Баллада о первом живописце

 

Солнце показалось из-за гребня гор, а Нуннам все еще работал. Он действовал то пучком сухой травы, то кремневым зубилом. На каменном полу просторной и сухой пещеры лежали небольшие кучи сухой земли – желтой и красной, серой и белой. Тонко перемолотый уголь, добытый из тлевших головешек был замешен на липкой сосновой смоле. Впрочем, и земля – желтая и красная, серая и белая – замешивалась на смоле. При помощи зубила Нуннам выбивал контуры на прочной стене, а землями расписывал. Он достиг великого совершенства в изображении зверей. Он рисовал медведей и волков, куниц и зубров. Нуннам был сущим кудесником, его знали во всех ближних и дальних пещерах. Его наперебой приглашали расписывать стены, в которых жили старейшины родов.

Нуннам достиг большого умения, руки его творили чудеса. Его почитали пуще старейшин. Ему приносили лучшие куски от убитых серн и медведей. А в благодарность он украшал жилища людей все новыми и новыми зверями – прыгающими и спящими, пьющими воду и терзающими друг друга в ожесточенных схватках…

Нуннам хорошо знал, какая земля где находится. Он знал, что красная – выше Голубого озера, а серая – у самой ее воды, что белой земли вдоволь за лугом, где пасутся зубры, а смолы – в лесу, где растут ели.

Нуннам достиг вершины совершенства. Он был молод, полон сил. Через плечо живописец носил леопардовую шкуру и ударом кулака мог свалить любого противника. Его уважали и одновременно боялись.

Однако нынче молодой кудесник превзошел самого себя. Нуннам дерзнул, и дерзание его не имело предела: он решил изобразить человека, подобного себе, подобного отцу, подобного старейшине! Задумав новую работу, Нуннам потерял сон, забросил жен, забросил детей, позабыл и о старом отце, и о своей дряхлой матери. По ночам художник мечтательно глядел на луну. А пещера тем временем храпела. Многочисленная семья Нуннама спала на шкурах медведей, не подозревая, что хозяин ее задумал невероятное и в высшей степени дерзкое…

Иногда он уходил к ручью. И ручей, казалось, беседовал с ним и, беседуя, подсказывал, как надо действовать в задуманном деле, чтобы успех увенчал его. Камни с шумом перекатывались в быстром течении, и Нуннам удавливал тайное значение этого шума.

В последнее время он подолгу всматривался в лицо евоего отца, и в жестких чертах волосатого человека ему чудились грубая нежность и неиссякаемая сила.

Он внимательно изучал своих детей и твердо знал, сколько пальцев на руках и ногах, как растут ресницы на веках и какого цвета бывают волосы. Нуннам мысленно выводил дуги бровей и округлости губ и бедер. Ягодицы и груди у женщин выпуклы. А груди у мужчин плоские…

И вот Нуннам решился. Когда уснули все, он бесшумно пробрался к выходу пещеры. Здесь заранее была заготовлена плоскость в рост человека. Твердым зубилом художник нанес контуры человеческого тела. Все было здесь – и голова, и нос, и ноги, и пальцы на ногах, и ресницы на глазах.

В небе светила луна. Ее голубой свет падал на сухую етену, и Нуннам работал уверенно. Где-то выли шакалы, хрипло бились неуемные зубры и шумно возились лесные птицы. Художник поклонился луне, озарявшей землю своим светом, поклонился светлой звезде, мерцавшей ярче прочих звезд, и поцеловал прохладный камень, на который предстояло наложить липкую смолу, перетертую с землей.

Нуннам для начала покрыл все тело изображения, от головы до ног, желтой земляной краской и щеки выделил красной землей. Белую землю он приберегал для глаз и зубов, а черную – для волос.

Нуннам нанес серую краску на то место, где полагается быть зрачкам. Посреди серых кругов он поставил черные точки, и вдруг ожило лицо на холодном камне.

Нуннам даже испугался. Он не знал, кто это – отец его или старший сын, друг или враг? На него глядел человек, двойник человека, и это поразило художника. Нуннам упал наземь, не смея поднять глаз на произведение рук своих.

Затем он встал и продолжал работу. Тело появившегося на пещерной стене человека показалось ему несколько желтоватым. И он наложил на грудь и плечи, на бедра и икры ног немного красной земли, немного зеленой и черной, а местами желтой. Углем Нуннам оттенил ногти на руках и ногах, ибо ногти должны быть грязными, если то не женщина и не новорожденный…

До рассвета работал Нуннам. За это время он дважды сбегал к речке, чтобы напиться воды. Грудь распирало от порывистого дыхания, но он работал упрямо, смешивая землю со смолой и накладывая новые слои на почти живого человека, не умеющего только говорить и двигаться…

С первыми лучами солнца Нуннам счел работу законченной. Он умылся и долго пил из речки, подобно изжаждавшемуся зубру. А когда вернулся к своему детищу, там уже толпились люди. Они сзывали всех, кто еще не успел проснуться. Они обещали показать чудо, которое совершилось в пещере Нуннама.

Вскоре явился старейшина. Он был дряхл и тяжел. Брюхо у него с годами отвисло, и густая борода покоилась на брюхе. Увидев живого человека на стене, старейшина отбросил деревянную палицу и застыл в немом изумлении. Он стоял ближе всех к изображению.

А все прочие члены рода толпились за его спиной.

– Нуннам, – сказал старейшина, – кто изобразил это?

– Я, – ответил Нуннам.

– Нуннам, это живой человек.

Художник молчал, а толпа радостными криками подтвердила слова старейшины.

– Нуннам, – продолжал старейшина, не жалевший шкур диких зверей ради того, чтобы иметь все новые изображения животных на стенах своей просторной пещеры, – Нуннам, ты сотворил нечто, чего никогда не видел человек. Ты изобразил живую душу на мертвом камне. Твой человек словно рожден женщиной. Он имеет лицо и руки. У него две ноги и десять пальцев на ногах. У него две руки и десять пальцев на руках. Ты сделал его похожим на нас, и он сверкает разными цветами, словно радуга. И он живой, словно радуга.

Нуннам кивнул в знак согласия.

Старейшина растопырил пальцы на руках и руки приблизил к рукам того, почти живого человека. И никто не смог отличить руки каменные от рук живых, хотя по цвету были они разные.

– Нуннам, – сказал старейшина, – у этого человека на стене столько же глаз, сколько и у меня. Глаза состоят из белков и зрачков. Но цвет их не таков, как у меня с тобой. Есть у него и веки, и ресницы на веках. Зрачок серый, и на сером зрачке есть черное пятнышко. Одну сторону лица он сделал цветом травы, а другую – цветом неба. И это хорошо!

Нуннам кивнул.

– Посмотри на эту ногу. Она длиннее левой, и рука одна короче другой. А вид у него богатырский, и, кажется, он без недостатков. Он словно живой.

Нуннам сказал:

– Да, все у него, как у живого.

– Вот тут человеку положены соски. Они есть и на твоем изображении. Но они почему-то желтые, словно месяц. Глядя на стену, я вижу мужчину, притом мужчину сильного. Ему может позавидовать любой из нас. Он может приглянуться любой из женшин. Он не похож на меня или на тебя, но изображение это является изображением человека. Ты не стал рабом своего зрения, но подчинил его уму своему.

Эти слова старейшины были для художника слаще кабаньего мяса и целебнее дикого меда. И он слушал великого мецената, равного которому не знал ни один житель пещеры во все прошедшие времена.

Старейшина ходил вокруг изобрижения. Он рассматривал его со всех сторон и не находил ни единого отступления от естества. И его поразило это неслыханное умение. И он думал о том, как уберечь это изображение, ибо полагал, что второй раз повторить подобное невозможно. И это, пожалуй, так: Нуннам, всегда цветущий и сильный, выглядел сейчас бледным, больным, точно побывал на рогах у зубра.

– Нуннам, – обратился к художнику старейшина, – ты совершил такое, чего не совершал никто до тебя и едва ли превзойдет кто-либо когда-либо. Это изображение ни в чем не отступает от человека, и с первого взгляда его можно принять за живого. Это великое умение, и оно должно быть вознаграждено. – Старейшина обратился к мужской части всего рода с такими словами: – Я полагаю, что каждый из нас должен убить по одному оленю и принести оленя в пещеру Нуннама. А еще я полагаю, что каждый из нас должен являться сюда ежедневно, чтобы увидеть изображение и, увидев его, выказывать бесстрашие в охоте и битвах. А, еще мы должны выкопать для него сухую и просторную пещеру. Нуннам достоин ее.

Весь род одобрил эти слова. Нуннам смущенно опустил голову.

– Нуннам, – сказал мудрый старейшина, – ты создал нечто такое, что никто не превзойдет. Не знаю, достигнет ли кто-либо твоего умения даже в наше великое время, ибо мастак ты на разные цвета и из несхожести, словно из кремня, высекаешь великую схожесть.

Он оскалил зубы, что значило: «Я очень, очень доволен!»

Отец художника сказал:

– Отныне в нашей пещере будет одним человеком больше. И ему надо дать имя.

Старейшина согласился. И он окрестил того, что глядел со стены, Мунуннам, что значит – сын Нуннама, детище Нуннама.

И жители пещер разбрелись по лесу, чтобы достойно отметить этот день, явивший чудо подлунному миру.

1961

 

На пороге мрака

 

Ним-го, казалось, сгорбился под тяжестью невыносимого горя. Густые брови сошлись на переносице. Губы плотно сжаты. Он долго молчит, переминаясь в ноги на ногу.

Динива глядит на него вопросительно. Он знает, что Ним-го не появился бы в его хижине так рано, если бы не какое-нибудь важное событие. По пустякам Ним-го никого не потревожит.

Ним-го – да будет это известно! – великий человек. Много услуг оказал он людям. Он придумал ловушки, в которые легко попадали опасные звери. Он изготовил каменные ножи, которым завидовали все иноплеменные люди. Палицы его, которым была придана особая, неповторимая форма, устрашали самых смелых необыкновенной мощью… Нет, не стал бы Ним-го в такую рань тревожить попусту больного вождя племени!

Динива кашлял. Страшная судорога сводила его. Он задыхался. Недоставало воздуха. И он стал как рыба, выброшенная на берет.

– Туда, – коротко кивнул Ним-го. Он не хотел, чтобы кто-нибудь слышал их. Он владел тайной, которую мог сообщить только Диниве.

Они отошли к кустам рододендрона. И Ним-го сказал:

– О мудрый, я смастерил вот этими руками нечто. Оружие, изготовленное мной, невиданно и опасно. Дозволь показать его, дабы ты мог решить сам, что делать с ним.

Динива закашлялся. Он хватал воздух сухими, треснувшими губами. Он сделался синий, точно небо.

– Что за оружие? – спросил Динива, придя в себя.

– Я этого не могу объяснить. Лучше бы ты сам посмотрел.

– Оно у тебя с собой?

– Там, – сказал Ним-го и кивнул в сторону леса. – Я спрятал его надежно. И никто не видел его. Никто не подозревает его силы.

– Это новая палица?

– Нет.

– Нож?

– Нет, не нож. Я открыл хитрость, которая позволяет мне посылать на сто шагов острую палочку. Та палочка летит с писком, наподобие какой-нибудь пташки. И она впивается в тело, точно змеиное жало. Если ту палочку смазать соком дерева му или отваром коры кустарника сиу, надо полагать, тот, в которого вонзится моя палочка, мгновенно умрет.

Динива вдумывался в каждое слово. Он слушал речь Ним-го, словно сказку, ужасающую человека. И он прошептал:

– Ним-го, скажи мне, все это правда?

– Правда.

– Твои слова соответствуют тому, что ты поведал?

– Истинно!

– Летают птицы, – проговорил Динива, – но никто не видел летающей и свистящей палочки. Возможно, ты заблуждаешься?

– Я могу показать тебе это оружие.

– Когда?

– Хоть сейчас! Это недалеко. На лесной прогалине.

Динива задумался. Он полагал, что надо позвать еще кого-нибудь из наиболее опытных мужей племени, ибо то, что сообщил Ним-го, никак не умещалось в одной голове.

И он разбудил своих сверстников, видавших виды. Он разбудил храбрых и опытных – всего пять человек, ибо тайна должна была быть глубокой.

И вот семеро мужчин, облаченных в леопардовые шкуры, направились на лесную прогалину. Впереди шел коренастый Ним-го. Остальные следовали за ним по узкой тропинке.

И они вышли на прогалину. Утренний туман рассеивался. Но лес еще спал. Он стоял гордый и величественный, скрывавший великую тайну!..

Ним-го усадил старейшин на дерево, сваленное буреломом Он отмерил сто шагов до ближайшего дерева на противоположном конце прогалины. А потом, пошарив в кустах, достал это самое оружие. И он показал его старейшинам.

– Вот эта ветвь дерева туим, – говорил Ним-го. – Она чуть пониже меня, и она изогнута в виде нашей реки – плавно, не круто – наподобие небесной радуги. А много плавнее Это дерево туим, из которого изготовлено оружие, обладает гибкостью. Оно не ломается, если даже изогнуть его вот так. – И Ним-го показал на пальцах рук, как можно изогнуть это дерево. – К обоим концам ствола я привязал эту тонкую лиану. Лиана достаточно крепка. Ее можно натянуть, и она не лопнет. Я ее добыл на самой верхушке дерева туим, куда она поднялась, гонимая соками земли… А вот это и есть та самая палочка, о которой я говорил тебе, о Динива! Она имеет в длину два локтя. Она из дерева, именуемого дубом. На конце ее камень, не обычный, а горный. Из него можно высечь огонь наподобие молнии.

Старейшины слушали Ним-го затаив дыхание. Они никогда ничего похожего не слыхали! Они ничего похожего не видали!

– А теперь, – спокойно продолжал Ним-го, – я покажу вам, как действует это оружие, названия которому пока нет.

Ним-го стал вполоборота к дереву, выбранному в качестве цели, слегка раздвинул ноги. В левую руку он взял ветвь дерева туим, а в правую – палочку с каменным наконечником. Он приставил палочку тупым концом к лиане и стал ту лиану натягивать. Лиана потянула за собой оба конца ветви и выгнула ее.

Ним-го натягивал лиану все сильнее, и ветвь стала похожа своим изгибом на радугу. Однако Ним-го продолжал натягивать лиану все больше… Но вдруг он ее ослабил, выпустив ее, и палочка, к великому удивлению старейшин, со свистом полетела в сторону дерева. Она летела, едва различимая глазом, и вонзилась в кору. Она вонзилась на высоте человеческого роста.

Старейшины заспешили к дереву. И они увидели своими собственными глазами великое чудо: палочка прочно держалась на дереве. Каменный наконечник почти целиком ушел в кору.

Динива кашлял. Он долго не мог отдышаться.

– Невиданное от века, – сказал он, дотрагиваясь пальцем до непонятной, летающей палочки. – А зачем понадобились тебе эти перышки от диких птиц, Ним-го? Ты ими хотел украсить свою смертоносную палочку?

– Нет, – ответствовал Ним-го. – Я увидел, как неуверенно летит палочка без этого оперения. И я подумал, что хорошо бы приделать перышко, наподобие птичьего хвоста. Я привязал одно перышко. Стало хуже. Тогда я привязал два. И стало лучше. Я попадал в дерево безошибочно.

Старейшины внимательно осмотрели палочку и пришли к выводу, что если бы вместо этого дерева оказался человек и палочка попала бы ему в сердце или глаз, то он непременно бы умер. Если бы палочка попала в правый бок, пониже ребер или меж ребер, человек все равно бы умер. Если бы палочка попала ему в висок, левый или правый, человек все равно бы умер. Если бы палочка попала в горло или шею, человек лишился бы голоса и, наверное, погиб бы…

– Эта палочка опаснее палицы, – заключил Динива. – Для того чтобы вонзить ее во врага, не надо стоять очень близко. Врага можно убить за много шагов от него

– Я думал убивать зверей, – заметил Ним-го.

– Можно и зверей, – сказал Динива.

– Но лучше врагов, – сказал один из старейшин. – Зверей можем бить палицей или камнями. А для врагов нельзя придумать ничего лучшего!

Старейшины выразили свое полное согласие с ним. А Динива сказал так:

– Вот мы стоим, и перед нами это страшное оружие. Оно несет смерть на много шагов. Оно непобедимо, и племя наше может стать владыкой мира. Я говорю – может стать, ибо не уверен, что подобной палочки нет где-нибудь за горами или за Великой пустыней, лежащей рядом с нашей землей. Я прихожу к такому заключению: если все племена, известные нам, вооружить подобными палочками и натравить племена друг на друга, то род человеческий будет уничтожен в течение полета этого камня.

И Динива подбросил кверху камень, и камень упал в высокую траву.

– Я думал убивать зверей, – оправдывался Ним-то, – я думал о мясе для нашего племени.

– А о врагах ты подумал? – спросил Динива.

– Нет, – сказал Ним-го.

Старейшины были озадачены. Слова Динива запали им глубоко в сердце.

– Мы стоим на пороге мрака, – сказал один из старейшин.

– Верные слова, – сегласался с ним Динива. – Если это оружие будет пущено в ход, мы и глазом моргнуть не успеем, как окажемся распростертыми на земле. И все племя наше погибнет в один прекрасный день.

Один из старейшин потянул палочку, но она не подалась, она прочно сидела в коре.

– Удивительно, – сказал он. – Камень застрял так, что его и не достанешь Эта палочка запросто могла бы пронзить человека насквозь.

Ним-го попытался вытянуть палочку.

– Она словно заноза в теле зубра, – сказал он.

– Нам надо подумать, – сказал Динива.

Старейшины вернулись к бревну, поваленному буреломом. Уселись на него и долго молчали Молчал и Ним-го, подавленный мощью собственного же детища.

Динива надрывно кашлял. Это новое оружие, смертельную опасность которого он уже предвидел, взволновало его, и кашель усилился. Он понюхал сухую траву, которую носил на поясе в кожаном мешочке, и ему стало полегче.

– Да, – сказал он, – мы подошли к порогу мрака. Подумайте над тем, что может произойти, если таких палочек будет изготовлено очень много, по числу мужчин! Воздух наполнится свистом. Воздух наполнится этими палочками, и человеку некуда будет укрыться. Эта палочка настигнет его, не дав ему опомниться. Эта палочка убьет его, превратит его в землю, прежде чем человек успеет надежно защититься.

– Я имел в виду только зверей, – упрямо твердил Ним-го.

– А я говорю о людях, – возразил Динива. – Люди погибнут от этого оружия. В этом нет сомнения. И я предвижу завтрашний черный день.

А день завтрашний всем представлялся концом света, концом племени, концом всех племен, живущих в горах, нагорьях, долинах и жаркой пустыне…

– Мы на пороге мрака, – повторил мудрый Динива.

Мужчины были подавлены неожиданно нагрянувшей бедой. Ним-го во всем винит себя – это он, это он принес беду всему своему племени и всем племенам в горах и нагорьях, в долинах и пустыне…

Но беда свершилась, и впереди был только мрак… Мрак, и больше ничего! Только мрак…

1961

 

Суд под кипарисами

 

Афины.

Четыреста шестой год до нашей эры.

Стоит осенняя пора – месяц пианопсион.

На Пниксе, где растут высокие и строгие кипарисы, заседают высокие и строгие судьи. Это заседает трибунал в составе ста именитейших граждан Афин. А судит он стратега Перикла, сына Перикла, и его пятерых коллег по стратегиону.

На Пниксе народ теснится с утра. Трибунал заслушал показания обвиняемых. Произнесены речи многочисленных обличителей и заступников.

День клонится к закату. Подсудимые стоят лицом к Акрополю. Перикл, сын Перикла, не сводит глаз с Парфенона, где все еще дышит дыханием Перикла-старшего, первого стратега Афин в пору самого блистательного расцвета города.

Председатель . Следует огласить неопровержимо доказанные факты. Как те, которые говорят в пользу подсудимых, так и те, которые свидетельствуют против стратегов.

Народ . Слушаем… Слушаем.

Председатель (читает свои заметки, нанесенные на вощеную дощечку). Итак, морская битва близ Аргинусских островов выиграна нами.

Народ . Верно!.. Это так!..

Председатель (продолжает читать). Из ста шестидесяти двух спартанских триер потоплено сорок, взято на буксир и приведено в Пирей двадцать. Остальные рассеяны по морю или трусливо скрылись за горизонт.

Народ . Да, это так!

Председатель . Наши потери в этой морской битве таковы: двадцать две триеры потоплены, повреждены тридцать пять. (Обращается к Периклу, сыну Перикла, с немым вопросом.)

Перикл (тихо). Все верно. Об этом мы донесли стратегиону.

Председатель . Морская битва выиграна. Историки, несомненно, напишут: «Афиняне выиграли битву у лакедемонян при Аргинусских. островах».

По толпе прокатывается гул одобрения.

Молодой афинянин (своему соседу). Председатель Лисимах беспристрастен, как сами боги.

Его сосед . Боги будут учиться у Лисимаха беспристрастности…

Молодой афинянин (очень серьезно)… .и строгости.

Председатель (ровным голосом). В этой битве погибло среди волн сто семь афинских моряков. Их тела не были выловлены и не были преданы земле согласно нашему обычаю. (Снова немой вопрос в сторону подсудимых.)

Перикл . Я призываю в свидетели богов, дабы ни одно мое слово не оказалось лживым – волнение началось столь устрашающее, что немыслимо было и думать…

Народ . Что он говорит? Немыслимо было думать о спасении?

Перикл . Погода выдалась омерзительной. Жестокий бой изнурил моряков. Мы заботились о тех, кто остался в живых.

Председатель . Живые заботятся о живых. А на кого полагаться мертвым? Чьим заботам вверять себя?

Перикл, сын Перикла, молчит, молчат и остальные его коллеги.

Председатель (с укоризной к Периклу). В сорок лет можно бы и о мертвых подумать. Разве тебе не сорок?

Перикл . Будет через год.

Молодой афинянин (своему соседу). Он, кажется, просит снисхождения по малолетству.

Его сосед . Ха-ха-ха!

Председатель . О мертвых вы подумали? (Он указывает пальцем на стратегов, дескать, вас спрашивают.)

Подсудимые стратеги молчат. Трибунал молчит. По толпе прокатывается возмущение действиями стратегов.

Амазис (на нем небесно-голубого цвета гиматий, золотистая борода в колечках). Высокочтимый трибунал! Я хочу сказать еще несколько слов от имени тех, кто воздает должное героям битвы при Аргинусах, хочу вкратце еще раз довести до слуха высоких судей наше мнение перед тем, как будет вынесен приговор… Любая битва есть величайшее проявление стойкости духа и воинского искусства. Битва требует полной отдачи всех сил – душевных и физических. Всего себя! Только и только так можно ее выиграть.

Народ . Верно сказано!.. Хорошо сказано?

Амазис (он владеет всеми скотобойнями в Афинах, поэтому слова его имеют особый вес). Я спрашиваю: каков результат битвы у Аргинусских островов, что находятся близ Лесбоса? Кто ее выиграл? Кто? – я спрашиваю. Не мы? Не афиняне? Не эти стратеги, которые находятся здесь, на Пниксе, в качестве подсудимых? В штормовую погоду наши разбили противника и вернулись сюда победителями. Афиняне, чего вам еще надо?!

Амазис поворачивается лицом к народу. А народ молчит. Вода медленно льется из клепсидры. Аиазис молча сходит с трибуны. Его место занимает Лисандр.

Лисандр (худущий, как жердь, со впалыми щеками, с глазами, блестящими словно звезды). Я тоже буду краток, как Амазис. День ведь прошел в доскональном разбирательстве этого дела. Все теперь ясно, как ясны письмена на дощечке.

Молодой афинянин (своему соседу). Ты слышишь?

Его сосед . Не мешай…

Лисандр . Одни говорят: «Стратеги наши одержали победу при Аргинусах», Им вторят другие: «Аргинусские острова войдут в историю как место нашей победы». Одни предлагают: «Увенчаем же лавровыми венками победителей при Аргинусах!» Другие вторят им: «Великая победа должна быть отмечена великим триумфом!» Вот какие голоса раздавались сегодня здесь, под кипарисами Пникса…

Голос из народа . Были и другие!

Лисандр . Верно, были.

Голос из народа . Это говорили истинные патриоты.

Лисандр . Я как раз и намереваюсь обратиться к этим самым голосам… Когда сегодня некоторые говорили о победе, то имели в виду победу любой ценой.

Молодой афинянин . В самом деле – что?

Его сосед . Он сейчас объяснит. Лисандр – голова!

Молодой афинянин . Говорят, он за аристократов…

Его сосед (горячо). Лисандр – это голова! Понял?

Лисандр . Побеждать – значит много думать, прежде чем бросаться в бой, прежде чем опускать в воду весла на боевых кораблях. Это значит – по возможности береги своих, а своих мертвых предай земле.

Шум в народе. Возгласы одобрения. Члены трибунала призывают к спокойствию

Молодой афинянин (в порыве признательности). Слава Лисандру!

Его сосед . Потише, ты!

Лисандр (дождавшись тишины). Шестеро наших стратегов пренебрегли этими правилами. Спасибо им за то, что разбили лакедемонян. Спасибо им за то, что потопили часть вражеских кораблей вместе с их предводителем Калликратидом. Но ведь и мы потеряли немало! Многие наши моряки утонули в море. Им не была оказана надлежащая помощь. Не была даже сделана попытка выловить трупы и с почестями предать земле.

Молодой афинянин . Позор таким стратегам!

Лисандр . Я кончаю. В назидание всем, в назидание потомкам – шестерым стратегам, представшим здесь перед судом народа, следует вынести самый суровый, самый беспощадный приговор!

Народ . Приговор? Какой? Скажи – какой?

Лисандр (после долгой паузы). Единственно в таких случаях возможный – смертный приговор!

Народ жестами и возгласами одобряет предложение Лисандра. Трибунал прерывает свою рабогу, чтобы вынести приговор.

И через час объявляется единогласное решение судей: шестерых стратегов Афин, хотя и выигравших морское сражение при Аргинусских островах, но не принявших должных мер для спасения утопающих воинов, а также и мер для пристойного погребения погибших и тем самым навечно запятнавших себя стратегов, – казнить смертной казнью.

И недалеко от этого места – у подножия Пникса – воины, вооруженные дубинами, размозжили головы великим стратегам великих Афин.

1970

 

Крепость

 

Они очутились в ужасном положении, когда грекам пришла мысль поджечь дома

Прокопий Кесарийский

Византийские войска плыли на тридцати кораблях. На самом большом, украшенном резьбой, расписанном золотом и заморской лазурью, развевались знамена двух императорских военачальников – Иоанна и Улигача.

Хриплый мореход выкрикивал слова команды – три ряда весел послушно погружались в воду.

Медленно перекатывались волны Понта. Уходил в сизую дымку тумана тонкий берег, на котором как на ладони был виден полуразрушенный Питиунт. Знаменитая буковая роща и вековые сосны, оскверненные римлянами, вытянулись в узкую полосу, похожую на лезвие обоюдоострого ножа абазгов. Ветер дремал в это раннее утро, и паруса висели, словно широкие плащи на тощих плечах.

Солнце подкатывалось к зениту, когда мореход, почтительно раздвинув парчовые занавески, сказал:

– Трахея!

Могучая волосатая рука сорвала парчу и небрежно отбросила ее прочь. Великолепное зрелище открылось взору: впереди лежала спокойная бухта, за бледноватым краешком моря поднимался изумрудного цвета берег, а дальше вырастали исполинские горы: громоздясь друг на друга, они уходили длинной цепью на север, в страну скифов. Взглянув на эту картину, Улигач зевнул и велел одеть себя. Это был грубый человек, выросший в сечах. Бесчисленные раны и победы принесли ему положение, власть и славу.

Иной человек был Иоанн. От рождения он был приучен к тонкому обхождению, бархатным одеяниям и различным благовонным маслам. Свою низость и тщеславие он скрывал за любезной улыбкой. Для врагов он был опаснее откровенного Улигача.

Иоанн сопровождал Улигача, чтоб разделить с ним победные лавры.

Верховный военачальник Бесс видел в Улигаче соперника и не мог допустить, чтобы плоды легкого похода в Трахею, а затем и в самую Скифию достались одному Улигачу и слишком возвысили его. Император внял просьбе Бесса.

Иоанн сидел развалившись на складной скамейке и с любопытством смотрел на приближающийся берег.

С нескрываемой злобой следил за Иоанном Улигач. Он понимал, зачем приставлен к нему этот придворный честолюбец, и разглядывал его, как скользкую тварь. Улигач вспомнил грязные слухи, ходившие в столице, – в самом деле уж слишком женственно выглядел Иоанн. Подпоясавшись мечом, Улигач запел грубую солдатскую песню.

От корабля к кораблю передавались условные звуки рожка. Тяжелый морской поход приближался к концу. Возбужденные воины звенели панцирями, коваными шлемами и мечами. Страдавшие морской болезнью с облегчением покидали вонявшие блевотиной душные трюмы. На кораблях зашумело, как в шмелиных гнездах. Нетерпеливые прыгали в море и, радуясь, мокрые вылезали на сушу.

…Посреди лагеря, разбитого на берегу, ярко-голубым цветом выделялась палатка военачальника. Иоанн и Улигач восседали на скамьях, покрытых шкурами львов, под их ногами, по восточному обычаю, лежали тяжелые бархатные подушки.

Воины обступили вождей полукругом. Иоанн готовился произнести большую речь. Но шум, затеянный какими-то драчунами, прервал его на первом же слове. Стража сломя голову бросилась унимать буянов. Однако оказалось, что это вели двух абазгов. Они называли себя посланцами от жителей Трахеи или Гагары – так именовали свою крепость абазги. Воины грубо обыскивали абазгов, осыпая их бранью. Иоанн оглядел прибывших и спросил:

– Кто вы, откуда и что вам надобно?

Посланцы – старик и отрок – приблизились к военачальникам, но им пиками преградили путь. Старик был высок ростом, не дряхл, в силе. Большая войлочная шапка покрывала седую голову. Борода – до пояса. Легкая обувь из буйволовой кожи обтягивала худые ноги. Выцветшие глаза пытливо глядели из-под косматых бровей.

Волнение и гнев нескрываемо проступали на лице отрока. Он то густо краснел, то бледнел, кусая губы, как горячий конь. Иоанн подумал: «С этим поладить нелегко».

Старик сказал:

– Меня зовут Баг. Мне минуло девяносто три года. Народ послал нас спросить: кто вы, откуда и что вам надобно?

Старик говорил твердо и сурово.

Улигач вспыхнул, скверное слово готово было сорваться с его губ, но Иоанн остановил его и сказал важно:

– Мы – слуги его величества императора Византии. Велик его гнев. Однако вам не будет причинено зло, если вы сами этого не захотите.

– Да продлятся дни вашего императора! – почтительно сказал старик. – Чем же он разгневан?

– Как! – воскликнул Иоанн, обнажив белые зубы. – Разве ваших поступков недостаточно, чтобы вызвать страшный гнев? Вы осмелились посадить у себя князьями Опсита и Скепарна? Кто давал обет никогда не брать себе князей?!

Старик отвечал, погладив бороду:

– Мы убоялись римского рабства. Страшнее смерти оно!

Улигач крикнул:

– Вы замыслили зло против нас. Берегитесь!

Ваг поклонился безропотно, но без страха. Отрок глядел исподлобья, как волчонок. Его, самого юного из мужчин, направили к чужой дружине вместе со старейшим. «Там, где окажется лишним старческое благоразумие, выступит юношеская пылкость».

Старика Иоанн нашел дерзким, а мальчишку готов был раздавить, как мокрицу. Мановением руки он подозвал писца и распорядился объявить приказ о сдаче крепости.

Писец, раскрыв свиток, глухо заверещал:

– «Все, от мала до велика, выйдут на открытую местность перед крепостью и сложат они оружие, и щиты, и пращи свои. Панцири железные и нагрудники из сыромятной кожи также принесут к ногам. Все, от мала до велика, возденут руки горе и поклянутся страшною клятвою, что впредь будут они верны и послушны императору Византии. В доказательство сего послушания побьют они камнями злокозненных Опсита и Скепарна и поклянутся коленопреклоненно…»

– Стой, – сказал старик и вырвал свиток из рук писца. – Что ты читаешь, раб?

Писец обнажил меч.

– Не торопись, – сказал ему Иоанн, изменившись в лице. – Старик, мы идем в Скифию. Не чините нам помех, и мы вас не тронем.

Старик поклонился, но сказал очень твердо:

– Нет, мы не оскверним себя подобным предательством.

Баг походил на изваяние. Отрок, глаза которого пылали, вывел из себя Иоанна, и он сказал, выделяя каждое слово:

– Мы истребим вас. Крепость сровняем с землею.

Снова поклонился Баг, безропотно, но без страха.

А отрок, окрыленный, воскликнул:

– О! Вы увидите, как умеют умирать абазги!

Это было похоже на вызов. Улигач затрясся от злобы. Кровь бросилась ему в лицо.

– Щенок! – брызгая слюной, прохрипел он, хватаясь за рукоять меча. – Руку!

Отрок немедля протянул руку. В глазах его словно сверкала молния.

Иоанн взглянул на мальчика и Улигача и ухмыльнулся. Широко раскрыв рты, следили воины за этим зрелищем.

Старик выступил вперед, заслонив собою юношу. Он сказал:

– Разве забыты обычаи всех времен и народов – послов не трогать?

– Послов? – Улигач расхохотался в лицо старику. – А где же ваши печати?

Старик растерялся. Воины дружно гаркнули, требуя расправы.

Баг посмотрел через плечо на крепость, над ней клубился черный дым – приготовления к битве окончены.

– Баг, – сказал отрок, – не мешай ему. Вот она, печать, – моя рука!

Улигач взмахнул мечом. Отрубленная рука упала, как тростинка. Не шелохнулся отрок. Жгучая молния продолжала сверкать в его черных очах.

Иоанн сказал Улигачу, указывая на юношу:

– Вот первая крепость, которую ты не одолел.

Улигач потряс мохнатым кулаком в сторону крепости. Корабли продолжали входить в бухту, на берег с гиканьем высаживалось вражеское войско…

Страшная весть быстро разнеслась по крепости. Посланцев встречали с непокрытыми головами. Истекающего кровью отрока внесли на руках и уложили на площади. Вышла вся кровь, и он умер.

Баг поведал обо всем.

Защищать крепость до последнего стало единственным помыслом осажденных. Приготовлениями руководил Опсит. В полночь он собрал старейшин и сказал так:

– Старейшины, мужи отважные! Я все обдумал, взвесил. Истина ясна, она гласит: помощи ждать неоткуда, будем умирать!

Первым подал голос Баг. Он сказал жестко:

– Мой дом умрет вместе со мною. Пощады не попросит.

Кончил.

Встал Дуара, веснушчатый, сухой.

– Мы примем смерть все – от мала до велика!

Кончил.

Один за другим поднимались старейшины. Все они повторяли слово в слово сказанное до них. Кончили.

Встал Опсит. В плечах – два локтя ширины, высота – семь локтей, видом – барс, голова как у буйвола. Он сказал.

– Разойдемся по местам. Уделом каждого пусть будет смерть, но не позор! Внушите это всем.

Слова военачальника проникли в души, как стрелы. Разнесли старейшины жар этих слов, и запылали гневным пламенем сердца осажденных. И схватили в ту ночь пятерых злокозненных людей, чьи черные мысли были на благо врагу. Побили камнями, а тела бросили волкам. Под крепостными стенами стоял хруст: то звери пожирали звероподобных.

Всю ночь работали кузни: ковались мечи и пики, оттачивались обоюдоострые ножи, навострились стрелы. Дети собирали камни для пращников. Женщины чинили обувь, латали одежду. В домах распевались песни, возвеличивавшие воинскую доблесть.

И когда на иссиня-черном небепроступила тусклая бледность, все как один стояли в ожидании врага. И Баг приготовился к великому подвигу. Он жил в большом деревянном доме, сколоченном из каштановых досок. Вокруг дома высилась каменная ограда с бойницами. Это была маленькая крепость.

Рядом с Багом, словно вросшие в землю, стояли сыновья его Гана и Самаp. Дальше, рядом с ними, – внуки и правнуки, жестокие в битвах. Жены поодаль варили смолу. Дети жались по углам.

На весь берег протрубил низким звуком заморский рог. С развернутыми знаменами византийцы двинулись к крепости; построенные в виде кабаньего клыка, войска устремились к воротам. Иоанн с дружиной, погрузившись на ладьи, поплыл в обход крепости.

Опсит повел воинов на врага кратчайшим путем. По правую и левую руку он поставил лучших предводителей. Улигач решил не принимать боя и оттянуть схватку до тех пор, пока Иоанн не ударит в спину осажденным. Он приказал отступить на расстояние двух стадий. Опсит пришел в величайшую ярость. Он намеревался быстро расправиться с врагом и жаждал схватки.

– Эй вы, трусливые зайцы! – крикнул он. – Змеиные выкормыши! Куда вы бежите, если вызываете на бой?

Улигач ответил грубой бранью.

– Собачий ты сын, подлейший Опсит, нечестивый ублюдок, богохульник! Как смеешь поднимать меч на божественного императора? Иль позабыл ты царьградское гостеприимство? Так-то держишь свое слово?

Опсит ответил:

– А где ваша совесть, черви дождевые, ящеры проклятые? Не вы ли грабите мир, обращаете народы в рабов? Мы ненавидим вас и вашего кровожадного императора.

Озлились византийцы на эти речи. Порешили они биться немедля. Бросились враги друг на друга, как два стада бешеных буйволов. Великая произошла сеча, трава заалела от крови, крики сотрясали воздух, стоны раненых смешались с хрипом умирающих, вороны и черные коршуны бросились клевать еще теплые глаза, полные слез. Никогда не вернутся домой непрошеные гости, много их полегло костьми на колхидской земле!

Абазги неистово наседали. Злоба застилала им глаза, сгоряча сами лезли на копья. Тяжело вооруженные византийцы рубили их мечами наотмашь. Великий урон причинил Улигач осажденным!

Вдруг пронзительные крики раздались со стороны крепости, словно рушились небеса. Поздно понял Опсит, в чем дело.

– В крепость! – закричал он.

Абазги бросились назад. Наступающие смешались с отступившими. В крепостные ворота проникли и те и другие. У реки ударил Улигач.

– Молите пощады! – кричал он.

Тучи стрел понеслись в ответ, сам он едва успел шмыгнуть под навес. Осердясь, Улигач рубанул подвернувшегося мальчика и велел показать мертвого осажденным. Жестокость эта еще более ожесточила абазгов.

Иоанн повстречал Улигача на поле битвы, окровавленного, с разбитой скулой.

– Собачья порода, – сказал Улигач, – они засели в домах, привязав к себе тех. кто послабее духом. Они дали клятву умереть

– Тем лучше, – сказал Иоанн.

На каждом пороге шло кровопролитие. Абазг, лишившийся рук, пускал в ход зубы. Такого не видывал свет!

– Брат мой, – сказал Улигач, – крепость мы возьмем, но с кем мы двинемся дальше?

Иоанн подумал и сказал:

– Сжечь варваров в их домах!

Тут подбежал Симон-военачальник. Черную принес весть: двадцать отборных воинов из личной охраны Улигача растерзаны на части. Сообщил Симон эту весть и рухнул замертво.

Факельщики стали высекать огонь, в стан абазгов полетели огневые стрелы. Подобные осеннему звездопаду, падали они на головы осажденным.

Баг объявил своим домочадцам:

– Дети мои! Всему приходит конец. Нас пугают огнем. Но разве огонь не чище поганых вражьих стрел?

Потом изо всей мочи закричал своим соседям:

– Э-уй, отважный Суад! Э-уй, бесстрашный Куараш! Баг сгорит, но не выкажет слабости духа. Э-уй!

И через мгновение точно многоголосое эхо отозвалось со всех сторон:

– Э-уй! Бесстрашные орлы!..

Густые сумерки ложились на землю. Подул легкий Морской ветер. Запылали первые дома. С треском загорался папоротник на кровлях. Огонь, как живой, пополз от дома к дому. Завоеватели увидели людей, которые грозили из пламени, которые презрительно плевались, изрыгая проклятья врагу.

Гул битвы утихал, уступая место грозному огню, довершавшему день неслыханным уничтожением.

Десять огненных стрел обезвредили дети и внуки Бага. Но вот прилетела одиннадцатая, и запылала кровля.

Баг сказал:

– Гана, стань позади всех и рази всякого, кто устрашится.

Огонь охватил стены. Удушливый дым повалил из-под низа.

– Песню! – вскричал Баг и запел громко, неистово, закрыв глаза, усмехаясь кривой улыбкой.

А стрелы все летели – со свистом, оставляя за собой длинные хвосты. Вскоре вся крепость пылала, как огромный жертвенный костер.

Уцелевшие жители уходили в горы, выбирали места для засад. Их провожали зарево пожара и пронзительная прощальная песня.

Так кончилась эта великая ночь, и встало над пепелищем ясное утро нового года – пятьсот пятидесятого года от рождения Христова.

1955

 

Очень странные люди

 

И уличены были Ионафан и Саул, а народ вышел правым.

Первая Книга Царств, 14, 41

 

Миа-ав не поверил. Он решительно отказывался верить.

– Я живу шестьдесят зим, – сказал он, – я ничего похожего не слышал.

Он грыз ногти и часто мигал глазами, потому что был стар. Однако его настойчиво убеждали.

– Мин-ав, вождь племени нашего, – говорила ему, – ты должен знать все. Великая крамола грозит нам, и мы пойдем к погибели, есля не искореним зло.

Мин-ав набросил на себя медвежью шкуру, потому что холодно стало ему, ибо был он стар.

– Не верю, – в который раз повторил он. – Я знаю Да-вима. Я знаю жену его младшую. Звать ее Шава. Она дочь моего друга. Я. знал ее маленькой, такой зубастенькой. Она грызла орехи, подобно белке, и любила сосать ребрышки.

– Великий Мин-ав, – сказали ему почтительно, – дело очень худо. Нельзя допустить, чтобы страшная болезнь разъела тело нашего племени. Нас уничтожат соседи, ибо мы ослабнем.

Мин-ав почесал волосатую грудь и задумался.

– Не верю, – повторил он в задумчивости.

– Они выбросили все куски мяса, – объясняли ему. – Они сказали: «Он был нашим другом, и мы не станем есть его мясо». Он сказал – «Это мясо не пройдет вгорло». Она сказала: «Мы не притронемся к мясу нашего друга, мы не станем грызть его хрящей, мы не станем обгладывать его костей». Он сказал: «Мой друг спасал мне жизнь. Еще вчера – пока не сорвался он с кручи – шли мы в обнимку в поисках дичи…» Да-вим бросил мясо, Шава бросила мясо. Они ушли голодными.

– Не верю, – упорствовал Мин-ав.

Ему терпеливо втолковывали очевидцы (их была целая толпа):

– Да-вим сказал: «Я отказываюсь есть подобных себе. Лучше я сдохну от голода». Шава сказала: «И я, и я не стану осквернять себя мясом подобных мне существ». А мы сказали им: «Где же вы добудете столько мяса в нашей бедной долине? Вы же умрете с голоду! Вы совершаете такое, чего не бывало с тех пор, как светит наше жаркое солнце».

– И что ответил Да-вим? – мрачно спросил вождь.

Он сказал так: «Лучше мы умрем, подобно всем живым существам, но есть подобных себе больше не будем».

– Что сказали вы?

– Мы сказали им, могучий Мин-ав: «Вот вы восстаете против устоев нашего племени, против божеств наших и вождя нашего. Вот вы навлекаете на себя гнев всего племени. Вот вы подаете молодым пример нечестивости…»

– Хорошо говорили, – похвалил Мин-ав, от злости вырвав клок волос, покрывавших его грудь.

– Мы сказали им: «Вот вы подаете дурной пример, вы поднимаете голос против племени и обрекаете себя на изгнание…»

– Хорошо говорили, – сказал Мин-ав. – Если все обстоит так, как сообщаете вы, они будут изгнаны и они умрут, как звери, в пустынной пустыне.

– Вот и они! – вскричали очевидцы.

В самом Деле, Да-вим и Шава в сопровождении толпы единоплеменников направлялись к тростниковой хижине Мин-ава. Вождь потупился. Он не хотел глядеть в сторону отступников.

– Идите сюда! – грозно сказал он – И станьте здесь, чтобы видели все, а я вас не видел!

Молодой великан Да-вим и его хрупкая жена (младшая и любимая) подошли к вождю и стали там, где он указал. Их окружили многочисленные соплеменники.

Да-вим держал голову слишком высоко, его глаза смотрели куда-то вдаль, поверх песчаных насыпей. Шава держалась чуть сзади него и не спускала глаз с вождя.

Мин-ав спросил их:

– Это правда?

Да-вим молчал.

– Правда! Правда! – загалдели стоявшие вокруг.

– Это правда? – снова спросил вождь молодого Да-вима.

И тот поразил его своим ответом.

– Правда, – сказал он глухо, но твердо. – Мы отказались от мяса моего друга. Я закинул в кусты его берцовую кость. Я схоронил его голову, и никто не отыщет ее.

Мин-ав от удивления ахнул:

– Что я слышу! Что я слышу!

– Он был моим другом, – продолжал Да вим. – Мы шли с ним в обнимку. Мы поклялись беречь друг друга…

– Это хорошо, – сказал вождь.

– Он сказал: «Мы друзья навсегда».

– Это хорошо!

– Я ему сказал: «Я твой навсегда».

– Это тоже хорошо!

– Он сказал мне: «Если рядом появится лев, брошусь на него и обороню тебя…»

– Это очень хорошо! – подтвердил вождь.

– Я сказал ему: «Если змея зашипит, я схвачу ее, но не дам ужалить моего друга».

– Это хорошо!

– Я ощущал его тепло. Я знал его радости. Он знал мое горе. Когда я сломал ногу, он тащил меня с утра до полудня.

– Это хорошо!

– Я плакал, когда он сорвался с кручи и сломал себе шею. Я плакал, когда он остыл.

– Ты плакал? Это хорошо!

– И я не позволил глодать его. Я ударил осмелившегося отделить его голову…

Мин-ав нахмурился.

– Я ранил того, кто хотел унести его ногу…

Мин-ав рвал на груди волосы – молча, исступленно. И все племя смотрело на этих двух мужчин со смешанным чувством любопытства и презрения к молодому отступнику и его женщине.

– Да, мне все известно, – сказал вождь. – Я знаю, что ты дрался точно лев и тебя пришлось связать. Я знаю, что ты плевался от злобы и грозил убийством соплеменникам. Ты переступил черту невозможного. Ты сквернословил…

– Да, – признался молодой великан, – все это было. Теперь ты знаешь все, и я не отступлю от того, что сказал. А сказал я так: никогда во рту моем не будет мяса ни соплеменников, ни врагов. Никогда не прикоснусь я к трупу, чтобы отведать вкус его.

Мин-ав вскочил со своего места. В глазах его горел огонь, и пальцы его сжимались, как при схватке с медведем.

И тут раздался из толпы голос:

– Это она, эта тихая на вид женщина, смутила его сердце!

И все взоры обратились на юную Шаву. И под взглядами разгневанных людей она словно выросла, словно стала тверже и сильнее.

– Говори! – приказал ей вождь.

И она сказала:

– Да, мы дали друг другу слово. Смерть нашего друга открыла глаза. Мы больше никогда не прикоснемся к мясу человека. Мы никогда не станем есть его. Вы можете побить нас камнями и съесть нас, но мы будем стоять на своем.

– Она! – сказал Мин-ав. – Она совратила его!

Толпа загудела и потребовала изгнания отступников, что равносильно смерти. Вождь молчал. Он сопел, все еще надеясь на раскаяние…

– Нет! – твердо произнес Да-вим.

– Нет! – сказала маленькая женщина.

Толпа приумолкла в ожидании решения вождя, мудрого и беспощадного.

– Хорошо, – сказал вождь, – хорошо, что вы не утаили от нас своих неслыханных намерений. Мы изгоним вас, и пропадете вы, словно песчинка, в этой великой пустыне!

– Да, – сказал молодой, – мы это знаем.

Вождь готов был задушить его, лишь бы не слышать его слов.

– Вы плюете на свое племя. Вы осмелились поднять руку на соплеменников своих. Послушайте, что говорят они.

И вождь обвел волосатой рукой огромную толпу мужчин и женщин. И те заорали:

– Вон этих смутьянов!

– На съедение зверям нечестивцев!

– Убить их и устроить пиршество!

– Перегрызть им глотки!

– Я, я перегрызу глотки!

И когда поутих рев, вождь обратился к Да-виму:

– Ты слышал? Ты видел? Вас двое, а против вас – все племя. Вот люди, преисполненные гнева, и они растерзают вас по одному знаку моему. И вы станете прахом. Возможно ли двум идти против многих? Неужели все мы неправы и правы только вы? Нет, правы мы, а вы виноваты перед нами. И только раскаяние спасет вас!

Толпа заревела, как стадо львов, и гнев ее был безудержен. Однако вождь был сильнее толпы, и он сдерживал ее. Да-вим сказал:

– Я готов ко всему. Я отказываюсь от мяса подобных мне. И я уйду в пустыню.

Те же слова повторила маленькая женщина, и старый вождь давался диву, глядя на нее и слушая ее. Видя упорство их и не в силах более сдерживать гнев, он крикнул:

– Уйдите, чтобы не видели вас! Идите и подумайте перед смертью: кто прав – племя или вы?

Шава взяла за руку молодого великана и на глазах онемевшей толпы увела его в сторону пустыни. И ни один человек не поднял голоса в защиту этих нечестивых и очень странных людей.

1961

 

Перикл на смертном одре[28]

 

Великий вождь и великий руководитель афинскою народа умирал.

Его большая голова, не раз служившая мишенью для комедиографов, покоилась на жесткой солдатской подушке. Вождь почти не дышал. Не было слышно предсмертных хрипов, и тяжелые веки казались высеченными из мрамора.

Вокруг него в благоговейном молчании сидели первые люди Афин – стратеги и архонты. В углу толпились друзья и почитатели.

Чума скосила всю его семью и почти всех его друзей. Он долго держался, словно утес посреди разбушевавшегося понта. Он пережил очень много смертей. Наконец рухнул и сам.

Перикл умирал медленно. Угасалг точно факел, лишенный масла. Он уходил, словно триера в безбрежный океан: бесшумно, медленно, невозвратно…

– Он уже там, – сказал Алкивиад, – Только бренное тело напоминает о том, что среди нас жил тот, кого звали Периклом. Только дела его взывают к нам о том, чтобы вечно помнили мы о нем и никогда не забывали его.

Так говорил, друг Перикла славный Алкивиад, и он склонил голову в скорбном молчании.

Стратег Клеонт, сын Фания, сказал вполголоса, будто опасался разбудить спящего вождя:

– Ты прав, Алкивиад: дела его превыше дел человеческих. Афины никогда не забудут своего стратега. Его мудрые речи, сказанные с ораторской трибуны, переживут века. Его ум будет мерилом человеческой мудрости и глубины мысли. Его ненависть к врагам будет вдохновлять сынов прекрасных Афин на многие подвиги. Ты прав, Алкивиад: дела его слишком велики, и мы едва ли охватим их одним взглядом. Пройдет время, и люди скажут: «Перикл воплотил в себе все могучее и мудрое, прекрасное и грозное».

Так говорил Клеонт, сын Фания. Он умолк и закрыл лицо руками, дабы не видели окружающие его горючих слез.

Архонт Алкмеон, муж, умудренный жизнью и многочисленными ратными походами, сверх меры влюбленный в Афины, воздал должное гражданскому гению Перикла.

– О первейшие мужи Афин, – сказал он, – великий вождь, ушедший от нас в царство теней, показывал всем нам образцы преданнейшей любви к своему отечеству. Он украсил город свой красотой непреходящей. Он оставил нам Парфенон и Пропилеи. Он подарил нам Одеон – великий очаг прекраснейшего из искусств. Недремлющим оком оберегая Афины от злокозненной Спарты и многих других врагов государства нашего, Перикл не жалел ни денег, ни сил для украшения великих Афин. И эта его деятельность зачтется ему благодарными потомками как лучший памятник гению Перикла. О мужи, мы потеряли великого гражданина. Я молю богов, чтобы услышали нас и даровали нам хотя бы частицу той государственной, политической и военной мудрости, которой обладал наш друг и вождь.

Так говорил Алкмеон. В торжественной тишине его голос звучал столь тихо и столь явственно, что еще тише казалась тишина и еще торжественнее становилась торжественность. Много приятного слышали уши Перикла. Но столь лестного и столь правдивого не было еще высказано. И если бы все это слышал великий вождь, то жизнь его продлилась бы по меньшей мере еще на десять лет. Но Перикл, казалось, лежал бездыханный, и только слабый отсвет былого румянца догорал на щеке его, обращенной к свету.

– Все сказанное здесь – сущая правда, – сказал архонт Сокл, человек молодой годами и весьма отважный в морских схватках. – Девять трофеев воздвиг наш великий Перикл в память своих побед. Он добыл эти победы, вынужденный воевать, принуждаемый к тому действиями врагов наших. Нехотя брался он за меч, но, однажды взявшись, доводил начатое до конца. О мужи многомудрые, Афины не видели и не скоро увидят государственного деятеля, подобного Периклу. Только во времена благословенные Гомера и в те поседевшие времена, когда герои рождались от богов, жили люди, равные Периклу. Но с тех пор не носила земля наша мужа более достойного, чем Перикл.

– Это истинно так, – сказал Алкивиад.

Сокл продолжал, глядя на заострившийся нос Перикла.

– Нет, я не могу думать о том, что нет его меж нами. Афины осиротели, и, кажется, осмелеют наши враги и ринутся на нас. И вот тогда-то мы почувствуем, что нет его, что ушел от нас воитель славнейший. Его военную доблесть едва ли возместим мы все, едва ли мы найдем ему достойную замену. Вот какого потеряли мы стратега и человека.

Здесь, у смертного одра великого Перикла, стратеги и архонты говорили чистосердечно. Они дали волю своим чувствам, и слова их шли из глубины сердец. Так всегда: человека особенно ценят после его смерти.

Алкивиад сказал:

– О мужи афинские, вспомните то, как великий вождь наш, приняв рулевое весло из рук Эфиальта, повел вперед нас и наше государство. Вспомните одно из величайших благодеяний его, которое заключено в замечательнейшем акте передачи всей полноты власти народному собранию. Перикл мог бы сделаться всевластным тираном, мог бы ни с кем не делить своей власти. Он мог бы заставить всех нас склонить головы перед ним, и нам бы ничего не досталось. Народ стал бы послушным оружием в его руках. Но нет, мужи афинские, не пошел он по столь привлекательному на первый взгляд пути, но смело отдал себя на суд народный…

Молчаливый архонт Протид вставил и свое слово. Он сказал:

– Это он, наш вождь, облегчил избрание архонтов из народа, отменив преимущества богатых над бедными. Не это ли великое благодеяние, оказанное Периклом согражданам своим?

– Верно, – согласился Алкивиад, – и это будет записано на золотой таблице, которую народ несомненно выставит у помещения стратегов.

– А деньги неимущим? – продолжал Протид. – Деньги на посещение Одеона? Разве теорикон не является плодом удивительных раздумий величайшего из наших сограждан, который – увы! – бездыханный возлежит на смертном одре?

Сокл сказал:

– Он, этот великий человек, сделал все для того, чтобы облегчить участие народа в управлении государством. Это и есть величайшее деяние Перикла, которое не забудется, доколе светит солнце и сверкают на небе звезды.

И вот, когда, казалось, все закончено, и сказаны все слова, и остается только прикрыть глаза Периклу заботливой рукою, умирающий вздохнул. Он вздохнул. Открыл глаза. И губы его зашевелились.

Присутствовавшие напрягли свой слух. Нет, не умер еще великий сын славных Афин! Он слышал все, что говорилось у его ложа… Перикл обвел взглядом своих друзей, улыбнулся им, как бы благодаря их.

И он заговорил. И все слышали слова его, и все запомнили слова его, и стали те слова достоянием Афин – всех его граждан. И слова те облетели всю землю, от Столбов на западе до восточных берегов Понта Евксинского и до самых вершин египетских пирамид…

Вот что сказал Перикл, что доподлинно известно:

– Пусть это так, мужи афинские… Пусть совершил я те удивительные деяния, о которых говорилось здесь… Но вы не упомянули о самых наиважнейших… о самых наиважнейших… о делах наиважнейших.

Умирающий перевел дух. Он снова оглядел всех и еще раз улыбнулся горькой улыбкой, как бы говоря: «Вот каков я, вот насколько слаб я – и двух слов не могу высказать». Друзья его еще ниже склонились над ним, чтобы не упустить ни единого слова, сказанного великим Периклом.

И Перикл сказал:

– Если вы и впрямь собираетесь отметить мои заслуги, и если вы когда-нибудь пожелаете сказать о них всенародно… то не забывайте о главнейших… – И он снова перевел дух. – А наиважнейшие заслуги мои суть следующие… Я никогда… никогда, обладая большой властью, никому не завидовал, никого не считал своим непримиримым врагом и ни разу не дал волю гневу своему. Вот моя наиважнейшая и первая заслуга… А вторая наиважнейшая заслуга моя суть следующая… – Умирающий собрал последние силы и с возможной ясностью произнес: – Вы не отыщете в Афинах ни одного человека, кто бы по моей вине надел черный, траурный плащ… Ни одного… Ни одного…

Это было все, что хотел сказать умирающий. Это были его последние высокие слова, воистину достойные великого и мудрого мужа. И, как бы высказав все, что следовало высказать, Перикл закрыл глаза, и через мгновение великий вождь афинян отошел в царство теней.

И уже не его уста, а уста друзей его повторяли Перикловы слова:

– «Вы не отыщете в Афинах ни одного человека, кто бы по моей вине надел черный, траурный плащ… Кто бы по моей вине надел черный, траурный плащ… По моей вине… черный, траурный плащ…»

1961