Когда споришь с самим собой 9 страница

Так сказал себе Нефтеруф.

 

Когда споришь с самим собой

 

Нефтеруф лежал на циновке. Руки – под головой. Нос – кверху. Столица уснула. И даже звезды дремлют. Может быть, в целом свете не смыкает глаз один Нефтеруф. Да стража дворцовая. Эта наверняка тоже не спит.

За кирпичной стеною – Ахтой и Ка-Нефер. Они долго приглушенно разговаривают. Усталые. Намучившиеся в споре. В котором ни один из них не взял верх. Ни эта… Ни тот…

Судя по-всему, дело складывается к лучшему. Как говорят в Та-Нетер, капля плывет к капле, образовывая ручей. Ручей куда-нибудь да свернет. Он не будет течь по прямому, как рука, ложу. Во всяком случае, его и повернуть можно. И даже вспять. А с каплями, как ни странно, это труднее. Капель очень много. Как людей на земле. И сладить с ними трудно.

Там, под землею, Нефтеруф часто забирался в какой-нибудь дальний угол, словно крот. И вдали ото всех рассуждал наедине с самим собой. Словно бы перед ним не кто-то другой, а тот же Нефтеруф. Но умеющий сказать резкое слово поперек.

Вот и сейчас воображает себя сидящим у столика. А напротив – этот Нефтеруф. Тоже воображаемый.

– Давай допустим на мгновение, что сведения, которые принес Ахтой верные. Допустим, соправителем будет не Семнех-ке-рэ, а Кийа. Что это изменит? Пока фараон дышит – все останется неизменным. Вот в этом весь ужас: пока дышит!

– Не совсем так. Конечно, фараон-злодей может любого прижать к ногтю, как азиатскую вошь. На этот счет не надо заблуждаться. Это будет так, независимо от того, кто станет рядом с фараоном – Семнех-ке-рэ или Кийа. Но тебе, кажется, объяснили, что значит уход этой самой Нафтиты. Представь себе: муж клянется в вечной любви, слагает по этому поводу гимны и вдруг бросает любимую женщину. И не просто женщину, но царицу. Но бывает ли так – рассуди-ка сам! – чтобы у царицы не было ни одного единомышленника? Не проще ли предположить, что у нее во дворце своя партия, свои преданные люди? А ну-ка, прикинь, что все это значит.

– Не надо быть мудрецом, чтобы угадать, к чему это приведет.

– К чему же все-таки?

– К дворцовой междоусобице.

– Верно, друг Нефтеруф! Именно к дворцовой междоусобице. Но в это жестокое время, когда голос людей, голос Кеми, имеет столько же силы, что и лягушечье кваканье, – даже небольшая дворцовая интрига кое-что да значит. Поссорились царь и царица. Дуются друг на друга царедворцы. Возлюбленная всходит на трон или к подножью трона (скажем, Кийа). Одни огорчатся, другие – обрадуются. Придется фараону выбирать какую-нибудь сторону, причем решительно. Если не успел еще сделать своего выбора.

– Надо думать, что победу одержит фараон…

– Скорее всего так. Есть на Востоке страна. Там змеи танцуют под звуки камышовой дудки. В той земле даже нищие мудры. Уподобься одному из них – ибо и сам ты нищ – и рассуди, да похладнокровнее. Значит, так: победу одержал фараон…

– Допустим.

– Что делает Нафтита?

– Она удручена. Убита горем. Грызет от бессилия ногти.

– Не всё!

– Что же еще?

– Не все, говорю, сказал. Где же ее гнев? Где ее друзья – явные и тайные? Они молчат?

– Думаю, что да.

– Учти: до поры до времени. Они замкнутся, уйдут в себя, прикусят языки. Но только на время. Их час пробьет!

Звезды описывают неведомый путь, точно нарисованные на огромном блюде. Они прочно привязаны друг к другу. Их союз нерасторжим. И это медленное вращение небесного свода привлекает внимание обоих собеседников.

– Ты видишь – звезды! Они на небе горят вечно. Их свет будет виден вечно. Представь себе, что так же вечен был бы царский двор со всеми царедворцами…

– Даже не заикайся об этом.! Одна подобная мысль может помрачить человеческий разум!

– Верно говоришь, верно. Стало быть, двор не вечен. И фараонова жизнь имеет начало и конец.

– Имеет, имеет, к нашей радости!

– А раз это так, то не надо пренебрегать ни одной перестановкой в созвездии дворцовом. Кийа и Нафтита – пусть при этом же фараоне – не одно и то же! Непременно, непременно что-то изменится. Пусть незначительное, едва заметное, но изменится! И вот тогда решай, как быть. Сейчас Нафтита усердная помощница фараона в делах государственных. А какой будет Кийа?

– А что же делать мне? Сидеть сложа руки?

– Нет, нет, нет!

– Действовать?

– Да, да, да!

– Но прежде надо удостовериться…

– Наше счастье в том, что люди – миллионы людей – равнодушны к тому, что делается во дворце.

– Нет, они не равнодушны. Их просто никто ни о чем не спрашивает. Люди как скоты: работают, пьют, едят, спят, размножаются, умирают. Дворец для них недосягаем, а власть фараонова слишком сильна.

– И все-таки люди есть люди. Их слово есть слово. Даже тайные проклятья их страшны.

– Это так! Это так!

– Подумать надо…

– Обязательно!

– Посоветоваться…

– С кем?

– С Шери, например…

– А где он?

– Или с Ка-Нефер…

– Поговорим о Ка-Нефер!

Она там. За стеной. Со своим молодым и сильным мужем. Они, кажется, о чем-то все еще шепчутся. А может, целуются? Вот скрипит половица под их циновкой. Раздается легкий вздох. И кашель. Мужской кашель… Она говорит. Она что-то говорит. А он молчит. Только половица поскрипывает…

– Наверно, все-таки я дал маху…

– Это сегодня, что ли?

– Да, сегодня.

– Когда она протягивала свои ноги к твоим чреслам?

– Да.

– Ноги, которые пахли ароматичными маслами?

– Да.

– Которые ты отверг?

– Ты имеешь в виду ноги?

– Да, их…

Нефтеруфы молчат: и один и другой. Оба глядят друг на друга прямо в зрачки. И в глазах отражается все небо.

– Наверное, мне следует уйти отсюда. Нельзя, чтобы к важному делу примешивалась любовь.

– Взвесь все это.

– Она, возможно, добьется своего…

– Взвесь и это…

– А иначе сочтет меня за высохший камыш.

– Возможно.

– Но куда я уйду?

– Некуда тебе уходить…

– Может, поискать Шери?

– Лучше наберись терпения!

Какая-то странная, нескончаемая ночь. Как там, в горах. Мучительная ночь.

А день? Разве он будет лучше?

 

Ночь, ночь, ночь…

 

– Послушай, Пенту, ты, кажется, клюешь носом?

– Нет, я вовсе, не сплю. И спать не хочется. Я думаю.

– О чем же?

– Над твоими словами, твое величество.

– А-а… У меня не проходит эта боль в затылке.

– Выпей настоя, твое величество.

– Он – горький.

– Он – полезный. Его делают племена, которые очень далеко отсюда.

– Где же они?

– За землями хеттов, твое величество.

– Разве и там есть земли?

– Есть! Но дальше – холод и море.

– Так ты говоришь, Пенту, что этот настой помогает?

– Очень, твое величество.

– И его придумали далекие племена?

– Да, далекие и дикие.

– Как же дикие могут придумать такое лекарство, до которого не додумался сам ты, Пенту?

Его величество пьет горький настой из далеких трав и морщится. Хватается за грудь, точно его тошнит. И падает навзничь. На мягкие подушки. И простирает руки, точно молясь богу. Фараон любит, чтобы в его покоях ночью было светло, как днем. Поэтому и горят светильники. В каждом углу. В них налит рыбий жир, чистый, как янтарь, и фитиль плавает в нем льняной, приготовленный особым способом. Поэтому светильники почти не чадят, щедро одаривая стены и потолок ярким светом.

– Я все равно не усну, Пенту.

– Я тоже.

– Это из-за меня?

– Нет, из-за старости. Теперь я могу не спать. Но в двадцать лет меня трудно было растолкать даже троим.

– Так хотелось спать?

– Да, очень хотелось. Нельзя было разомкнуть век. Они слипались. Это случалось в двадцать лет. И в тридцать. А теперь я могу не спать.

– Ты просто добр, Пенту.

– Нет, твое величество. Мне хорошо с тобою.

Фараон приподнимается на локтях. Его грузный подбородок – такой немножко лошадиный – судорожно трясется. Это от боли в затылке.

– В таком случае, Пенту, я хочу задать тебе вопрос.

– Я слушаю, твое величество.

Фараон щурит глаза. Его острое, как нож, лицо готово рассечь собеседника:

– Отвечай мне прямо, без обиняков.

– Как всегда.

Фараон придвигается к Пенту все ближе, все ближе.

– Скажи мне, что ты думаешь о Кийе?

– О ней?

– Да!

– Я грущу, твое величество.

– О чем же?

Нет фараон нынче не в себе. Это же видно. Он очень раздражен. Как во все последние дни. Пенту думает: «Его надо щадить… Он строг. Но более всего он строг к себе. Сделать соправительницей Кийю – значит не пожалеть ни себя, ни царства своего. Когда достигнута гармония и весы государства – в равновесии, неразумно нарушать его без особой нужды. Но если вечная любовь к ее величеству угасла, то что же делать? Лгать себе, ей и всему государству? Делать вид, что ничего не случилось? Тогда одна эта ложь убьет правду вообще, которая еще пригодится».

Пенту взывает к мудрости, которая, дескать, должна торжествовать. Дело в том, дескать, что такое великое государство, как Кеми, не должно, дескать, обходиться без мудрости. Ни единого часа без мудрости! Это золотое правило. Его надо беречь. Его надо придерживаться…

– Я это слышал уже.

Пенту пропускает эти слова мимо ушей. Такое прощается только и только ему. Все прочие за подобные вещи жестоко расплачиваются.

– Мудрость, твое величество, составляла – причем почти всегда – основу нашего государства, со времен его величества Нармера…

– Как ты медленно и длинно говоришь.

– Стало быть, мудрость не должна покидать тебя. Ни на одно мгновение. Разве так необходимо к одним неприятностям добавлять новые?

– Что ты имеешь в виду?

– Положение на наших границах хотя бы. Хетты говорят: «В одном котле можно сварить одну похлебку, а не две сразу».

– А что, если вылить эту похлебку?

– Куда вылить? – опешил Пенту.

– Хотя бы тебе на голову!

Старик прикрыл глаза. Покорно сложил руки на груди. Фараон перевернулся на живот. Взял обеими руками голову и крепко стиснул ее.

– Теперь болит чуть-чуть, – сказал он.

– Твое величество, хочешь – сердись, хочешь – не сердись, но я выскажу нечто. Я призываю а свидетели эти звезды: говорю правду для твоего же блага!

Фараон проворчал:

– Мое благо – это благо Кеми.

– Верно сказано! Хорошо сказано! – Пенту потирал от удовольствия руки (ужасная привычка, перенятая у азиатов).

– Перестан шуршать ладонями! – Фараон не глядит на Пенту. Сердито хмурит брови.

– Твое величество, я перестал шуршать.

– А теперь – продолжай.

– Я сказал, что говорю правду для твоего же блага. Разве нельзя иметь наложницу, не отстраняя от еебя ее величество?

– Кийа не наложница!

– Можно и любить ее большой любовью. Разве во дворце нет для этого места?

– Любить тайком?

– Почему – тайком? Почему выбирать такие выражения? Любить скромнее. Не выносить свою любовь на всеобщее обозрение.

– Это же оскорбительно!

– Для кого?

– Для Кийи! Любви не надо стыдиться! Это мое правило!

Пенту снова за свое:

– Разве не было у тебя наложниц?

– Но я их не любил.

– И теперь не будешь любить…

– Кого?

– Одну из двух.

Фараон потер лоб. Приложил прохладную чашу к бритому затылку. Холодная глина – точно мед на сердце. Голова почти прошла. Чуть-чуть ноет затылок. Чуть-чуть… Это очень странно: прохлада на затылке, а сердцу приятно…

– Ничего странного, – поясняет Пенту, – все внутренности человеческие соединены меж собою подобно каналам на нашей земле. Вода течет из Хапи в каналы. Во время разлива. Из одного канала можно попасть в другой. Сердце и голова образуют нечто единое. Поэтому не надо возбуждать ни мозга, ни сердца. Ибо возбуждается все вместе. Почти одновременно. Холодок на затылке целебен для сердца. И наоборот.

– Да, это так, Пенту.

– Вернемся, однако же, к нашему разговору. Любовь для фараона, столь великого, как ты, – это его дела. Он вкладывает в них все сердце и весь разум, и ни для кого больше не остается любви…

Фараон покачал головой. Он смотрел на звезды и покачивал головой.

– Пенту, я не могу жить без любви.

Старик этого не понимал. Он не мог уразуметь этого даже во дни своей молодости.

– Государственная власть на то и создана богом, чтобы умерять всплески любви, – сказал Пенту. – Я говорю: всплески. Понял мою мысль, твое величество? Значит, так, каждый любовный порыв, если он выходит за рамки…

– Что значит за рамки, Пенту?

– Если любовь необычайна…

– Разве это плохо?

– Необычайная любовь?

– Да.

– Необычайная – значит, что-то от безумия, – продолжал советник фараона, совершенно убежденный в своей правоте. – А всякое безумие есть предмет заботы государственной власти.

– Как диковинно говоришь! – поморщился фараон. – Предмет государственной заботы! Таких слов не понимаю! Я же просил изъясняться попроще. Забудь ты эти пыльные папирусы. Говори человеческим языком. Тебе приходилось бывать на рынках?

– Где? Где?

– На рынках.

– А зачем? – изумился Пенту. Он снял парик и вытер потную голову.

– Затем хотя бы, чтоб научиться тамошнему говору.

Пенту захохотал.

– Вот так и говорят, – сказал он сквозь хохот.

– Как именно?

– «Хотя бы, чтоб… тамошнему»… Где же красота нашей речи? Такой плавной, чеканной речи?

– Речи времен Снофру? Или Джосера? Или Хуфу?

– Хотя бы! Хотя бы! – вскричал придворный, немножко поуспокоившись после смеха.

– Нет, Пенту, та речь умерла! Только тебе прощаю эти нарушения. Любой другой слуга получил бы десять палочных ударов.

– А я не боюсь, твое величество.

– Ладно, будет. Я не хочу ссориться нынче ночью.

У фараона совсем прошла головная боль. Она начиналась обычно неожиданно. И так же быстро проходила. Иногда и без помощи настоя. Что же это за болезнь? И что бы ни дал фараон, чтобы только избавили от нее!.. Он подумал немного и сказал себе: «Я бы не отдал Кийю. Пусть лучше болит голова. Я стерплю боль. Мне обещают снадобья из Та-Нетер. Посланы гонцы на остров Иси. Нет, уж лучше эта головная боль, но только б не без Кийи! Она – жизнь моя».

«…Весь этот разговор о любви его величество затеял с одной-единственной целью: заручиться моим согласием на объявление соправительницей Кийи. А зачем мое согласие? Разве он посчитается, если скажу „нет“? Все равно сделает то, что задумал! Но мое согласие ему нужно для того, чтобы однажды, проснувшись ночью, сказать себе: „Даже сухой Пенту и тот одобрил мои действия“.

«…Что все-таки думает этот старик? Неужели он уверен, что я домогаюсь его согласия? Дудки! Сказано – сделано! Все земли вселенной – если даже сговорятся против меня, – и те не переубедят! Только негодяй может принести свою любовь в угоду делу…»

– Давай продолжим разговор о любви, – сказал фараон, перекатываясь на левый бок и глядя на старого царедворца из-за плеча.

– А твое величество спать не предполагает?

– Какой сон! Ты видишь, его нет ни в одном глазу! – Его величество протянул руку к медному зеркалу и посмотрел в него. – Словно бы только что проснулся после крепкого сна.

– Да, это верно, твое величество. Ты словно птичка, только что выпорхнувшая из гнезда.

– Так давай же про любовь!

– Как верноподданный твоего величества, как служащий твой, недостойный тебя, я могу лишь выразить мое неудовольствие по поводу всякой любви, которая может смутить хотя бы еще несколько человек в государстве. Ибо не бывает так, что двое любят друг друга или расходятся друг с другом и это никого не касается. А если касается, значит, власть должна иметь свое суждение. Я не могу думать иначе. В противном случае ты мне откажешь в своей милости.

Его величество не ответил. Он смотрел на потолок, где летали болотные птицы – невысоко в небе, – и в эти мгновения завидовал им. «Им не надо ничьего разрешения на любовь. Не надо знать ничьего мнения по поводу своих подруг». Он покосился на Пенту. Тот сидел ровный, точно юноша. А глаза – тяжелые. И не мудрено: ведь скоро утро! Небо бледнеет за Восточным хребтом…

– Ну что ж, – задумчиво проговорил его величество, – я понял тебя. Я хорошо понял тебя. Дай бог, чтобы все тебя понимали вот так же. И дай бог, чтобы ты не пережил меня!

Старик вздрогнул. Слова фараона прозвучали зловеще в этой комнате, освещенной яркими светильниками, в этой комнате – средоточии вселенной, где каждое слово его величества по весу равно одной – самой большой – глыбе пирамиды Хуфу. Пенту почувствовал, как взмок у него парик.

– Я стар, чтобы пережить тебя, твое величество.

– Я говорю: не дай бог, чтобы пережил.

– Как это понимать? – чуть не возопил старик, учуяв какой-то нехороший смысл в словах фараона.

Но его величество успокоил его:

– Я хочу сказать, что после меня – случись со мной худое – на тебя разом ополчится столько людей, что даже и не счесть.

Пенту свободно вздохнул:

– Я не боюсь их, твое величество.

– Их надо бояться страхом азиатского зайца.

– Не боюсь ни их, ни угроз их!

– Ты слишком самоуверен, Пенту.

Фараон неожиданно признался, что голоден. Пенту отметил это как добрый знак: желание поесть – всегда свидетельство здоровья. Его величество хлопнул в ладоши. Всего один сухой треск…

Дверь отворилась. На пороге появился кто-то, кого не видел Пенту. Фараон молчал. Его светлость Пенту приказал, не поворачивая головы:

– Фруктов и пива… Не надо пива! Фруктов и вина! – И, обратившись к его величеству, сказал: – Я бы не отяжелял желудок грубой едой. И даже легкой. Фрукты утолят голод, а вино приведет в равновесие твои чувства.

Фараон сказал, словно и не расслышал слов Пенту:

– Ее величество переедет в Северный дворец. Не завтра. Не очень скоро. А ты, Пенту, объявишь о вступлении в свои права моего соправителя.

– Когда, твое величество?

– Когда? Это надо обдумать. Не завтра, разумеется. И не послезавтра. Но дело это решенное.

Пенту задал самый тяжелый для себя вопрос. Фараон ждал его.

– Твое величество, а знает ли об этом ее величество, мать твоих детей?

 

«…Эти утки летают в поднебесье как ни в чем не бывало. Разве вот тот селезень обязан отчитываться перед ними, с кем он разделит этой весной свое сухое ложе?..»

– … Знает ли она?

«Летает себе, поглядывает на нее и дышит полной грудью, которая вся в пуху…»

– Она? – рассеянно спросил фараон.

– Да, она.

– Она узнает… От тебя… Ты это объяснишь ей как нельзя лучше…

Принесли фрукты – свежий виноград, гранат, сушеные плоды сикоморы. В золотом сосуде вино – «Прекрасное дома Атона». Оно словно кровь, точно агат на перстне фараоновом.

Его величество выпил вина. А к фруктам не притрагивался. Он выпил еще. Повеселел. Глаза его расширились. И фараон приказал пить своему советнику. А потом сказал:

– Пенту, не хотелось бы тебе приятной музыки?

Старик не успел и рта раскрыть, а уж фараон распорядился о том, чтобы музыканты прибыли незамедлительно.

– Пенту, – сказал его величество, – мне хочется веселья. Ведь так редко веселюсь в последнее время! Не так ли?

– Дом Атона стал сумрачным, твое величество.

Они выпили еще. И прикоснулись к винограду. И к плодам сикоморы тоже.

Фараон присел. Высоко поднял чашу, которая из золота.

– Пенту, я должен подкрепиться, ибо скоро дела призовут меня в тронный зал.

И фараон кивнул на бледнеющий восток.

– Ты совсем еще молод, – сказал Пенту, отпивая вино большими глотками. – Совсем молод. Разве тридцать пять – это много? И все-таки гляжу на тебя и дивлюсь: откуда столько силы в твоих жилах?

Вдруг фараон помрачнел. Нос его заострился. А глаза поблекли, точно на месте их появилась вода.

Фараон, проскрежетал:

– Силы дает мне отец мой – великий Атон…

Тяжелые челюсти его шевелились едва заметно. Но шевелились. И это было страшнее всего. Фараон смотрел на царедворца и не видел его. Что-то желтое и тяжелое вставало перед глазами. Точно угасало зрение. Что же это такое?.. Может, прикрыть веки? Вот так, пальцами. Как прикрывают глаза мертвым…

«…Что это с ним? От гнева побледнел. Веки опустились, точно крышки тяжелых ларей. Сейчас самое время глотнуть настоя. Это быстро остудит огонь, согревающий затылочную кость изнутри…»

Пенту бросился к его величеству, поддержал голову и подал ему сосуд с настоем.

– Пей, – попросил он, – пей… Это пройдет.

Фараон отпил, облизнул большие мясистые губы и глубоко вздохнул.

– Я было рассердился на тебя, Пенту. Садись. Гнев мой недолог. Ибо ты – в сердце моем! А глаза застлало мне что-то очень желтое. Наподобие полевых цветов, которых много на берегах Хапи…

К его величеству вернулся обычный цвет лица. Широко открыл глаза и улыбнулся:

– Где же музыканты, Пенту?

– Они ждут твоего приказа.

– Пусть войдут.

Четыре певца вползли на животах, не смея взглянуть на благого бога. Они проползли в угол. Встали на ноги – полусогбенные. Скрестивши руки на груди. Это были мужчины среднего возраста. Крепкие. Склонные к полноте. В одинаковых париках. В одинаковых коротких одеяниях.

Вот снова приоткрылась дверь, и четверо музыкантов показались на пороге: коленопреклоненные, не смея поднять глаза на его величество правителя Верхнего и Нижнего Кеми. Так и прошли в угол – коленопреклоненные. И там застыли. Спиною к певцам, упершись подбородками себе в грудь.

Слева стояли арфисты – с большой двадцатиструнной и малой семиструнной арфами. Рядом с ними – большая и малая флейты. И музыканты тоже в одинаковых одеяниях. Только певцы – в розовых, а музыканты – в белых. А парики у всех как на подбор: не отличишь друг от друга…

– Пенту, – сказал фараон, пробуя от тяжелой виноградной грозди, – музыканты и певцы, когда они готовы исполнить свою обязанность, должны смотреть вперед – гордо, весело улыбаясь.

– Я им это говорил сто раз! – рассердился Пенту и, оборотившись к музыкантам, проворчал: – Что я твержу вам без конца? Не стойте словно каменные! Вы несете радость и наслаждение, так где же на ваших лицах эта радость и обещание усладить слух ваших слушателей?

Пенту говорил словами его величества. Что касается его самого – он давно бы прогнал прочь этих жиреющих бездельников. К чему они? Чтобы петь большую часть суток для собственного удовольствия?

«Он ненавидит их. Этот Пенту. Я не понимаю, почему он так ненавидит? А ведь, казалось бы, человек умный…»

«Я бы этих дармоедов заставил работать на поле – растили бы хлеб! Так же как ваятелей и живописцев, окружающих толпой его величество. Каждый кусочек золота так нужен – позарез нужен! – для оплаты доблести воинов и труда чиновников, а тут какие-то шалопаи набивают себе желудки отборной пищей, заваливают город каменными глыбами и оглушают дворец звуками флейт и арф…»

«…Этот Пенту ненавидит музыку всей душой. Очень трудно его понять. Невозможно понять! Неужели он полагает, что Кеми – великое царство вселенной – может обойтись без песен и живописи, без гимнов и каменных изваяний?»

Фараон спросил с усмешкой:

– Пенту, скажи мне: откуда такая ненависть ко всему изящному?

– Ненависть? – удивился царедворец, а сам подумал: «Он читает мои мысли, как в книге письмена! Он бог! Он бог! Великий и неповторимый бог!..»

– Не ври мне, Пенту. Я вижу все!

Старик аж вспотел:

– Я говорю истинную правду, твое величество.

Фараон махнул рукой, – дескать, ладно, будет тебе. Растянулся на циновке, подперев голову руками. И внимательно пригляделся к музыкантам и певцам.

– Гимн нашему отцу Атону! – приказал он.

Арфисты ударили по струнам. Флейты запели протяжно и нежно. Певцы загудели, точно перед каждым из них стоял пустой глиняный сосуд, отдававший эхом.

«…Где услышит этот Пенту нечто подобное? Неужели у хеттов? Или вавилонян? Или у шумеров? Только великий Кеми способен создать нечто подобное из струн и человеческих голосов да воздуха… Воистину велика страна, родившая таких музыкантов-сочинителей, как Ача, Рамеринта, Снофрунофру…»

А между тем занималась заря. Зубцы Восточного хребта почернели. Они стали подобием огромных углей, которые остаются в очаге. Это верный знак того, что вот-вот покажется Атон – животворный и солнцеликий. Он пошлет первые лучи своему сыну – благому богу, пребывающему в Ахяти.

«…Воистину блаженно мое царство, ибо оно озарено пламенем отца нашего, а дворец мой утопает в сладчайших звуках гимна, которого не знала вселенная…»

Арфа. Флейта. Большая арфа. Большая флейта…

И голоса!

Великие голоса великого Кеми!

– Вина! – вскричал его величество.

И он пил вино, угодное Атону. Он слушал гимн, сложенный в честь Атона.

Пенту рад. Пенту очень доволен. Царедворец всегда рад, когда хорошо его величеству. Это высшая награда для Пенту…

 

В трущобах

 

С наступлением сумерек Тахура направился на поиски парасхита. Шел медленно. Маленькими и грязными улочками. Ему не хотелось, чтобы на него удивленно глазели. Азиатская борода и без того выдавала его инородное происхождение. Он направлялся на восток от Хапи, туда, к скалам – голым и серым, где строился новый некрополь. Он хорошо понял парасхита: надо найти домик, который на самом краю города, если идти по Дороге мертвых.

Горожане сновали от двора ко двору. Мужчины, женщины, старики и дети. Все, казалось, были заняты какими-то неотложными делами. Точно муравьи в муравейнике. И сказать по правде, мало кто обращал внимание на азиатского купца: столица жила большой и сложной жизнью, иноземцы были здесь не в диковину. Совсем не в диковину!

Тахура отдавал должное этой столице, выстроенной за каких-нибудь три года. И где выстроенной? На дикой пустыне, где камень и песок царствовали от сотворения мира.

«…Ведь надо же вот так: выкопать ямы, привезти плодородной земли, насыпать ее в каждую яму и посадить в каждую яму по дереву, по цветку. По одной травинке, считая ее на счет, точно золото. Пожалуй, именно это и следует полагать первейшим чудом Ахя-ти, а не дворцы, и храмы, и дома. Хотя и дворцы, и храмы, и дома достойны удивления и всяческого подражания. Пусть Ниневия все еще мала, но рост ее заметен год от года! Хорошо бы, чтоб Ниневия могла поспорить с Ахяти – городом, возникшим, как мираж перед изумленным путником пустыни…»

В этой части города, по которой шагал Тахура, разумеется, нет той красоты, и стройности, и чистоты, бросающейся в глаза в сердце Ахяти и недалеко от сердца. Здесь живут пекари и сапожники, гончары и кузнецы, каменщики и ремесленники, ткущие нежные ткани из льна. Здесь и деревья пониже – хилые, желтоватые от недостатка воды, ибо поливальщики не так усердны, как там, ближе к берегам Хапи, где сиянье дворцовых камней и тенистые сады вельмож.

Тахура шел, шел, шел: прямо, влево, прямо, влево. Прямо, вправо. Опять прямо. Улочки похожи друг на дружку. По обеим сторонам нагромождены домики, малюсенькие лачуги и просто собачьи конуры, в которых – люди, голоса людей и плач детей. Вот, кажется, подует ветерок и разлетятся все эти постройки. А эти отвратительные кирпичи-сырцы! Они хорошо защищают от зноя, но их, плохо месили за недостатком времени. Песок, который примешан к ним, из рук вон плохо просеян. И вода, сцементировавшая глину и песок, была вонючей, гнилостной жидкостью. Опять же за недостатком времени и сил. И время и силы копились и расходовались только по приказу зодчих, строивших Ахяти. А им было не до лачуг.

Было знойно. Небо горело. Оно походило на синюю жаровню, которую согрели на огне. Да так согрели, что на ней можно рыбу жарить. Удивительно, как это сохранился его яркий цвет, как не вылинял!

Тахура запыхтел. Нести тучное тело сквозь горячий воздух не так-то просто. Может, было бы не худо дождаться вечера? Как-никак попрохладнее будет…

Неожиданно внимание купца привлекли поначалу негромкие крики. Они раздавались впереди, шагах в пятидесяти. И усиливались настолько, что купец почел за благоразумие несколько попридержать шаг.

Кто-то бранился и буянил. Его пытались успокоить. Горластый скандалист, видимо, не очень-то выбирал слова. Сказать по правде, Тахуре не часто приходилось слышать речи разгневанных жителей новой столицы. Здесь особенно не разгуляешься: у столичного семера чуткое ухо, око – всевидящее.

Пока купец раздумывал, куда бы это нырнуть, чтобы убраться подальше от скандала, из ворот вылетел молодой человек. Из носу текла кровь. Лоб его был рассечен, точно ножом. Его вид мог напугать хоть кого: здоровенный, мускулистый, бритоголовый, почти как все в этой стране, молодой человек, доведенный до исступления!

Приметив купца, молодой человек прислонился к глинобитной ограде, чуточку отдышался и высморкался кровью.

– Помоги мне, – сказал он, скрежеща зубами, как волк, пожирающий костлявую овцу.

Со двора выбежали несколько мужчин. Они разговаривали между собою очень громко и не очень понятно. Тахура догадался, что перед ним – подвыпившие люди. Один из них обратился к тому, что стоял у стены, с довольно-таки миролюбивым предложением:

– Пепи, пойдем, полежим на циновке!

Однако Пепи продолжал сморкаться и плеваться кровью. Тахура волей-неволей оказался совсем рядышком с подвыпившими драчунами.