочков со­хранил до конца своей жизни[1470].

И проза Бочкова 1820-х годов, в которой он обращается к популярной в русской литературе тех лет ливонской теме, в сущности представляет собой подражание произведениям де­кабриста А. А. Бестужева-Марлинского. Это романтические по­вести <Монастырь святой Бригитты» и «Красный яхонт», опуб­ликованные под криптонимом Л. С. в альманахе А. Е. Измай лова и П. Л. Яковлева «Календарь муз на 1827-й год», путе­вые очерки «Письма из Ревеля» («Благонамеренный», 1826, ч. 33) и «Екатеринентальский сад и церковь св. Николая в Ревеле» («Календарь муз на 1826-й год»), напечатанные ано­нимно. Эти произведения и принесли Бочкову известность в литературных кругах[1471].

Бочков явно следует за повестью А. А. Бестужева-Марлинского «Вечер на бивуаке» (1823) и в своей сентиментально-романтической повести «Нарвская станция» (1827), оставшейся в рукописи[1472]. Она относится к другой разновидности тогдаш­ней русской повествовательной прозы — к жанру светской галантной повести. Можно говорить о формирующемся ро­мантическом психологизме в повестях Бестужева и Бочкова, причем на их произведениях лежит столь характерньга для романтизма налет лиризма, особого «настроения». Их повес­ти утверждают свободу чувства, величие любви и исполнены у Бестужева несколько более сильной, у Бочкова менее замет­ной критикой большого света, надменности, бессердечности, а иногда и аморальности его представителей. Никакими осо­бенными художественными достоинствами эта повесть Бочко­ва не обладает, вместе с тем она и не опускается ниже средне­го уровня образцов русской повествовательной прозы тех лет.

Хотя Бочков печатался мало, да и то, что он напечатал, по­явилось анонимно или же под криптонимами А Б., Л. С. и Л. Л., тем не менее в памяти современников он запечатлелся как уди­вительно талантливый и интересный человек. А. А. Иванов­ский, характеризуя примечательного молодого человека, писал: «Лучшая образованность и все возможные таланты: музыка, живопись, глубокий и многосторонний взгляд, увлекательный дар слова, редкая способность легко владеть возвышенным пе­ром и в прозе, и в стихах; добрая, строго честная и высокая душа, лучший друг и родной, прекрасная наружность, умное, кроткое и привлекательное выражение глаз и лица; изящный тон и манеры и вместе с тем всегда щегольская одежда, радуш­ное гостеприимство, независимое состояние — всё, что так щедро было соединено в нем природою и фортуною»[1473]. Ивановскому вторит Е. В. Аладьин, характеризуя Бочкова как человека, «пользовавшегося любовью и уважением своих сограждан, достойного любви и уважения добросовестных русских лите­раторов»[1474]. В том же очерке -«Знакомый незнакомец» (1824), рассказывая историю знакомства автора с А. А. Ивановским, Бочков шутливо заявлял о себе: «Я, который сам писал в стихах и прозе и которого сочинения, в особенности письма, были читаны с восторгом; я, которого некоторые благомысля­щие писатели сравнивали с Дельвигом, не последним стихот­ворцем своего времени»[1475]. Более критически и сурово оцени­вал Бочкова А. А. Чумиков[1476].

И вот наступило николаевское царствование, и для людей типа Бочкова оказались закрытыми пути к общественной да в какой-то мере и к литературной деятельности, всех их постиг­ли тяжелые переживания. К тому же Бочкову пришлось пе­ренести удар и в личной жизни — в 1827 году умирает его жена. Он долго грустил, был душевно болен и перенес и теле­сную тяжелую болезнь... «Мне казалось, — рассказывал он впоследствии одному из своих знакомых, — что мои ноги вы­тягиваются как эластик и могут обвиваться, подобно веревке, около ножки стола». Тогда он дал себе обет, что ежели совер­шенно выздоровеет, то пойдет в монашество[1477]. Но Бочков, судя по всему, не сразу принялся осуществлять этот обет.

Служба его не устраивала, и он, как пишет А. А. Чумиков, «дабы не быть привлеченным к службе в столице, приписался к ревельскому купечеству, русская часть которого в то время не участвовала в городском управлении»[1478]. Сначала Бочков погрузился в изучение философии, но «прочитав все, что можно прочитать на французском языке, он охладел ко многим системам и умствованиям человеческим»[1479]. Наступил период разочарования во всем. А. А. Чумиков, настроенный не слиш­ком благожелательно к Бочкову, замечает, что тот в Ревеле начала 1830-х годов казался «скучающим, не знающим, куда девать свою особу»[1480]. Тогда, как многие люди той поры, не находившие разрешения мучившим их вопросам жизни и бытия, Бочков делает крутой поворот к христианству. Позже он так характеризовал сложный процесс своего духовного развития: «Борьба с врагом мыслительным почти с самого раннего развития Мысли; потом своевольство этой мысли и отступление ее от христианства; страшные скорби, возвращение всею душою в лоно Церкви»[1481].

Бочков, оставив малолетнего сына тестю[1482], решает удалить­ся в монастырь. Однако его представления об истинном мо­нашестве находились в явном противоречии с реальной прак­тикой тогдашней монастырской жизни в России. «Ему, вслед­ствие его слишком идеальных понятий о монашеской жизни, никак не удавалось открыть для постоянного пребывания такой монастырь, который вполне бы удовлетворял его же­ланиям, <...> по этой причине он перебывал в нескольких (вернее было бы сказать — во многих. — СИ.) монасты­рях», — писал А. А. Чумиков[1483]. На это указывают и другие современники. «Долго присматривался он к монашеской жиз­ни и к монастырскому строю, живя то в той, то в другой обители, но никуда еще не вступая, а пребывая везде как гость и богомолец. Он искренно любил монашество и соста­вил себе о нем понятие по сказанию древних подвижников, а потому и не находил нигде осуществления созданного его мыслию первообраза»[1484].

Эти обстоятельства нашли выражение в дневнике Бочкова: «Восстановление монашества, благолепия церковного и внутренних светильников — вот что бы видеть хотел я до кончины моей: мантиями покрытых Ангелов и таинства неба в дольних храмах! Утреню тихую, молитвенную и полудень светлый, Святую Литургию и вечер церковный, покаянный, умиленный, не грешный. И паки исшествие на глас Жени­ха, и паки уготовление ко гробу. Как вещественные занятия и попечения о теле отторгают человека от храмов Божиих! Нельзя ли и самое малое дело освятить молитвою, молчани­ем, умным деланием? Об этом пеклись преподобные Отцы наши. За молитвы их, Господи, помилуй, вразуми, исправи и спаси мя, грешного!»[1485]

Нет ничего удивительного, что странствия Бочкова по мона­стырям продолжались и после того, как он уже встал на стезю монашества. Когда же Бочков встал на эту стезю? Первый его биограф утверждал, что такие «хождения» по монастырям на­чались с 1828 года[1486]. Эта дата вызывает некоторые сомнения. Ведь сам Бочков обычно ссылался на середину 1830-х годов, когда он порвал с мирской жизнью, перестал писать стихи и даже читать журналы[1487]. Но, возможно, и до этого он посещал какие-то монастыри в поисках душевного успокоения.

Окончательно же Бочков вступил на монастырскую стезю в 1837 году, когда стал послушником Троице-Сергиевой пус­тыни, где наместником был архимандрит Игнатий (Брянчанинов)[1488]. Именно архимандрита Игнатия Бочков считал своим «духовным отцом и первым наставником в монашеской жиз­ни»[1489]. Рассказав в одном письме о блужданиях своего духа, Бочков отмечал: «И потом как конфирмация после кроваво-сердечного крещения, как помазание Святого Духа — зна­комство с Преосвященным Игнатием и святыми Отцами, до того мне вовсе не известными»[1490]. История взаимоотношений Бочкова с Преосвященным Игнатием, с которым он долго находился в переписке, — это увлекательнейшая история мно­голетнего общения двух оригинальных личностей. Бочков чрезвычайно высоко ценил богословские труды Игнатия, счи­тая его лучшим духовным писателем современности, вместе с тем и упрекал его, как ему казалось, за неумение навести порядок в управляемом монастыре[1491].

Важно и другое: владыка Игнатий начинал свой монаше­ский путь как ученик первого знаменитого оптинского старца Леонида, и проходил этот путь под его наставничеством в Александро-Свирском монастыре, в Площанской и Оптиной Пустынях[1492]. Преосвященный Игнатий в своих богословских трудах, в частности в знаменитых «Аскетических опытах», весьма высоко отзывался об оптинских старцах Леониде и Макарии, ставя их в пример истинного монашеского жития[1493]. Надо сказать, что богословские труды святителя Игнатия по духу близки к тому, чему учили оптинские старцы. Система воззрений Владыки и оптинских подвижников на Церковь и монашество в основных чертах совпадают: их объединяет убеж­денность, что спастись можно и без отшельничества, что необ­ходимо внутреннее совершенствование с помощью Иисусовой молитвы и что надо постоянно опираться на труды святых угодников Божиих — Нила Сорского и Паисия Величковско-го, а также на творения Восточных Отцов Церкви.

Возможно, что именно архимандрит Игнатий поначалу при­влек внимание Бочкова к Оптиной Пустыни и к ее старцам. В монастырской «Летописи» под 1838 годом сказано: «В ию­не месяце, 14-го числа, проездом из Киева прибыл в Скит из Санкт-Петербургской Сергиевой первоклассной пустыни ря­софорный монах Алексей Поликарпович Бочков <...> Распо­ложился духом к скитской жизни и, съездивши в Санкт-Пе­тербург, жил в Скиту при келлии скитского начальника иеро­монаха Антония. Весною 1839-го года перешел по своему желанию в обитель и трудился в послушаниях обще с бра­тнею; а в июне того же года поехал в Калужскую Тихонову пустынь с старцем иеросхимонахом Львом[1494], в ней и остался на жительство; но вскоре и оттуда выбыл в другую обитель в Северной России»[1495].

В Оптиной Бочков стал учеником о. Леонида. В какую именно северорусскую обитель отправился Бочков из Тихоно­вой пустыни, о которой он всегда отзывался высоко, ставя ее не ниже Оптиной[1496], неизвестно. По крайней мере, с 5 сентября 1840 по 27 февраля 1841 года Бочков вновь проживал в Троице-Сергиевой пустыни[1497]. Имеется косвенное свидетельство о том, что зимой 1841 года он опять побывал в Оптиной. Одна­ко это посещение «Скитской летописью» не отмечено. Вооб­ще же в эти годы Бочков посещал многие монастыри, но осо­бенно благотворным для него было пребывание у батюшки Леонида в Оптиной Пустыни.

Иеромонах Леонид[1498], как и его наставник и соратник о. Феодор и другой его собрат по монашеству о. Клеопа, остались на всю жизнь для Бочкова образцами и примерами; он называл их великими старцами своего времени[1499]. Возможно, что Боч­ков являлся одним из близких учеников о. Леонида. Он участвовал в утренних (фактически ночных) чтениях Еван­гелия в Скиту у о. Леонида[1500]. Старец ответил на 14 вопросов Бочкова; позже как вопросы, так и ответы на них о. Леонида были напечатаны[1501]. Оптинский подвижник шутя называл Боч­кова «последним римлянином», ведь он иногда высказывался в том духе, что монашество переживает последние времена и что оно падает от тех же причин, из-за которых доведена была до падения и Римская империя — из-за роскоши, изне­женности и человекоугодия[1502]. (К этим утверждениям Бочков неоднократно возвратится и позже.)

После смерти о. Леонида Бочков взялся составить его жиз­неописание. Не полагаясь на память, он тщательно собирал материалы об о. Леониде и, в частности, записал в Петербур­ге весьма интересные воспоминания архимандрита Иосифа о пребывании монахов Леонида и Феодора на Валааме и в Алек-сандро-Свирском монастыре[1503]. Эти сведения затем повторя­лись во всех биографических очерках о старце Леониде. Од­нако Бочков не довел свой труд до конца, хотя дважды при­нимался за него. Его записками позже воспользовался биограф старца Леонида Климент Зедергольм и автор «Описания Иоан-но-Предтеченского скита Оптиной Пустыни» ученый монах Леонид Кавелин. В их книгах приведены обширные отрывки из этих записок — описание скитских келлий и рассказ об окружении старца в Скиту[1504]. Записки Бочкова — своеобразный очерк личности и деяний оптинского подвижника. Судя по сохранившимся отрывкам, о. Леонид, его образ жизни, его речи произвели сильное впечатление на Бочкова и, вероятно, сыграли важнейшую роль в дальнейшей его судьбе. «Я скажу еще об одном особенном свойстве о. Леонида, — писал Боч­ков, — в его присутствии многие ощущали внутренний мир, успокоение сердечное и радость. Те помыслы, которые каза­лись страшными, неодолимыми и непрестанно тревожили, — исчезали при нем, как будто их никогда и не было. Это всего лучше известно монашествующим, страдавшим своими духов­ными болезнями, мало известными миру.

Отец Леонид для многих был живой книгой: учил делом — что более всего действует на наши чувства и нас убеждает; учил и словом — как понимать евангельское поучение, как при­водить его в исполнение и как врачевать им наши немощи»[1505]. Во всем этом чувствуется нечто личное, пережитое и испытанное самим Бочковым.

О старце Леониде Бочков впоследствии вспоминал и в сво­их письмах[1506], и в сочинениях на духовные темы[1507]. «Подобным о. Леониду быть — было бы великою милостию Господа Бога нашего», — признавался он Е. Н. Шаховой в письме от 8 ап­реля 1864 года[1508]. Бочков посвятил оптинскому подвижнику стихотворение «Памяти отца Леонида» (другое название — «Плач на гробе отца»), в котором создает яркий образ стар­ца, рисует вполне достоверную картину его жизненной судь­бы, его злоключений и преследований.

 

Сложивши иго тяжкого правленья,

Ты иго послушанья возложил;

Оставя явное Богослуженье, —

Ты явно человечеству служил.

Я помню твои кроткие советы

И власть твою над сердцем и умом;

И как легко было давать обеты,

Когда ты был порукой пред Творцом.

И как легко тогда было спасенье,

Когда ты путь указывал детям:

Путь послушания, любви, терпенья —

Ты сам прошел по серным сим стезям.

Ты не носил личины фарисейской,

Открыт и прост и сердцем, и лицом;

Ты шутками учил твое семейство,

И дети были веселы с отцом[1509].

Бочков и после кончины старца Леонида не раз бывал в Оптиной. Целых четыре месяца, с 11 июня по 11 октября, он прожил здесь в 1845 году, причем, как указывается в «Лето­писи скита Оптиной Пустыни», «нарочито отложил выезд», несмотря на требование архиепископа Полтавского Гедеона[1510]. Бочков вновь прибыл в скит Оптиной Пустыни 30 августа 1847 году, возвращаясь из Иерусалима. В начале сентября он вместе со старцем Макарием и монахом Петром Григоровым навещает И. В. Киреевского в его имении близ Белева. И толь­ко 19 сентября, опять же вместе с о. Макарием, Бочков через Тихонову пустынь отправляется в Малоярославецкий монас­тырь[1511], где в ту пору игуменом был о. Антоний, тесно связан­ный с Оптиной, и с которым иногда путали Бочкова, также нареченного в монашестве Антонием[1512]. В Оптинском монасты­ре Бочков встретился с сосланным сюда за резкое обличение властей валаамским игуменом Варлаамом[1513].

К великим старцам своего времени Бочков относил и уче­ника о. Леонида будущего великого оптинского подвижника Макария, с которым познакомился и близко сошелся в свои приезды в Оптину Пустынь. Именно ему Бочков прислал в 1852 году только что цитированное стихотворение, посвящен­ное о. Леониду[1514]. Впоследствии он переписывался со старцем. Единственное опубликованное письмо старца Макария Анто­нию Бочкову от 7 ноября 1859 года свидетельствует о том, что последний все время поддерживал связи с Оптиной Пусты­нью и у него был широкий круг знакомств среди оптинских монахов, в этот круг входил и архимандрит Макарий, и отец игумен Антоний[1515]. Бочков высоко ценил не только личность и образ жизни старца Макария, но и его письма, как образец прекрасной духовной литературы[1516]. В письме к Сергию Святогорцу (в миру Семен Авдиевич Веснин, 1814-1853), с которым Бочков находился в оживленной переписке, он утверждал, что «после отца Макария не останется старцев»[1517]. Заметим, что Бочков написал предисловие к публикации писем Сергия Святогорца[1518].

Вообще Оптина в представлении Бочкова олицетворяла собою истинную обитель[1519]. И все же столь свойственный ему дух критицизма, вернее — сверхкритицизма, и вечной неудов­летворенности существующим, реальным приводили его (как, впрочем, и других) в 1850-1860-х годах к убеждению, что и Оптина Пустынь тоже далека от идеала, что и в ней есть много «внешнего», что Пустынь начинает «сдавать, красо­ваться». «Желал бы я видеть где-либо настоящее скитское устройство, хотя эта христианская практическая философия: познание своей греховности и исцеление своей души, — не прививается к нам, русским, — писал Бочков в работе, отно­сящейся к 1860-м годам. — К тому же монастыри с прослав­ленною святостью: с иконами, с мощами, — привлекают мир­ских; обитель безмолвия делается сначала молебным местом, потом ярмонкою. Цель скита совсем другая, но и в Оптиной Пустыни — барыни, цветочки, нотное пение — придали ему какой-то особенный вид. Он стал некоею выставкою оленей за забором <...> Если туда забралась суета, то где искать идеального скита?»[1520] Эти критические высказывания, конечно, объясняются особенностями натуры Антония Бочкова, о кото­рых у нас еще пойдет речь.

Но вернемся к монашеской стезе Бочкова. Если верить его первому биографу, то до 1844 года он в основном проживал в Сергиевой пустыни[1521], хотя часто и в других монастырях, а также и в Петербурге у сына и тестя. В мае 1844 года Бочко­ва по собственному желанию перевели в Троицкий Густынский монастырь Полтавской епархии, близ города При луки, но и там он только числился, в действительности же находил­ся при епископе Полтавском Гедеоне (Георгии Вишневском), к нему весьма благоволившем. В конце 1844 года Бочков по­стрижен Преосвященным Гедеоном в монахи и наречен Анто­нием. Вскоре после этого он стал иеродиаконом и сразу же вслед за тем иеромонахом. С 5 ноября того же года Бочков начал вести дневник. И, как пишет биограф, многое о. Анто­нию не нравилось «в среде, его окружавшей, где столько раз­нородных личностей приходит в общение, правильнее ска­зать, в столкновение друг с другом <...> Отец Антоний и по пострижении своем, как и прежде, все еще не мог найти для себя желаемого и переходил из монастыря в монастырь»[1522]. По-видимому, в 1845 или 1846 году Бочков переходит в не­большой заштатный Староладожский Николаевский монас­тырь[1523], расположенный в Старой Ладоге на левом берегу Вол­хова и, согласно преданию, основанный еще в XIII веке в честь победы Александра Невского над шведами[1524]. В 1851 году в Старой Ладоге после 15-летнего перерыва Бочков вновь на­чинает писать стихи[1525]. В декабре 1852 года он становится ду­ховником Староладожского монастыря[1526]. Вскоре после этого о. Антоний переходит в Тихвинский Богородице-Успенский Большой монастырь[1527], но в 1857 году возвращается в Старола­дожскую обитель[1528].

В эти же годы Бочков совершает паломничества в Палестину, на Святую Землю, и посещает Афон. Датировка этих путеше­ствий не совсем ясна. Осип Бодянский датировал их 1847— 1848, 1852 и 1857 годами[1529]. «Летопись Оптиной Пустыни» уточняет: Бочков был в Палестине и в Иерусалиме в 1846-1847 годах[1530]. Вероятно, именно этими годами надо датировать первое путешествие о. Антония к Святой Земле. Не бесспорна и вторая, как, впрочем, и третья дата. Из письма Сергия Святогорца к Бочкову от 20 декабря 1851 года как будто явствует, что он по пути из Палестины домой посетил Афон в 1851 году[1531]. С другой стороны, сохранилось свидетельство о том, что летом 1852 года о. Антоний отправился на Афон[1532]. В июне 1857 года он ходатайствовал о разрешении поехать на год в Святую Землю и на Афон и просил выдать ему и его спутникам «паспорта в Иерусалим чрез Одессу и обратно чрез Италию и Австрию для удобнейшего возвращения по евро­пейским путям»[1533]. Из его стихов и поэм следует, что Бочков действительно побывал в Италии. Но если это так, то его путешествие надо датировать 1857-1858 годами.

Впечатления от путешествия в Палестину дали Бочкову материал для единственной напечатанной его книги — « Рус­ские поклонники в Иерусалиме», написанной еще в 1850-е годы, но опубликованной уже посмертно — сначала в «Чте­ниях в Императорском Обществе истории и древностей Рос­сийских при Московском университете» (1874, кн. 4), а за­тем, в 1875 году, и отдельно в издании того же Общества. «Простота и прелесть рассказа, теплота чувств и искреннее благочестивое настроение духа очаровывают читателя его по­вествований как о случившемся на море, так и о виденном им на материке Святой Земли, — писал о книге Бочкова Осип Бодянский. — Внимая его рассказу, кажется, как бы сам при­сутствуешь при том, видишь своими глазами, слышишь свои­ми ушами, идешь с ним же и его спутниками. Такова-то сила всякой естественности, прямоты и правды, чарующая сила простоты сердца, духа и слова! <...>»[1534]. Книга интересна еще и многочисленными этнографическими картинами и бытовыми подробностями жизни простых русских паломников, причем Бочков не скрывает и ее темных сторон. Книга Бочкова «Рус­ские поклонники в Иерусалиме», наряду с книгами А. Н. Мура­вьева и А. С. Норова, достойна занять заметное место в обзо­рах русских путешествий на Святую Землю.

В эти годы, кроме Афона, который произвел сильное впе­чатление на Бочкова и где у него установились дружеские связи с иноком Сергием, прозванным Святогорцем, он посе­щает и другие монастыри. В 1850 году о. Антоний побывал на Валааме, где встретился со знаменитым юродивым Антоном Ивановичем Зиновьевым[1535], которому позже посвятил целую поэму. Все эти путешествия объясняются прежде всего не­удовлетворенностью Бочкова существующим укладом монас­тырской жизни и поисками «идеальной» обители. Как прави­ло, эти поиски кончались новыми разочарованиями и преду­беждением, что «в России нет нигде места монаху»[1536]. В одном более позднем письме к Е. Н. Шаховой Бочков писал: «Если б я знал, что меня ожидает, то 40 лет тому назад пошел бы иною дорогою. Но теперь уже невозможно обратиться совер­шенно на путь Христа»[1537]. Он приходит к выводу, что монас­тыри и монашество в их современном виде исчерпали себя и движутся к неминуемой гибели. И в этом убеждении он не был одинок — приблизительно к такому же выводу одно вре­мя пришел и архимандрит Игнатий Брянчанинов[1538].

Эти пессимистические выводы обусловливались прежде всего действительностью тогдашней российской монастырской жизни. Известную роль тут сыграли и особенности натуры о. Антония, человека болезненно-впечатлительного, мягкого, мечтательного, все близко принимавшего к сердцу. Архиман­дрит Пимен, тоже связанный с Оптиной Пустынью, так ха­рактеризовал Бочкова: «Отец игумен — человек весьма тихо­го и кроткого характера, и с ним было бы жить весьма легко, ежели бы он сам имел поболее силы воли и не так легко смущался, иногда весьма ничтожными обстоятельствами». Человек от природы весьма умный, начитанный, о. Антоний обладал обширной памятью, был приятным собеседником, человеком воздержанным и любившим монашество (но меч­тавшим о невозможном, то есть о совершенной независимости монашества, как в первые века своего существования), и потому провел все время своего иноческого жития в отыски­вании несуществующего, в стремлении к недостигаемому. Один из покойных владык новгородских о нем выразился так: «Игумен Антоний — сосуд драгоценный, но, к сожале­нию, совершенно разбитый. Он желал невозможного и иног­да не умел пользоваться существующим в действительности, и потому не мог нигде найти постоянного места для своего жительства, ни свыкнуться с одними и теми же людьми»[1539].

Это удачная характеристика инока-романтика, каким был о. Антоний; из нее видно, как относилась к Бочкову высшая церковная иерархия.

В 1859 году о. Антония назначили настоятелем Введенского Островского монастыря, основанного еще в XVI веке и распо­ложенного в Новоладожском уезде Петербургской губернии на реке Ояти. При вступлении в должность отец Антоний обнаружил массу пропаж в имуществе монастыря, о чем и сообщил начальству[1540]. В 1861 году Бочкова возвели в сан игу­мена, а в 1862 году перевели настоятелем в заштатный Череменецкий Иоанно-Богословский монастырь, где он был в этой должности до января 1868 года[1541]. До апреля 1871 года отец игумен оставался в Череменецкой обители на покое, но из-за конфликтов со своим преемником покинул ее[1542].

Большая часть дошедших до нас произведений Бочкова относится именно к череменецкому периоду его жизни. По-видимому, именно здесь условия благоприятствовали его твор­ческой деятельности, почему этот период и оказался столь продуктивным.

Череменецкий монастырь находился в Лужском уезде Петер­бургской губернии, в 20 верстах от города Луги, на острове Череменецкого озера. Точная дата основания монастыря неиз­вестна, но в XV веке он уже существовал. Основание его связано с чудесным явлением иконы Иоанна Богослова, кото­рая находилась в соборном храме монастыря. Обитель распо­лагалась среди красивой природы. Бочков в своем очерке, посвященном Череменецкому монастырю (опубликован в жур­нале «Домашняя беседа») так его описывал: «Как нарочно для храма святого евангелиста Иоанна Богослова кинут не­большой островок на самую середину озера, осененный вели­колепными дубами, липами, вязами, кленами и неизбежными нашими березами. Из густоты деревьев белеется только то­ненькая, осмигранная колокольня и чуть-чуть видны главы собора; стены, келлии — все потонуло в зелени... Сероватые стенки булыжного камня; крыши низменных деревянных зда­ний; келлии, притаившиеся у подошвы холма, — всё сливается с роскошною, густою зеленью. Один только храм святого Апостола господствует над всем, белея на высоком холме, природном своем пьедестале, и привлекая к себе внимание благочестивого поклонника...

Череменецкий монастырь доселе богат одними видами... Содержимый в порядке, имеющий около сорока человек жи­вущих (правда, среди них было только 8 монахов[1543]. — СИ.), — есть самый бедный и последний во всей Петербург­ской епархии»[1544].

Обитель в 1862 году, по словам Пимена, «была в крайнем упадке»[1545]. Отец Антоний обновил и благоустроил монастырь: при нем был поновлен собор, построены каменный братский корпус и гостиница, а также ряд хозяйственных строений, добавлена часть каменной ограды[1546]. «Но главного, внутренне­го порядка, — пишет Пимен, — он не мог вполне достигнуть по своей чрезмерной доброте и доверчивости; он не имел лю­дей, которые бы ему были преданы, а те, на которых он пола­гался, во зло употребляли его благорасположение. Чувствуя свою несостоятельность в деле правления, он тяготился долж­ностью и по прошествии небольшого времени попросился на покой»[1547]. К тому же Бочков стал сдавать физически. 1 марта 1865 года он писал Е. Н. Шаховой: «Здоровье мое плохо, луч­ше сказать состав мой постепенно разрушается: ноги не могут выстаивать долго, зубы начали покачиваться... При первой неприятности все силы исчезают»[1548].

В Череменецком монастыре Бочков вел оживленную пере­писку с матерью Марией (Е. Н. Шаховой), с архимандритом Игнатием Брянчаниновым, с Н. П. Киреевской, общался с пи­сателем А. П. Башуцким, читал журналы и газеты, следил за современной литературой, кое-что печатал в «Домашней беседе» В. И. Аскоченского, с которым поддерживал личные связи, хотя его и не любил[1549]. Сохранились свидетельства современников, посещавших Череменецкий монастырь: о. Антоний и в эти годы поражал людей своим умом, образованностью, эрудицией, красивой внешностью, «любезным обхождением» и своими «идеальными понятиями об истинном иночестве»[1550].

В апреле 1871 года Бочков переходит в Николаевский Угреш­ский монастырь под начало архимандрита Пимена (Мясникова). Этот старинный монастырь, основанный во второй по­ловине XIV века Димитрием Донским на месте, где ему яви­лась перед походом на Мамая икона святителя Николая, расположен невдалеке от Москвы[1551] и тесно связан с Оптиной Пустынью. Отец Антоний поселился в скиту. Сохранилось выразительное описание внешнего облика Бочкова в период его жительства в Угрешском монастыре, сделанное его био­графом, собратом по скиту[1552]: «Не правда ли, что эта голова чисто античной красоты, как говорят художники, и могла бы служить типом для изображения Апостола? Вглядитесь в это высокое чело: сколько величия, спокойствия и богомыслия прочитаете вы на нем! Какая глубина и кротость во взгляде! Как прекрасен профиль! Как в целом все черты одна другой соответствуют! Весьма немного, редко случается встречать такие идеально-прекрасные и художественно-правильные стар­ческие обличия!»[1553]

Мы подошли к трагическому финалу жизненной судьбы о. Антония и, вместе с тем, к ее самой героической странице, запечатлевшейся в памяти многих современников. В 1871 году московское епархиальное начальство предложило монасты­рям направлять в московские больницы монахов для отправ­ления треб. Некоторые из монастырей уклонились от этого дела[1554], тем более, что как раз в это время в Москве вспыхнула эпидемия тифа. Отец Антоний одним из первых горячо от­кликнулся на призыв и в январе 1872 года добровольно от­правился в отделение для чернорабочих Старой Екатеринин­ской больницы, хотя настоятель всячески отговаривал его от этого шага, уверяя, что «идти на призыв в Москву — значит идти почти на смерть». Но игумен Антоний «с мужеством и твердостью настоял на своем решении... Едва прибыв в Ека­терининскую больницу, он сразу же приступил к исправле­нию духовных треб для всех больных и умиравших от тифа, исправлял их ежедневно, еженощно, почти ежечасно, не имея при этом почти ни минуты покоя, отчего, конечно, истомился, ослабел, получил расположение к заразе, заразился и слег в постель»[1555]. Отец Антоний, не ограничиваясь лишь совершени­ем треб, читал больным чернорабочим книги, наставлял их на путь истины[1556]. О себе говорил, что во всю свою жизнь никогда не пользовался таким здоровьем и не был так покоен духом, как в это время»[1557]. Однако болезнь взяла свое. Архимандрит Пимен хотел увезти больного обратно в монастырь, но тот отказался и лишь просил похоронить его в скиту Николо-Угрешского монастыря.

Антоний Бочков скончался в больнице 5 апреля 1872 года, пожертвовав «собою и своею жизнию на благо страдавшей и умиравшей меньшой братии своей»[1558]. Похоронили его в скиту Николо-Угрешского монастыря, как он и хотел.

Охарактеризуем кратко мироощущение, литературные воз­зрения и творчество позднего Бочкова.

В 1860-е годы эта личность еще в высшей степени слож­ная, даже противоречивая и в то же время весьма любопыт­ная. В это время для мироощущения Бочкова характерна глубокая неудовлетворенность современной цивилизацией в целом — в ней он видит сплошной хаос, новый Вавилон. Его в равной мере не устраивает и современная западная цивили­зация, и положение России. Оценки Бочковым тогдашнего состояния мира и картин современной цивилизации окраши­ваются у него в апокалиптические тона. Вот строки о Рос­сии: «Со времен Романовых она, как тело, росла, ширилась, боролась с болезнями внутренними и наружными, а в наше время все соки уже истощены, всё пришло в брожение, близ­кое к гноению и разложению», — пишет Бочков. Он нахо­дит, что в России «зло не пресекается: появились партии, множится число нигилистов, дворянство и купечество разла­гается, крестьяне пьянствуют. Все напряжено так, что котел уже кипит, а между тем подбрасывается непрестанно к нему горючих материалов». Подобное, по мнению Бочкова, уже было в Европе перед 1848 годом. Со всем этим связано и удаление общества от веры отцов. Опыта Западной Европы и Америки Бочков не приемлет. «Поэтому я так полагаю — конец близок», — писал он в середине 1860-х годов[1559]. «Для России я не предвижу ничего доброго от общего ослабления нравов. От обеднения крестьян, от вырубки лесов, от рас­стройства финансов, от огромных окладов высших сановни­ков... Народ еще многого не знает, что делается в высших сферах: когда узнает — будет худо», — рассуждал Бочков в письмах к Е. Н. Шаховой[1560].

В систему всеобщего разложения, казалось, органически входят монастыри и монашество. Игумен Антоний Бочков, как и архимандрит Игнатий Брянчанинов, взгляды которого он полностью разделял, порой исключительно резко и сурово критиковали современные им монастырские порядки и мона­шеские нравы[1561].

«Окидывая умом и глазами Восток и Россию, приходишь к тому убеждению, что правильное монашество сошло с лица земли», — писал Бочков[1562]. «Монашество в последние 150 лет вследствие разных обстоятельств сделалось чиновничеством, не более; цель чисто мирская: возвышение, обогащение, position sociale», — отмечал он в другом месте[1563]. Эта чрез­мерная критика переносилась им и на все современное ему православие: «Наше православие, по моему слабому и тем­ному взгляду, по букве — обветшало. Но предсказано ли обновление наше? Может ли переформироваться соборами и веками установленное здание? Если нет, то времена близки...

Человечество чает своего Избавителя; мы, православные, — Страшного Судию»[1564].

При всей резкости критики Бочковым современных монас­тырей и современного ему монашества важно отметить, что он не выступал против монастырей и монашества вообще. Боч­ков лишь считал, что надо очистить монастыри от всего им чуждого, освободить от навязчивой опеки свыше, от ненуж­ной регламентации всех сторон их жизни; надо вернуться к древним отеческим традициям монашеской жизни. Правда, зачастую о. Антоний сомневался в том, возможно ли это, но все же иногда мелькает и иная мысль: «Россия глубоко в тайниках земли своей хранит источники благочестия и любви к монашеству; при первом ее потрясении они пробиваются и бьют столбом, как вода артезианского колодца или кавказ­ские потоки... Рано или поздно при потрясении царства мы вспомним нам врожденное Православие и, конечно, не около воскресных школ и академий соберется народ русский»[1565].

Критика Бочковым современных порядков, в том числе монашества и православия, ведется, конечно, с консерватив­ных позиций. Он не приемлет технический прогресс, недово­лен отменой предварительной цензуры[1566], не в восторге и от отмены крепостного права, верноподданнически восхваляет Николая I. И в вопросах религиозных о. Антоний ориентиру­ется на прошлое, на древнее как исконное и истинное — тре­бует следовать старинным монашеским порядкам, древнему иконописанию, древнему церковному пению, которому он при­давал важное значение: Бочков считал, что момент эстетиче­ский, момент красоты в церкви способствует духовному вос­питанию человека[1567].

Однако при всем том позиция Бочкова не лишена и своеоб­разного демократизма. Для него характерна защита низов, униженных и оскорбленных, точно так же, как и острое ощу­щение социальных противоречий. Критика социальных поро­ков в современном обществе в трудах Бочкова неизменно на­правлена прежде всего против «сильных мира сего», барства, тех, кто у власти, и уже во вторую очередь против «испорчен­ности» низов. «Что это за мир, где мы живем? Это полуад, — писал Бочков Е. Н. Шаховой 25 января 1872 года, незадолго до смерти. — Люди богатые живут в сумасшествии, если срав­нить их прихоти с нуждами братии меньшой; а бедные погря­зают во мраке неведения, дурных привычек и в грязи домаш­ней. Выйти невозможно из этого состояния»[1568]. Прочитав в ре­акционной газете «Весть», что во всех народных бедах виновато пьянство, Бочков пишет: «Вина падает не столько на народ, как на правителей народных. «Весть» указывает где-то, как самый сильный аргумент, что народ мог бы и заплатить по­дать и сохранить остатки, если бы не пропил, не знаю сколь­ко миллионов по статистическим указаниям. А чтобы ей ука­зать, сколько пропито дворянством на шампанских и на дру­гих винах, в том числе и на простой водке, сколько миллионов вывезено за границу?.. И ныне, несмотря на крики «Вести», не демократия у нас правит и вершит дела, а родство, связи, покровительство, поблажки своему роду и племени, начиная от Сената до последнего земского дела. Включим туда же и Синод, во всем поблажающий своей всепоедающей касте»[1569].

Вот Бочков размышляет о расколе, и неожиданно ход его мыслей меняется: «А наше барство ничего не знает и знать не хочет. Их тянет в Париж магнитом, и туда уносятся все пото­вые и трудовые рубли простого народа»[1570]. Такого же рода демократизм заметен и в высказываниях Бочкова по вопро­сам литературы и в его художественных произведениях.

Как человек искренне и глубоко религиозный, Бочков ви­дит единственный путь спасения в религии, в верности хрис­тианству, но вся беда в том, что «семян к возрождению хрис­тианского общества нет уже в нашей крови, в умах наших и в обычаях»[1571]. И конечные выводы Бочкова чаще всего смыка­ются с уже отмеченными апокалиптическими мотивами: конец мира — близок!

Столь же сложны и противоречивы воззрения Бочкова 1850-1860-х годов на литературу. В словесности он ощущал себя архаистом, «старомодным» автором, представителем того по­коления, к которому принадлежали Федор Глинка и Петр Вяземский[1572]. Его литературные симпатии и вкусы во многом определились еще в молодости, в 1820-е годы, при этом надо учесть, что эпоха та, с одновременным развитием романтизма и реализма, не отличалась внутренней цельностью. То же самое можно сказать и о литературных взглядах Бочкова. С одной стороны, многие его поэтические декларации 1860-х годов носят откровенно романтический характер[1573], с другой — он чрезвычайно высоко оценивает Грибоедова и его комедию «Горе от ума», отдавая ему предпочтение даже перед Пуш­киным[1574]. Бочкову внутренне близка сатирическая линия: Фон­визин — Грибоедов — Гоголь. «Вот пророки времен наших; и напрасно Гоголь устыдился своей ядовитой правды!»[1575] — писал он, явно намекая на «Выбранные места из переписки с друзьями». Позиция для монаха-аскета уникальная и по-своему парадоксальная!

И все же Бочков не застыл на позициях своей молодости. С 1850-х годов он внимательно следил за новейшей русской литературой, и его суждения о произведениях отличаются нестандартностью, свежестью и... сочетанием трудно сочетае­мого. Бочков высоко ставит духовные стихи старика Федора Глинки[1576], ему импонируют обработки христианских легенд Аполлона Майкова[1577], круг его литературных знакомств 1860-х годов ограничивается в основном религиозными писателями — Игнатием Брянчаниновым, А. П. Бащуцким и монашествую­щей поэтессой Марией (Е. Н. Шаховой). В то же время он горячий и неизменный поклонник поэзии Николая Некрасова. «Рад, что вы прочли Некрасова, — писал он Е. Н. Шаховой. — Это поэт современный: много правды, много теплого, непод­дельного чувства в его прекрасных живых стихах. Он глубже проникнут народным русским горем, нежели бывшие великие поэты, не знавшие народного быта и не слыхавшие этого ве­ликого стона, которым еще и доныне полна Россия. Освобож­денный от невольничества и продажи крестьянин никогда не освободится от беззаконного суда; горе и стон не умолкнут до Страшного пришествия Христа»[1578]. Одно из христианско-догматических положений « Аскетических опытов» святителя Игнатия Бочков оспаривал ссылкою... на « Арину, мать солдат­скую» Н. А. Некрасова![1579]

Бочков высоко ставит Ивана Никитина и в то же время не приемлет Владимира Бенедиктова: «Он редко извлекал сле­зы, пленяясь собою, своею блестящею, рассыпною музыкою: это не Глинка поэзии. Но богатство и блеск его созвездий в свое время изумляли многих. Никитин своею эпитафиею («Вы­рыта заступом яма глубокая...» — СИ.) превзошел все лите­ратурное — модное и салонное; плач его над своею могилою чистыми, верными звуками большого сердца — не литература и не сочинение, а истинная поэзия природы. Конечно, и у Никитина нет христианского вышеестественного чувства: ве­рующий не сказал бы его бесподобных стихов; но как сын степей он запел над собою жалобным голосом горюющей пти­цы. Но христианство доселе не имело поэта»[1580].

Для Бочкова идеал — возвышенная религиозная поэзия, утверждающая великие христианские истины, однако в со­временной литературе ему ближе всего Некрасов и Никитин. Бочков высоко ставил романы Ф. М. Достоевского о петер­бургских трущобах — это «верная картина модного Петер­бурга, который, как и утроба наша, исполнен нечистотами, хотя и покрывают их кринолинами»[1581]. Во всех этих утверж­дениях проявляется и глубокий стихийный демократизм Боч­кова, не противоречивший его глубокой религиозности; и в то же время его симпатии склонялись к реализму, принци­пам которого Бочков часто следовал в своих собственных произведениях.

Эти литературные симпатии и антипатии Бочкова, без со­мнения, оказали влияние на его собственное творчество. Оно весьма обширно и многообразно. В 1850-1860-е годы Бочков писал труды из истории Русской Церкви, главным образом, по проблемам монашества и монастырской жизни. Он создает всевозможные записки о своей жизни, а также литературные портреты деятелей Церкви[1582]. Из-под пера Бочкова выходят публицистические статьи с критикой внутренних порядков Российской Империи[1583]. Создает он и рассказы о монашеской жизни. Наилучший из них — «Сон болящей монахини Мела­нин»; в основу рассказа положено описание двух видений героини, построенных на контрасте: первый сон — об идеаль­ном прекрасном монастыре, второй — о некоей страшной не­воле[1584]. Наиболее ценную часть творческого наследия Бочкова составляют поэтические свершения.

Поэзия Бочкова дошла до нас далеко не полностью и в свое время не попала в печать — осталась в рукописях[1585]. Сам о. Анто­ний утверждал, что своих стихов «никогда не назначал для печати»[1586], в чем можно и усомниться: в одном из писем к Е. Н. Шаховой имеется указание на то, что Бочков все же по­сылал свои стихи в «Странник» и другие журналы, но там их отвергали[1587]. Действительно, стихи Бочкова, как он сам при­знавался, «не в духе нашего времени» и относятся к «исключи­тельному роду» в поэзии тех дней[1588], то есть никак не вписыва­ются в общее русло поэзии 1860-х годов, даже в картину тогдаш­ней духовной поэзии в той мере, в какой мы можем о ней судить по публикациям в «Домашней беседе» и в других подоб­ных изданиях. Но тем интереснее такая литература для нас.

Бочков писал стихи и в молодости, но тогда это были либо альбомные мелочи, либо переводы с французского. Если ве­рить его собственным признаниям, с середины 1830-х годов Бочков замолчал и лишь с 1851 года вернулся к поэзии, напи­сал несколько переложений из Четий-Миней[1589]; к 1852 году относится его стихотворение, посвященное старцу Леониду[1590].

Основной же корпус дошедших до нас стихотворений Бочкова относится к 1860-м годам. Сохранились две большие под­борки его стихов, в значительной мере повторяющие друг дру­га. Подборка, хранящаяся в Центральном Государственном Историческом архиве, содержит 59 произведений, а подборка из Рукописного отдела Института русской литературы (Пуш­кинского Дома) — 47, включая и отдельные отрывки из более крупных вещей.

Свою поэзию Бочков воспринимал как поэзию христиан­скую и монашескую, которая еще отсутствует в России. •*На­чиная со стихов Димитрия Ростовского и его современников и до сего дня, и до меня грешного, монашеская поэзия ничего не произвела полного, соответственного духу своему... Все рифмованные переложения псалмов разных священников, разных архимандритов, нотные и ненотные — всё это... слабо и непоэтично до крайности»[1591]. Вместе с тем Бочков призна­вался, что людям очень трудно уйти на всю жизнь в монаше­скую келлию, особенно трудно в наше время.

При всем том у Бочкова почти нет философско-религиоз­ных стихов. «Христианскую философию и Богословие откро­венно редко можно вылить в стихи, — признавался Бочков, и тут же добавлял: — Я в себе чувствую способность более к юродству, нежели к премудрости»[1592]. В другом письме 1860-х годов Бочков заметил: «...В последние годы моей жизни я отказался от попыток писать что-либо духовное, церковное, а перехожу в детство, хотя и не в евангельское: люблю шутки, смех и пустяки. К последнему роду принадлежат и письма мои»[1593]. Поэтому монашеская поэзия Бочкова носит достаточно специфический и совершенно не укладывающийся в тради­ционные рамки характер.

Конечно, кое-что тут объясняется особенностями дарова­ния Бочкова. Он явно тяготел к описательной поэзии, к жан­ру эпического стихотворения. У Бочкова почти нет чистой лирики (как и лирики философской), в немногочисленных его коротких стихотворениях всегда присутствует эпический элемент. Он и сам осознавал эту особенность своего таланта: « Для меня картины легче лиризма. Истинный поэт соединяет те и другие»[1594].

Многое в произведениях Бочкова навеяно его впечатления­ми от тогдашней монашеской жизни, отражая и тот дух кри­тики, которым отмечены его письма. Оттого-то так и сильна сатирическая струя в поэзии Бочкова. Причем поэт даже тяго­тился своим сатирическим даром: «Страшно становится за себя и за ответственность пред Судиею, а удержаться не могу: сатира так и каплет с пера, и я премножество отгонял и унич­тожил своих стихов в этом желчном роде. Разумеется, оправ­даться могу лишь тем, что жизнь представляет несравненно более картин унижения, нежели возвышения. Петербургские трущобы и романы Достоевского чрезвычайно полезны не только праздным умам, но и самому правительству»[1595]. Далее следует уже приведенный выше отзыв о романах Достоевского. Отве­чая на призыв матери Марии (Е. Н. Шаховой) писать в стиле плачей библейских пророков, Бочков заметил, что, увы, жизнь дает материал не для плачей, а для сатиры: «Теперь перене­ситесь в комедию наших времен: курение дыма, пары, теле­графы, стук, треск; суета, болтовня, торопливость, пресса; журналы, всемирные названные опекуны и печальники чело­вечества — всё стремится с шумом <...> Где и как будет гово­рить пророк? <...> О чем ему говорить, о чем плакать? Не о Петербурге ли, где, решительно скажу, нет места Христу голову подклонить <...> Поэтому и появляются наши Фонви­зины, Грибоедовы, Гоголи. Вот пророки времен наших»[1596]. «Я не могу по слабости истощенного ума писать ничего возвышен­ного»[1597]. Последнее утверждение, конечно, не совсем справед­ливо: Бочков умел писать и «возвышенно», когда обращался к высоким темам, к описанию природы, но, пожалуй, дей­ствительно наибольшие удачи его ожидали на другом пути.

Всё поэтическое наследие Бочкова можно разделить на эпи­ческие произведения, рисующие положительные начала в жизни, близкие авторскому идеалу. Эти начала автор ищет почти исключительно в прошлом. Сюда относятся поэмы и стихотворения на библейские и евангельские притчи («Гефсимания», «Новая жертва» и др.), на исторические сюжеты (сохранившаяся лишь в отрывках большая поэма о восстании афонских монахов против турецкого ига в 1821 году; «Тивериада»; «Мститель» и др.) и в особенности многочисленные обработки преданий о святых, частью заимствованных из Пролога, Четий-Миней и других древнехристианских источ­ников, частью же из устных сказаний, слышанных самим ав­тором в его многолетних хождениях по монастырям («Живой плач», «Тихфинский пещерник», «Вонифатий и Аглаида», «Старинные гусли», «Пустынник и Ангел», «Пролог», «Чудо святителя Николая о ковре», «Примирение по смерти» и др.). В последнем цикле произведений весьма ощутимо влияние оптинского старчества, реального образа жизни оптинских подвижников. Идеал христианского жития, который утверж­дается в этих произведениях, достаточно близок их образу жизни. Не случайно старец Леонид стал героем одного из стихотворений Бочкова. Героем одной из лучших своих поэм «Живой плач» (1864) Бочков вывел валаамского юродивого Антона Ивановича Зиновьева, хорошо знакомого о. Феодору и о. Леониду[1598]. Именно в этих людях поэт находит воплоще­ние истинной святости, столь редкой в те дни.

Сюда же в известной мере можно отнести описательные поэмы и стихотворения, рисующие картины природы, церковно-исторические и архитектурные достопримечательности (поэмы «Зеленецкий лес», «Севастия», «Успенский монас­тырь», стихотворения «Череменец» и др.), хотя в них уже порою встречаются и сатирические нотки. Весь дух поэзии Бочкова, в сущности, лишен философского аскетизма, его сти­хи отличаются душевной веселостью, своеобразным приятием природы, стремлением увидеть в ней красоту Божественного мира. В этом, возможно, также сказывается влияние Оптин­ского старчества. Таково большинство стихотворений афон­ского цикла, навеянного неоднократными посещениями Свя­той Горы (среди стихов этого цикла один из шедевров лиро-эпики Бочкова — «Источник Богородицы»[1599]). К этой же части творчества Бочкова относятся переложения псалмов и стихот­ворения, написанные в стиле этих переложений[1600].

Другую часть поэтического наследия Бочкова составляют сатирические и юмористические произведения, рисующие отрицательные стороны современной жизни, в том числе мо­нашеской. Этот ряд сочинений — как бы противоположный полюс поэзии Бочкова.

Если в произведениях первой группы присутствует роман­тическое начало и элементы архаики, то в поэмах и стихотво­рениях второй группы сильнее ощущается реалистическое на­чало. Стиль и поэтическая образность произведений первой группы в большинстве случаев традиционны и в значительной степени ориентированы на поэзию 1820-х годов, на творче­ство Пушкина и Рылеева (встречаются прямые переклички с их поэзией)[1601]. Есть отдельные и чисто романтические произве­дения («Евнух безжизненный, безбрадый...»). Особой архаич­ностью и старомодностью отличаются стихотворения аллего­рического характера и притчи («Орлы и петухи», «Две птицы», «Искры света»), а также примыкающие к ним немногочис­ленные философско-моралистические опусы типа стихотворе­ния «Слезы и желчь». В них особенно дает о себе знать уста­релость вкусов Бочкова. Хотя в стиле и образности сатири­ческих произведений Бочкова мы тоже иногда находим элементы архаики, нечто характерное для поры молодости поэта, все же тут больше точек соприкосновения с современной реалистической поэзией.

К числу лучших сатирических произведений Бочкова отно­сятся поэмы «Ангел-странник»[1602] и «Ангел-сборщик»[1603], — пос­леднее автор называл «любимым моим чадом»[1604], — а также стихотворения «Ответ г. А. П. Б-му, будто бы видевшему меня в Петербурге»[1605] и «Кавалер-архимандрит»[1606].

Первые две поэмы весьма близки сюжетно и композицион­но. В них Ангел получает от Бога наказ посетить Петербург и видит в столице многочисленные картины неправедной, пья­ной, сытой и развратной жизни столичного высшего света и богатого купечества; их жизнь очень далека от норм и законов истинного христианства — Православия. В поэме «Ангел-сбор­щик» Ангел Рафаил принимает облик сборщика-монаха. Ни в столичном храме, ни в обществе столичных богачей он не встре­чает сочувствия и помощи, и лишь среди бедняков, обитателей петербургских трущоб, кстати описанных весьма реалистично и красочно, Ангел находит понимание и получает приношения на монастырь. В поэму включено очень характерное для Бочкова «пророческое» размышление о будущем России[1607].

В стихотворении «Кавалер-архимандрит» выведен «тип чисто российский и нигде кроме России невозможный»[1608] — явно списанный с натуры образ архимандрита «из хохлов», гордого, чванливого, корыстолюбивого. С обличением мона­шества, современной монастырской жизни, нравов белого ду­ховенства встретимся и в других произведениях Бочкова[1609].

Бочков любил и жанр «фельетонного» обозрения в стихах, состоящего из отдельных, сюжетно не связанных друг с дру­гом частей, среди которых есть и описательные картины со­временной жизни, и сатира, и отступления на исторические темы, и общие рассуждения. Таково, например, произведение под названием «Л. И. М.»[1610] (как расшифровывается, мы не знаем). В этих «обозрениях» особенно заметен основной не­достаток всей поэзии Бочкова — многословие, обилие прозаизмов. Впрочем, он и сам сознавался в этом недостатке: «Сти­хи хоть и гладки, но не живы, иногда сбиваются на прозу»[1611].

К сожалению, многие произведения Бочкова до нас не дош­ли, и знаем мы о них лишь по упоминаниям в письмах. Так, можно составить себе представление о содержании шутливой поэмы об отце Герасиме, валаамском иеромонахе (по переска­зу содержания в письме к Е. Н. Шаховой от 8 апреля 1864 г.)[1612]. Не дошла и стихотворная драма, действие которой происхо­дило в Крымскую кампанию. Из пересказа в письме известен сюжет пьесы[1613].

Технический уровень поэзии Бочкова достаточно высок, не ниже большинства духовных поэтов той поры. Его стих отли­чается «гладкостью», в нем почти нет нарушений ритма или рифмы. Правда, стих Бочкова характеризуется известной ста­ромодностью, что ощущалось и самим автором, хотя он ста­рался учитывать достижения новейшей русской поэзии. В пись­ме к Е. Н. Шаховой от 8 апреля 1864 года, упомянув о годах, когда он вовсе не писал стихов, Бочков заметил: «В эти 12 лет стихосложение уже так пошло вперед, что за ним мне следовать едва ли легко. Потом, когда начал читать новейшие журналы, то ужаснулся слабости своих трудов; не говорю о мыслях, но о конструкции. После Фета, Бенедиктова, Мея, Майкова, Некрасова все усечения сделались уже смешными: преклонении, воспламенении почти изгнаны из поэзии. Глаго­лы уступили место новым словам»[1614].

Действительно, словесно-образная структура стихов Боч­кова несет на себе отпечаток архаичности, как, впрочем, и русская духовная поэзия вообще. Но нельзя не отметить ис­ключительно разнообразный ритмический репертуар Бочко­ва: у него встречаются самые разные двух- и трехсложные размеры, вольные ямбы, образцы народного стиха и — что совершенно уникально в поэзии середины XIX века — подра­жания русской силлабике XVII — начала XVIII века. Это, конечно, не силлабический виршевой стих в чистом виде. Это тонкая и, как правило, удачная, неожиданно свежо звучащая стилизация под этот стих, которая иногда нужна автору для создания колорита древности, а иногда, наоборот, для созда­ния комического эффекта, возникающего из противоречия между содержанием — современным и сатирическим — и фор­мой его выражения (именно таков эффект употребления силлабики в шутливо-иронической поэме о злоключениях хромо­го монаха Панкратия в столице). Думается, что силлабика Бочкова должна привлечь внимание стиховедов.

Сам Бочков характеризовал свою поэзию как «анахронизм для нынешнего блестящего века». И все же его поэзия, на наш взгляд, любопытна и заслуживает специального анализа.

Конечно, фигура этого литератора второразрядная, если не третьеразрядная в истории русской поэзии, но то, что он совершенно забыт, несправедливо.


ДЕЛО О КРЕСТЬЯНАХ ПОМЕЩИКА СТРАХОВА[1615]