II. Подъем исторического уровня

Хосе Ортега-и-Гассет.

Восстание масс.

Оглавление

I. Скученность. 1

II. Подъем исторического уровня. 4

III. Полнота времен. 6

IV. Рост жизни. 9

V. Статистический факт. 12

VI. Анализ человека массы.. 14

VII. Жизнь благородная и жизнь пошлая, или энергия и косность. 16

VIII. Почему массы во все лезут и всегда с насилием?. 18

IX. Примитивизм и техника. 21

Х. Примитивизм и история. 24

XI. Эпоха самодовольства. 27

XII. Варварство специализации. 30

XIII. Величайшая опасность — государство. 33

XIV. Кто правит миром?. 36

1. 36

2. 38

3. 39

4. 41

5. 42

6. 44

7. 46

8. 51

9. 53

XV. Мы подходим к самой проблеме. 56

I. Скученность.

В современной общественной жизни Европы есть — к добру ли, к худу ли — один исключительно важный факт: вся власть в обществе перешла к массам. Так как массы, по определению, не должны и не могут управлять даже собственной судьбой, не говоря уж о целом обществе, из этого следует, что Европа переживает сейчас самый тяжелый кризис, какой только может постигнуть народ, нацию и культуру. Такие кризисы уже не раз бывали в истории; их признаки и последствия известны. Имя их также известно — это восстание масс.

Чтобы понять это грозное явление, условимся, что такие слова, как "восстание", "массы", "общественная власть" и т.п., мы не будем толковать в узкополитическом смысле. Общественная жизнь далеко не исчерпывается политикой; у нее есть, даже прежде политики, и другие аспекты — интеллектуальный, моральный, экономический, религиозный и др.; она охватывает все наши общие привычки, вплоть до моды на одежду и развлечения.

Быть может, мы лучше всего уясним себе это историческое явление, если начнем с одного внешнего факта нашей эпохи, который просто бросается в глаза. Его легко опознать, но не так-то легко в нем разобраться, и я назову его "скоплением" или "скученностью". Города переполнены людьми, дома — жильцами, отели — приезжими, поезда — пассажирами, кафе — посетителями, улицы — прохожими, приемные знаменитых врачей — пациентами, курорты — купальщиками, театры — зрителями (если спектакль не слишком старомоден). То, что раньше было так просто — найти себе место, теперь становится вечной проблемой.

Вот и все. Есть ли в нашей нынешней жизни что-нибудь более знакомое, обычное? Однако попробуем углубиться в этот "простой факт", и мы будем поражены: подобно лучу света, проходящему через призму, он даст нам целый спектр неожиданных открытий и заключений.

Что же мы видим, что нас поражает? Мы видим толпу, которая завладела и пользуется всеми просторами и всеми благами цивилизации. Но рассудок немедленно нас успокаивает: что ж тут такого? Разве это не прекрасно? Ведь театр на то и построен, чтобы места были заполнены. То же самое — с домами, отелями, железной дорогой. Да, конечно. Но раньше все они не были переполнены, а сейчас в них просто не войти. Как бы это ни было логично и естественно, мы должны признать, что раньше было иначе, и это оправдывает, по крайней мере в первый момент, наше удивление.

Удивление, изумление — первый шаг к пониманию. Здесь сфера интеллектуала, его спорт, его утеха. Ему свойственно смотреть на мир широко раскрытыми глазами. Все в мире странно и чудесно для широко раскрытых глаз. Способность удивляться не дана футболисту, интеллектуал же — всегда в экстазе и видениях, его отличительный признак — удивленные глаза. Потому-то древние и представляли себе Минерву совой.

Скученности, переполнения раньше почти не бывало. Почему же теперь оно стало обычным?

Оно возникло не случайно. Пятнадцать лет тому назад общая численность населения была почти та же, что и сейчас. После войны, она, казалось бы, должна была уменьшиться. Но здесь как раз мы приходим к первому важному пункту. Индивиды, составляющие толпу, существовали и раньше, но не в толпе. Разбросанные по свету в одиночку или мелкими группами, они вели раздельную, уединенную жизнь. Каждый из них занимал свое свое место — в деревне, в городке, в квартале большого города.

Теперь они появились все вместе, и куда ни взглянешь, всюду видишь толпу. Повсюду? О, нет, как раз в лучших местах, в мало-мальски изысканных уголках нашей культуры, ранее доступных только избранным, меньшинству.

Массы внезапно стали видны, они расположились в местах, излюбленных "обществом". Они существовали и раньше, но оставались незаметными, занимая задний план социальной сцены; теперь они вышли на авансцену, к самой рампе, на места главных действуюших лиц. Герои исчезли — остался хор.

Толпа — понятие количественное и видимое. Выражая ее в терминах социологии, мы приходим к понятию социальной массы. Всякое общество — это динамическое единство двух факторов, меньшинств и массы. Меньшинства — это личности или группы личностей особого, специального достоинства. Масса — это средний, заурядный человек. Таким образом, то, что раньше воспринималось как количество, теперь предстает перед нами как качество; оно становится общим социальным признаком человека без индивидуальности, ничем не отличающегося от других, безличного "общего типа".

Что мы выиграли от превращения количества в качество? Очень просто: изучив "тип", мы можем понять происхождение и природу массы. Ясно, даже общеизвестно, что нормальное, естественное возникновение массы предполагает общность вкусов, интересов, стиля жизни у составляющих ее индивидов. Могут возразить, что это верно в отношении каждой социальной группы, какой бы элитарной она себя ни считала. Правильно; но есть существенная разница!

В тех группах, которые нельзя назвать массой сплоченность членов основана на таких вкусах, идеях, идеалах, которые исключают массовое распространение. Для образования любого меньшинства необходимо, прежде всего, чтобы члены его отталкивались от большинства по особым, хоть относительно личным мотивам. Согласованность внутри группы — фактор вторичный, результат общего отталкивания. Это, так сказать, согласованность в несогласии. Иногда такой характер группы выражен явно, пример — англичане, называвшие себя "нонконформистами", т.е. "несогласными", которых связывает только их несогласие с большинством. Объединение меньшинства, чтобы отделить себя от большинства, — необходимая предпосылка его создания.

Строго говоря, принадлежность к массе — чисто психологический признак, и вовсе не обязательно, чтобы субъект физически к ней принадлежал. О каждом отдельном человеке можно сказать, что принадлежит он к массе, или нет. Человек массы — это тот, кто не ощущает в себе никакого особого дара или отличия от всех, хорошего или дурного, кто чувствует, что он — "точь-в-точь, как все остальные", и притом нисколько этим не огорчен, наоборот, счастлив чувствовать себя таким же, как все. Представим себе скромного человека, который пытается определить свою ценность на разных поприщах, испытывает свои способности там и тут и, наконец, приходит к заключению, что у него нет таланта ни к чему. Такой человек будет чувствовать себя посредственностью, но никогда не почувствует себя членом "массы".

Когда речь заходит об "избранном меньшинстве", лицемеры сознательно искажают смысл этого выражения, притворяясь, будто они не знают, что "избранный" — вовсе не "важный", т.е. тот, кто считает себя выше остальных, а человек, который к себе самому требовательней, чем к другим, даже если он лично и не способен удовлетворять этим высоким требованиям. Несомненно, самым глубоким и радикальным делением человечества на группы было бы различение их по двум основным типам: на тех, кто строг и требователен к себе самому ("подвижники"), берет на себя труд и долг, и тех, кто снисходителен к себе, доволен собой, кто живет без усилий, не стараясь себя исправить и улучшить, кто плывет по течению.

Это напоминает мне правоверный буддизм, который состоит из двух различных религий: одной — более строгой и трудной, и другой — легкой и неглубокой. Махаяна — "великий путь", Хинаяна — "малый путь". Решает то, на какой путь направлена наша жизнь, — с высокими требованиями или с минимальными.

Таким образом, деление общества на массы и избранное меньшинство — деление не на социальные классы, а на типы людей; это совсем не то, что иерархическое различие "высших" и "низших". Конечно, среди "высших" классов, если они и впрямь высшие, гораздно больше вероятия встретить людей "великого пути", тогда как "низшие классы" обычно состоят из индивидов без особых достоинств. Но, строго говоря, в каждом классе можно найти и "массу", и настоящее "избранное меньшинство". Как мы увидим далее, в наше время массовый тип, "чернь", преобладает даже в традиционных избранных группах. Так, в интеллектуальную жизнь, которая по самой сути своей требует и предполагает высокие достоинства, все больше проникают псевдоинтеллектуалы, у которых не может быть достоинств; их или просто нет, или уже нет. То же самое — в уцелевших группах нашей "знати", как у мужчин, так и у женщин. И наоборот, среди рабочих, которые раньше считались типичной "массой", сегодня нередно встречаются характеры исключительных качеств.

Итак, в нашем обществе есть действия, дела, профессии разного рода, которые по самой природе своей требуют специальных качеств, дарований, талантов. Таковы государственное управление, судопроизводство, искусство, политика. Раньше каждый специальный род деятельности выполнялся квалифицированным меньшинством. Масса не претендовала на участие: она знала, что для этого ей не хватало квалификации; если бы она эту квалификацию имела, она не была бы массой. Масса знала свою роль в нормальной динамике социальных сил.

Если теперь мы обратимся к фактам, отмеченным вначале, мы несомненно должны будем признать, что поведение масс совершенно изменилось. Факты показывают, что массы решили двинуться на авансцену истории, занять там места, использовать достижения техники и наслаждаться всем тем, что раньше было предоставлено лишь немногим. Ясно, что сейчас все переполнено, — ведь места не предназначались для масс; а толпы все прибывают. Все это свидетельствует наглядно и убедительно о новом явлении: масса, не переставая быть массой, захватывает место меньшинства, вытесняя его.

Никто, я уверен, не будет возражать против того, что сегодня люди развлекаются больше, чем раньше, поскольку у них есть к этому желание и средства. Но тут есть опасность: решимость масс овладеть тем, что раньше было достоянием меньшинства, не ограничивается областью развлечений, это генеральная линия, знамение времени. Поэтому я полагаю — предвосхищая то, что мы увидим далее, — что политические события последних лет означают не что иное, как политическое господство масс. Старая демократия была закалена значительной дозой либерализма и преклонением перед законом. Служение этим принципам обязывает человека к строгой самодисциплине. Под защитой либеральных принципов и правовых норм меньшинства могли жить и действовать. Демократия и закон были нераздельны. Сегодня же мы присутствуем при триумфе гипердемократии, когда массы действуют непосредственно, помимо закона, навязывая всему обществу свою волю и свои вкусы. Не следует объяснять новое поведение масс тем, что им надоела политика и что они готовы предоставить ее специальным лицам. Именно так было раньше, при либеральной демократии. Тогда массы полагали, что в конце концов профессиональные политики при всех их недостатках и ошибках все же лучше разбираются в общественных проблемах, чем они, массы. Теперь же, наоборот, массы считают, что они вправе пустить в ход и сделать государственным законом свои беседы в кафе. Сомневаюсь, чтобы в истории нашлась еще одна эпоха, когда бы массы господствовали так явно и непосредственно, как сегодня. Поэтому я и говорю о "гипердемократии".

То же самое происходит и в других областях жизни, особенно в интеллектуальной. Быть может, я ошибаюсь, но писатель, который берет перо, чтобы писать на тему, которую он долго и основательно изучал, знает, что его рядовой читатель, ничего в этой теме не смыслящий, будет читать его статью не с тем, чтобы почерпнуть из нее что-нибудь, а с тем, чтобы сурово осудить писателя, если он говорит не то, чем набита голова читателя. Если бы люди, составляющие массу, считали себя особо одаренными, это был бы случай частного ослепления, а не социальный сдвиг. Но для нынешних дней характерно, что вульгарные, мещанские души, сознающие свою посредственность, смело заявляют свое право на вульгарность, и причем повсюду. Как говорят в Америке, "выделяться неприлично".Масса давит все непохожее, особое, личностное, избранное.

Кто выглядит не так, "как все", кто думает не так, "как все", тот подвергается риску стать изгоем. Конечно, эти "все" — еще далеко не все. Все без кавычек — это сложное единство однородной массы и неоднородных меньшинств. Но сегодняшние "все" — это только масса.

Вот страшный факт нашего времени, и я пишу о нем, не скрывая грубого зла, связанного с ним.

II. Подъем исторического уровня.

Вот громадный сдвиг нашего времени, изображенный мною, во всей его угрожающей неприглядности. Кроме того, это — истинное новшество. Такого еще не бывало в истории. Если мы хотим найти что-либо подобное, мы должны отойти от нашей эпохи, углубиться в мир, в корне отличный от нашего, обратиться к древности, к античному миру в период его упадка. История Римской империи есть, в сущности, история ее гибели, история восстания и господства масс, которые поглотили и уничтожили ведущее меньшинство, чтобы самим занять его место. В ту эпоху наблюдалось то же скопление масс и переполнение ими всех общественных мест. Этим объясняются — как правильно заметил Шпенглер — и колоссальные постройки римлян, точь-в-точь как в наши дни. Эпоха масс — эпоха массивного.[*]

Мы живем под грубым господством масс. Ну что ж, я дважды употребил это слово — грубый, я заплатил дань вульгарности и теперь, с билетом в руке, могу войти в мою тему и посмотреть, что делается внутри. Иначе читатель мог бы подумать, что я намерен ограничиться описанием, хотя и верным, но поверхностным; дать только внешние черты, оболочку, под которой этот поразительный факт скрывается, когда на него смотрят с точки зрения прошлого. Если бы мне пришлось здесь прервать исследование, читатель с полным правом мог бы подумать, что чудесное появление масс на поверхности истории вызывает у меня лишь раздраженные и презрительные слова, смесь ненависти и отвращения; ведь я известный сторонник совершенно аристократического понимания истории.

Говорю "совершенно", ибо я никогда не утверждал, что человеческое общество должно быть аристократично, я имел в виду гораздо больше. Я утверждал, и я все больше верю, что человеческое общество по самой сущности своей всегда аристократично — хочет оно этого или нет; больше того: оно лишь постольку общество, поскольку аристократично, и перестает быть обществом, когда перестает быть аристократичным. Конечно, я имею в виду общество, а не государство. Не может быть и речи о том, чтобы на бурное кипение масс аристократически ответить манерной ухмылкой, как версальский придворный. Версаль — я имею в виду Версаль ухмылок — не аристократия, он — смерть и тление аристократии, некогда великолепной. Поэтому подлинно аристократичной у этих "аристократов" была та достойная грация, с какой они умели класть головы под нож гильотины; они принимали его, как гнойный нарыв принимает ланцет хирурга.

Нет, кто живо ощущает высокое призвание аристократии, того зрелище масс должно возбуждать и воспламенять, как девственный мрамор возбуждает скульптора. Социальная аристократия вовсе не похожа на ту жалкую группу, которая присваивает себе одной право называться "обществом" и жизнь которой сводится к взаимным приглашениям и визитам. У всего на свете есть свои достоинства и свое назначение, есть и у этого миниатюрного "света"; но "миссия" его — очень скромная, ее нельзя и сравнить с исполинской миссией подлинной аристократии. Я бы не прочь обсудить значение "света", но сейчас моя тема несравненно важнее. "Избранное общество" идет в ногу с эпохой. Одна молодая дама, элегантная и вполне "современная", сказала мне: "Я не выношу балов, где приглашенных меньше восьмисот!". В этой фразе я почувствовал, что "массовый стиль" торжествует во всех сферах современной жизни и накладывает свою печать даже на те укромные уголки, которые предназначены лишь для немногих "избранных".

Поэтому я одинаково отвергаю как то восприятие нашей эпохи, которое не замечает положительного смысла, скрытого в сегодняшнем господстве масс, так и то, которое радостно приветствует это господство без всякого страха и трепета. Каждая судьба драматична и даже трагична в своих глубинах. Кто никогда не ощущал тайного страха, созерцая опасность своей эпохи, тот так и не нашел доступа к недрам судьбы, он только прикасался к ее покровам. В нашу эпоху этот страх внесен бурным, всесокрушающим переворотом в душах масс, властным, упрямым и двусмысленным, как всякая судьба. Куда она влечет нас? К гибели? Или, может быть, к благу? Вопросительный знак осеняет всю нашу эпоху, гигантский по величине, двусмысленный по форме — не то гильотина или виселица, не то триумфальная арка...

Явление, которое нам предстоит исследовать, имеет две стороны, два аспекта:

1) массы выполняют сейчас те самые общественные функции, которые раньше были предоставлены исключительно избранным меньшинствам;

2) и в то же время массы перестали быть послушными этим самым меньшинствам: они не повинуются им, не следуют за ними, не уважают их, а, наоборот, отстраняют и вытесняют их.

Рассмотрим первый аспект. Я хочу сказать, что сейчас массам доступны удовольствия и предметы, созданные отборными группами (меньшинствами) и ранее предоставленные только этим группам. Массы усвоили вкусы и привычки, раньше считавшиеся изысканными, ибо они были достоянием немногих. Вот типичный пример: в 1820 г. во всем Париже не было и десяти ванных комнат в частных домах (см. Мемуары графини де-Буань). Теперь массы спокойно пользуются тем, что было раньше доступно лишь богатым, и не только в области материальной, но, что важнее, в области правовой и социальной. В XVIII веке некоторые группы меньшинств открыли, что каждый человек уже в силу рождения обладает основными политическими правами, так называемыми "правами человека и гражданина", и что, строго говоря, кроме этих, общих прав, других нет. Все остальные права, основанные на особых дарованиях, подверглись осуждению, как привилегии. Сперва это было лишь теорией, мнением немногих; затем "немногие" стали применять идею на практике, внушать ее, настаивать на ней. Однако весь XIX век массы, все более воодушевляясь этим идеалом, не ощущали его как права, не пользовались им и не старались его утвердить; под демократическом правлением люди по-прежнему жили как при старом режиме. "Народ", — как тогда говорилось, — знал, что наделен властью, но этому не верил. Теперь эта идея превратилась в реальность — не только в законодательстве, очерчивающем извне общественную мысль, но и в сердце каждого человека, любого, пусть даже реакционного, т.е. даже того, кто бранит учреждения, которые закрепили за ним его права. Мне кажется, тот, кто не осознал этого странного нравственного положения, не может понять ничего, что сейчас происходит в мире. Суверенитет любого индивида, человека как такового, вышел из стадии отвлеченной правовой идеи или идеала и укоренился в сознании заурядных людей. Заметьте: когда то, что было идеалом становится действительностью, оно неизбежно теряет ореол. Ореол и магический блеск, манящие человека, исчезают. Равенство прав — благородная идея демократии — выродилась на практике в удовлетворение аппетитов и подсознательных вожделений.

У равноправия был один смысл — вырвать человеческие души из внутреннего рабства, внедрить в них собственное достоинство и независимость. Разве не к тому стремились, чтобы средний человек почувствовал себя господином, хозяином своей жизни? И вот, это исполнилось. Почему же сейчас жалуются все те, кто тридцать лет назад был либералом, демократом, прогрессистом? Разве, подобно детям, они хотели чего-то, не считаясь с последствиями? Если вы хотите, чтобы средний, заурядный человек превратился в господина, нечего удивляться, что он распоясался, что он требует развлечений, что он решительно заявляет свою волю, что он отказывается кому-либо помогать или служить, никого не хочет слушаться, что он полон забот о себе самом, своих развлечениях, своей одежде — ведь это все присуще психологии господина. Теперь мы видим все это в заурядном человеке, в массе.

Мы видим, что жизнь заурядного человека построена по этой самой программе, которая раньше была характерна лишь для господствующих меньшинств. Сегодня заурядный человек занимает ту арену, на которой во все эпохи разыгрывалась история человечества; человек этот для истории — то же, что уровень моря для географии. Если средний уровень нынешней жизни достиг высоты, которая ранее была доступна только аристократии, это значит, что уровень жизни поднялся. После долгой подземной подготовки он поднялся внезапно, одним скачком, за одно поколение. Человеческая жизнь в целом поднялась. Сегодняшний солдат, можно сказать, — почти офицер; наша армия сплошь состоит из офицеров. Посмотрите, с какой энергией, решительностью, непринужденностью каждый шагает по жизни, хватает все, что успеет, и добивается своего.

И благо, и зло современности и ближайшего будущего — в этом повышении исторического уровня.

Однако сделаем оговорку, о которой раньше не подумали: то, что сегодняшний стандарт жизни соответствует былому — стандарту привилегированных меньшинств, новинка для Европы; для Америки это привычно, это входит в ее сущность. Возьмем для примера идею равенства перед законом. Психологическое ощущение "господина своей судьбы", равного всем остальным, которое в Европе было знакомо только привилегированным группам, в Америке уже с XVIII века (т.е., практически говоря, всегда) было совершенно естественным. И еще одно совпадение, еще более разительное: когда новая психология заурядного человека зародилась в Европе, когда уровень жизни стал возрастать, весь стиль европейской жизни, во всех ее проявлениях, начал меняться, и появилась фраза: "Европа американизируется". Те, кто говорил это, не придавали своим словам большого значения, они думали, что идет несущественное изменение обычаев и манер; и; обманутые внешними признаками, приписывали все изменения влиянию Америки на Европу. Этим они, по моему мнению, упрощали и снижали проблему, которая несравненно глубже, сложнее и чревата неожиданностями.

Вежливость велит мне сказать нашим заокеанским братьям, что Европа и впрямь американизируется, и это — влияние Америки на Европу. Но я не могу так сказать. Истина вступает в спор с вежливостью и побеждает. Европа не "американизировалась", не испытывала большого влияние Америки. Быть может, эти процессы начинаются как раз сейчас, но их не было в прошлом, и не они вызвали нынешнее положение. Существует масса вздорных идей, смущающих и сбивающих с толку и американцев, и европейцев. Триумф масс и последующий блистательный подъем жизненного уровня произошли в Европе в силу внутренних причин, в результате двух столетий массового просвещения, прогресса и экономического подъема. Но вышло так, что результаты европейского процесса совпадают с наиболее яркими чертами американской жизни; и это сходство типичных черт заурядного человека в Европе и в Америке привело к тому, что европеец впервые смог понять американскую жизнь, которая до этого была для него загадкой и тайной. Таким образом, дело не во влиянии (это было бы даже несколько странным), а в более неожиданном явлении — нивелировке, выравнивании. Для европейцев всегда было непонятно и неприятно, что стандарт жизни в Америке выше, чем в Европе. Это ощущали, но не анализировали, и отсюда родилась идея, охотно принимаемая на веру и никогда по оспариваемая, что будущее принадлежит Америке. Вполне понятно, что такая идея, широко распространенная и глубоко укорененная, не могла родиться из ничего, без причины. Причиной же было то, что в Америке разница между уровнем жизни масс и уровнем жизни избранных меньшинств гораздо меньше, чем в Европе. История, как и сельское хозяйство, черпает свое богатство в долинах, а не на горных вершинах; ее питает средний слой общества, а не выдающиеся личности.

Мы живем в эпоху всеобщей нивелировки; происходит выравнивание богатств, прав, культуры, классов, полов. Происходит и выравнивание континентов. Так как средний уровень жизни в Европе был ниже, от этой нивелировки она может только выиграть. С этой точки зрения, восстание масс означает огромный рост жизненных возможностей, то есть обратное тому, что мы слышим так часто о "закате Европы". Это выражение топорно, да и вообще неясно, что, собственно, имеется в виду — государства Европы, культура или то, что глубже и беcконечно важнее всего остального, — жизненная сила? О государствах и о культуре Европы мы скажем позже (хотя, быть может, достаточно и этого); что же до истощения жизненной силы, нужно сразу разъяснить, что тут — грубая ошибка. Быть может, если я исправлю ее сейчас же, мои утверждения покажутся более убедительными или менее неправдоподобными; теперь средний итальянец, испанец или немец менее разняться в жизненной силе от янки или аргентинца, чем тридцать лет назад. Этого американцы не должны забывать.

III. Полнота времен.

Итак, господство масс имеет и положительную сторону: оно способствует подъему исторического уровня и показывает наглядно, что средний уровень жизни сегодня выше, чем был вчера. Это напоминает нам, что жизнь может протекать на разных высотах и что выражение "уровень эпохи", часто употребляемое бессознательно, полно глубокого смысла. Мы должны задержаться на этом, так как это дает нам возможность установить одну из самых поразительных черт нашего века.

Принято говорить, например, что то или иное явление не стоит своей эпохи. Здесь имеется в виду, конечно, не абстрактное время, у которого нет ступеней, а время, которое каждое поколение называет "нашим"; оно может сегодня быть на высшем уровне, чем вчера, или держаться на том же самом, или снижаться. Идея падения, заключенная в слове "упадок", вытекает именно из этого представления о разных уровнях времени. Каждый человек, ощущает более или менее ясно соотношение между его личной жизнью и уровнем его века. Некоторые чувствуют себя в современных условиях как потерпевшие кораблекрушение, которые не могут удержаться на поверхности моря. Быстрый темп сегодняшней жизни, сила и энергия, необходимые для нее, пугают и мучают человека старого склада а страх и боль выражают собою разницу между биением его пульса и пульса нашего времени. С другой стороны, тот, кто легко и с удовольствием воспринимает все формы сегодняшней жизни, ясно сознает соотношение между уровнем нашего века и предшествующих эпох. Каково это соотношение?

Было бы заблуждением предполагать, что человек одной эпохи непременно считает все прошлые эпохи низкими по уровню только потому, что они прошлые. Достаточно вспомнить "речение" Хорхе Манрике: "Время было лучше всегда". Но и это неверно. Не всякая эпоха чувствовала себя ниже предыдущих, и не всякая считала себя выше их. Каждый исторический период иначе, по-своему, ощущает столь странное, неуловимое явление, как "уровень". Удивительно, что мыслители и историки никогда не обращали внимания на такой очевидный и существенный факт.

Мнение Хорхе Манрике, вообще говоря, распространенней. Большая часть исторических эпох не считала свое время лучшим; наоборот, обычно вспоминали "доброе старое время" — "золотой век" у нас, воспитанных Грецией и Римом, и Альчеринги — у австралийских дикарей. Люди чувствовали, что пульс их жизни неполон, и смотрели с почтением на прошлое, на "классические" эпохи, чья жизнь им казалась полнее, богаче, совершеннее и напряженнее, чем их собственная. Глядя назад и видя там эпохи более совершенные, они чувствовали не превосходство свое, а падение, словно упала ртуть в термометре. Начиная со 150 года по Р.Х. ощущение убывающей жизни, снижения уровня, упадка, утраты все возрастало в Римской империи. Собственно, еще Гораций сказал: "Отцы наши хуже наших дедов, зачали нас, еще худших, мы же породили совсем плохих" ("Оды", кн.III, 6). Двести лет спустя во всей Империи уже не хватало мужчин, рожденных в Италии, чтобы занять должности центуриона, и приходилось нанимать сперва далматинцев, позднее варваров с Дуная и Рейна. Тем временем и женщины стали бесплодны, Италия обезлюдела.

Обратимся к другому типу эпох, жизненное ощущение которых прямо обратно предыдущему. Здесь перед нами крайне интересное явление, и для нас очень важно определить его поточней. Когда на пороге XX века политики критиковали перед толпой ошибки и эксцессы правительства, они обычно мотивировали это тем, что некие меры "недопустимы в наш век прогресса". Любопытное совпадение: ту же форму мы находим в знаменитом письме Траяна Плинию, где император рекомендует не преследовать христиан по анонимным доносам: "Nec nostri saeculi est" ("Не подобает нашему времени"). Значит, в истории были эпохи, которые чувствовали себя достигшими полной, окончательной высоты; были времена, когда люди верили, что они подходят к концу долгого странствия, к достижению заветной цели, к исполнению древних чаяний. Это — "исполнение времен", полная зрелость исторической жизни. Действительно, в начале XX века европеец верил, что человеческая жизнь наконец стала тем, к чему издавна стремились все поколения, тем, чем она отныне будет всегда. "Эпохи исполнения" всегда ощущают себя конечным результатом многих подготовительных этапов, предыдущих эпох, не достигших полноты, низших по развитию, над которыми "эпоха исполнения" доминирует. Этой эпохе с ее высоты кажется, что все подготовительные периоды были преисполнены мечтаний, неудовлетворенных желаний, неосуществимых иллюзий, нетерпеливых предтеч, конечная цель и несовершенная действительность болезненно противоречили друг другу. XIX век смотрел так на средневековье. Наконец наступает день, когда давнишняя, многовековая мечта, по-видимому, осуществляется; действительность принимает ее и подчиняется ей. Мы достигли высот, маячивших перед нами, цели, к которой мы стремились, исполнения времен! Горестное "еще нет" сменяется торжествующим "наконец-то!".

Так воспринимали свою эпоху поколение наших отцов и весь XIX век. Не забывайте, нашему времени предшествовала эпоха "исполнения времен"! Отсюда неизбежно следует, что человек, принадлежащий к этому старому миру, глядящий на все глазами прошлого века, будет страдать оптической иллюзией: наш век будет казаться ему упадком, декадансом.

Но тот, кто издавна любит историю, кто научился различать пульс эпохи, не поддастся иллюзии и не поверит в мнимую "полноту времен".

Как я уже сказал, для наступления "полноты времен" необходимо, чтобы заветная мечта, пронесенная через столетия, наполненные мучительными, страстными исканиями, в один прекрасный день была достигнута. Тогда настает удовлетворение, эпоха "исполнения времен". И впрямь, такая эпоха очень довольна собой; иногда, как в XIX веке, слишком самодовольна[†]. Но сейчас мы начинаем понимать, что эпохи самоудовлетворения — снаружи такие гладкие и блестящие — внутренне мертвы. Подлинная полнота жизни — не в покое удовлетворенности, а в процессе достижения, в моменте прибытия. Как сказал Сервантес, "путь всегда лучше, чем отдых". Когда эпоха удовлетворяет все свои желания, свои идеалы, это значит, что желаний больше нет, источник желаний иссяк. Значит, эпоха пресловутой удовлетворенности — это начало конца. Есть эпохи, которые не умеют обновить свои желания; они умирают, как счастливые трутни после брачного полета[‡]. Вот почему эпохи "исполнения чаяний" в глубине сознания всегда ощущают странную тоску.

Цели и стремления, которые так долго вызревали и, наконец, в XIX веке, казалось бы, осуществились, получили название "новейшей культуры". Самое имя вызывает сомнения: эпоха называет себя новейшей, т.е. окончательной заключительной, перед которой все остальное — лишь скромная подготовка, как бы стрелы, не попавшие в цель.

Не подходим ли мы к самой сущности различия между нашей эпохой и предшествующей, только что отошедшей в прошлое? Ведь наше время действительно не считает себя окончательным; в глубине нашего сознания мы находим, хотя и смутно, интуитивное подозрение, что таких совершенных, законченных, на веки кристаллизованных эпох вообще не бывает, наоборот: претензия какой-то "новейшей культуры" на законченность и совершенство — заблуждение, навязчивая идея, которая свидетельствует о том, что сильно сузилось поле зрения. Почувствовав так, мы испытываем огромное облегчение, словно из замурованного склепа мы выбрались снова на свободу, под звездное небо, в живой мир, неизмеримый, страшный, непредвидимый и неисчерпаемый, где возможно все, и хорошее, и плохое.

Вера в "новейшую культуру" была унылой. Люди верили, что завтра будет то же, что и сегодня, что прогресс состоит только в движении вперед, по одной и той же дороге, такой же, как пройденная нами. Это уже и не дорога, а растяжимая тюрьма, из которой не выйти.

Когда в начале Империи какой-нибудь образованный провинциал, например, Лукиан или Сенека, прибывал в Рим и видел величественные здания, символ совершенного могущества у него сжималось сердце: ничего нового быть не может. Рим вечен. Если меланхолия исходит от руин, как запах тления от стоячих вод, то и в Риме чуткий провинциал ощущал меланхолию не менее острую, но обратного смысла — меланхолию вечности.

По сравнению с этим не напоминает ли наша эпоха шаловливую резвость детей, вырвавшихся из школы? Сегодня мы ничего уже не знаем о том, что будет завтра, и это нас втайне радует, ибо непредвидимое, таящее в себе все возможности, — вот настоящая жизнь, вот полнота жизни!

Этот диагноз, который, конечно, имеет свою обратную сторону, противоречит толкам об упадке, излюбленной теме многих современных авторов. Толки эти основаны на оптическом обмане, имеющем много причин. Позже мы рассмотрим некоторые из них. Сейчас я хочу остановиться на одной, самой очевидной. Ошибка в том, что, следуя определенной идеологии — на мой взгляд, неверной, — из всей истории принимают во внимание только политику и культуру упуская из внимания, что это лишь поверхность. Историческая реальность коренится в более древнем и глубоком пласте — в биологической витальности, в жизненной силе, подобной силам космическим; это не сама космическая сила, не природная, но родственная той, что колышет море, оплодотворяет зверя, покрывает дерево цветами, зажигает и гасит звезды.

Взамен толков об упадке я предлагаю такое рассуждение.

Понятие "упадка" основано, конечно, на сравнении. Падают сверху вниз. Хорошо; но сравнение это можно вести с самых различных точек зрения. Для фабриканта мундштуков жизнь в упадке, когда люди курят без мундштука. Другие подходы серьезнее, но, строго говоря, они так же односторонни, произвольны и поверхностны в своем отношении к самой жизни, ценность и уровень которой мы хотим определить. Есть только один правильный, естественный подход: самому войти в нутро жизни, наблюдать ее изнутри и следить, чувствует ли она сама себя в упадке, т.е. слабеет, вянет, идет вниз или нет?

Если даже наблюдать жизнь изнутри, как узнать, что она чувствует? Для меня решает такой симптом: эпоха, которая настоящее предпочитает прошлому, никак не может считаться упадочной. К этому и шел весь мой экскурс об "уровне эпохи". Он говорит нам, что наше время занимает весьма странную, еще небывалую позицию.

В салонах прошлого века дамы и искусные поэты неизменно задавали друг другу вопрос: "В какую эпоху вы хотели бы жить?" Каждый начинал блуждать по путям истории в поисках эпохи, которая подходит к его личности, ибо XIX век, хотя и считал себя самой совершенной эпохой, был тесно связан с прошлым, стоял у него на плечах; он чувствовал себя кульминацией, завершением всего прошлого. Поэтому он еще верил в классические периоды — век Перикла, Ренессанс, — когда были созданы ценности, какими он сам теперь пользовался. Этого одного было бы достаточно, чтобы внушить нам недоверие к "эпохам полноты": они обращены лицом назад, в прошлое, которое, по их мнению, завершают.

Ну, хорошо. А каков был бы откровенный ответ представителя нашего века? Я думаю, что тут не может быть никакого сомнения: всякая прошлая эпоха, без исключения, показалась бы ему тесной камерой, в которой он не мог бы дышать. Значит, современное человечество чувствует, что его жизнь — в большей степени жизнь, чем любая прошлая; или наоборот: для современного человечества все прошлое сделалось слишком малым. Это жизнеощущение современных людей своей категоричной ясностью опрокидывает все измышления об упадке, как непродуманные и поверхностные.

В наше время жизнь имеет — и ощущает в себе — больший размах, чем когда бы то ни было. Как же она могла бы чувствовать себя на ущербе? Наоборот, именно потому, что она чувствует себя сильнее, "живее" всех предыдущих эпох, она потеряла всякое уважение, всякое внимание к прошлому. Таким образом, мы впервые встречаем в истории эпоху, которая начисто отказывается от всякого наследства, не признает никаких образцов и норм, оставленных нам прошлым, и, являясь преемницей многовековой непрерывной эволюции, представляется нам увертюрой, утренней зарей, детством. Мы оглядываемся назад, и прославленный Ренессанс начинает казаться нам узким, провинциальным, напыщенным, и — будем откровенны — банальным.

Не так давно я обобщил это в следующих словах: "Решительный разрыв настоящего с прошлым — характеристика нашей эпохи. Он таит в себе подозрение, более или менее смутное, которое и вызывает смуту, столь характерную для сегодняшней жизни. Мы чувствуем, что мы как-то внезапно остались одни на земле; что мертвые не только оставили нас, но исчезли совсем, навсегда; что они больше не могут помогать нам. Все остатки традиционного духа исчезли. Образцы, нормы, стандарты больше нам не служат. Мы обречены разрешать наши проблемы без содействия прошлого, будь то в искусстве, науке или политике. Европеец одинок, рядом нет ни единой живой души, он — как Питер Шлемиль, потерявший свою тень. Так всегда бывает в полдень[§].

Итак, каков же уровень нашей эпохи? Это не "полнота времен"; и тем не менее наша эпоха чувствует себя выше всех предыдущих эпох, включая и эпохи "полноты". Нелегко формулировать мнение нашей поры о самой себе: она верит, что она больше всех других, но ощущает себя началом; и в то же время не уверена, что это не агония. Как выразить наше ощущение? Может быть, так: выше всех грядущих эпох ниже самой себя; сильна бесспорно и неуверенна в своей судьбе; горда своей силой и сама ее боится.

IV. Рост жизни.

Господство масс, повышение уровня и возвещаемая им высота эпохи — лишь симптомы более общего явления. Оно почти абсурдно и невероятно несмотря на свою самоочевидность. Дело в том, что наш мир как-то внезапно разросся, увеличился, а вместе с ним расширился и наш жизненный кругозор. В последнее время кругозор этот охватывает весь земной шар; каждый индивидуум, каждый средний человек принимает участие в жизни всей планеты. Год тому назад жители Севильи могли следить по газетам, час за часом, за тем, что происходило с группой людей на Северном полюсе; ледяные горы как бы появились среди раскаленных полей Андалусии. Каждый клочок земли больше не изолирован в своих геометрических пределах, но взаимодействует с другими частями планеты. Согласно закону физики, гласящему, что вещи находятся там, где они действуют, мы можем назвать вездесущей каждую точку земного шара. Эта близость дали, это присутствие отсутствующего расширили до фантастических размеров кругозор каждого отдельного человека.

Мир вырос и во времени. Предыстория и археология открыли нам исторические области невероятной давности. Целые цивилизации и империи, о которых мы до сих пор и не подозревали, включены в наш духовный мир, как новые континенты. Иллюстрированные журналы и фильмы немедленно демонстрируют эти вновь открытые недосягаемые миры широкой публике.

Но этот пространственно-временной рост мира сам по себе еще ничего не значит. Пространство и время в физическом смысле — абсолютно бездушные категории космоса. Поэтому тот культ скорости, которым охвачено наше поколение, имеет больше смысла и оснований, чем это кажется на первый взгляд. Скорость, производное времени и пространства, ничуть не разумней своих составляющих; но она служит их преодолению. Глупость можно победить только другой глупостью. Победа над космическим временем и пространством (которые сами по себе не имеют никакого смысла) была вопросом чести для современного человечества [именно потому, что жизнь человеческая ограничена во времени, человек смертен, он должен преодолевать пространство и время. Для бессмертного божества автомобиль бы не имел смысла — прим. автора]; и нет ничего странного в том, что мы испытываем детскую радость, развивая такую скорость, которая пожирает пространство и душит время.

Уничтожая их, мы даем им жизнь, заставляем их служить жизненному процессу; мы можем посетить больше мест, пережить больше приездов и отъездов, вместить больше космического времени в меньший срок времени житейского.

Но в конечном счете рост мира — не в размере его, а в том, что он вмещает больше вещей. Всякая вещь — в самом широком смысле слова — то, что мы можем желать, замыслить, сделать, уничтожить, найти, потерять, принять, отвергнуть, — все слова, означающие жизненные процессы.

Возьмем любой род нашей деятельности, хотя бы покупку. Представим себе двух людей, одного — нашего современника, другого — из XVIII века, обладающих одинаковой покупательной способностью (учитывая разницу валют), и сравним их возможности — выбор предметов. Разница колоссальная. У нашего современника практически неограниченные возможности. Трудно себе представить вещь, которой он не мог бы получить. И наоборот: нельзя себе представить покупателя, способного купить все, что выставлено на продажу. Могут возразить, что при равных средствах оба покупателя получат одно и то же. Это неверно. Сегодня машинное производство значительно удешевило все изделия. Но даже если бы и так, это не опровергает, а скорее подтверждает мою мысль.

Покупка завершается в тот момент, когда покупатель остановился на одном предмете; до этого происходит выбор, который начинается с того, что покупатель знакомится с возможностями, какие предлагает рынок. Из этого следует, что наша "жизнь" при акте покупки сводится главным образом к переживанию предоставляющихся возможностей. Когда говорят о нашей жизни, обычно забывают то, что мне кажется самым существенным: жизнь наша в каждый момент состоит из осознания наших возможностей. Если бы в каждый момент перед нами была лишь одна возможность, это была бы уже не "возможность", а просто необходимость. Однако вторая возможность всегда есть; как это ни странно, но в нашей жизни всегда есть варианты, которые дают нам возможность сделать выбор [В худшем случае, когда мир не предлагает нам второго выхода, он у нас все же остается в запасе — уйти из этого мира. Уход из мира — часть мира, как дверь — часть комнаты. — прим. автора]. Жить — это значит пребывать в кругу определенных возможностей, которые зовутся "обстоятельствами". Жизнь в том и заключается, что мы — внутри "обстоятельств", или "мира". Иначе говоря, это и есть "наш мир" в подлинном значении этого слова. "Мир" не что-то чуждое нам, вне нас лежащее; он неотделим от нас самих, он — наша собственная периферия, он — совокупность наших житейских возможностей. Мы можем реализовать, осуществить лишь ничтожную часть этих возможностей. Вот почему мир кажется нам столь громадным, а мы сами себе — столь ничтожными. Мир, т.е. наша возможная жизнь, всегда больше, чем наша судьба, то есть жизнь действительная.

Я хочу теперь показать, насколько за последнее время возросли потенции жизни. Пределы возможностей расширились невероятно. В области интеллектуальной появились новые пути мышления, новые проблемы, новые данные, новые науки, новые точки зрения. В примитивном обществе занятия или профессии можно пересчитать на пальцах: пастух, охотник, воин, колдун; список сегодняшних профессий возрос до бесконечности. То же и в области развлечений, хотя (и это важнее, чем кажется) репертуар их не так обогатился, как другие области жизни. Тем не менее для горожан среднего класса — а современную жизнь представляет именно город — возможности развлечений за последнее столетие возросли невероятно.

Но рост потенциальной жизни далеко не исчерпывается всем перечисленным. Жизнь возросла еще в одном смысле, более непосредственном и таинственном. Как известно, в области физического развития и спорта достижения нашего времени далеко оставляют за собою все рекорды прошлых времен. Дело не в отдельных рекордах; но их количество и постоянство, с каким они все улучшаются, вселяют в нас убеждение, что в наше время сам человеческий организм стал более совершенным, чем когда-либо прежде. Ведь нечто подобное наблюдается и в области науки. За самое короткое время наука раздвинула свой космический горизонт с невероятной силой. Физика Эйнштейна открывает такие перспективы, что рядом с ними старый мир Ньютона кажется крохотной клетушкой [Мир Ньютона был бесконечен, но эта бесконечность носила не конкретный, не материальный характер; это просто обобщение, абстракция, бессодержательная утопия. Мир Эйнштейна конечен, но конкретен и наполнен во всех своих частях; следовательно, он богаче содержанием и тем фактически больше — прим. автора]. Экспансия эта стала возможной благодаря уточнению и совершенству научных методов. Физика Эйнштейна выросла из анализа бесконечно малых различий, которыми раньше пренебрегали ввиду их незначительности. Атом, еще вчера бывший мельчайшим пределом мира, сегодня превращается в целую планетную систему. Во всем этом меня сейчас занимает не совершенство нашей культуры, но рост наших личных физических сил, в этом проявляющийся. Не то важно, что физика Эйнштейна совершеннее, чем физика Ньютона, а то, что сам Эйнштейн как человек оказался способным на большую точность и свободу духа [Свобода духа, т.е. сила интеллекта, измеряется способностью расщеплять понятия, традиционно неразделимые. Процесс диссоциации гораздо труднее, чем процесс ассоциации, как показал Келер своими наблюдениями над разумом шимпанзе. Сегодня человеческий ум обладает такой способностью диссоциации, как никогда раньше. — прим. автора], чем человек Ньютон, точно так же, как сегодняшний чемпион бокса превосходит всех своих предшественников.

Кино и иллюстрированные журналы показывают заурядному зрителю отдаленные части планеты, только что освоенные человеком; газеты и разговоры знакомят заурядного человека с завоеваниями человеческого интеллекта, воплощенными в изобретения, в технику, в те аппараты и чудеса, которые этот заурядный человек видит в витринах магазинов. Все это создает в его мозгу впечатление фантастического всемогущества.

Я не хочу сказать, что сейчас человеческая жизнь лучше, чем в прошлом. Я говорю не о качестве сегодняшней жизни, но лишь о количественном или потенциальном ее росте, стремясь поточнее описать самосознание современного человека, тонус его жизни, характерная черта которой — ощущение такой потенциальной силы, что по сравнению с нею все прошлые века кажутся карликами.

Описание было необходимо, чтобы опровергнуть те жалобы и вздохи по поводу упадка (в особенности на Западе), которые наводнили последнее десятилетие. Возвращаюсь к тому доводу, который я уже приводил, ибо он кажется мне простым и убедительным: бесполезно говорить об "упадке" вообще, не уточняя, что именно приходит в упадок. Относится ли этот мрачный приговор ко всей нашей культуре? Или в упадке национальные организации Европы? Допустим, что так. Но можно ли тогда говорить об упадке Запада? Ни в коем случае. Ведь это упадок относительный, частичный, захватывающий лишь второстепенные элементы истории, культуру и нации. Есть только один вид абсолютного упадка — убывание жизненной силы; и существует он лишь тогда когда мы его ощущаем. Именно поэтому я так подробно остановился на том, что обычно упускают из виду: как сознает или ощущает эпоха свою жизненную силу.

Это и привело нас к разговору о "полноте", "расцвете", которые ощущали некоторые эпохи в противоположность другим, которые, наоборот, чувствовали снижение, упадок по сравнению с прошлым "золотым веком". В заключение я отметил очевидный факт: характерные черты нашего времени — его странная уверенность в том, что оно выше всех предыдущих эпох; его полное пренебрежение ко всему прошлому, непризнание классических и нормативных эпох, ощущение начала новой жизни, превосходящей все прежнее и независимой от прошлого.

Я сомневаюсь, чтобы можно было правильно понять наше время без твердого усвоения этих типичных черт его, ибо именно в этом вся проблема. Если бы наш век считал себя упадочным, он считал бы прошлые века выше себя, он уважал бы их, восхищался ими, почитал бы принципы, ими исповедуемые. Он держался бы открыто и твердо старых идеалов, хотя сам и смог бы их осуществить. На деле мы видим обратное: наш век глубоко уверен в своих творческих способностях, но при этом не знает, что ему творить. Хозяин всего мира, он не хозяин самому себе. Он растерян среди изобилия. Обладая бОльшими средствами, бОльшими знаниями, большей техникой, чем все предыдущие эпохи, наш век ведет себя, как самый убогий из всех; плывет по течению.

Отсюда эта странная двойственность: всемогущество и неуверенность, уживающиеся в душе поколения. Поневоле вспомнишь то, что говорили о Филиппе Орлеанском, регенте Франции в детстве Людовика XV: у него есть все таланты, кроме одного, — умения ими пользоваться.

XIX веку, твердо верившему в прогресс, многое казалось уже невозможным. Теперь все снова становится возможным, и мы готовы предвидеть и самое худшее — упадок, варварство, регресс [Отсюда и рождаются теории упадка. Дело не в том, что мы чувствуем в себе упадок, а в том, что все в будущем возможно, включая это. — прим. автора]. Такое ощущение само по себе неплохой симптом: это значит, что мы вновь вступаем в ту атмосферу неуверенности, которая присуща всякой подлинной жизни; что мы вновь узнаем тревогу неизвестности, и мучительную, и сладостную, которой насыщено каждое мгновение если мы умеем прожить его сполна. Мы привыкли избегать этого жуткого трепета, мы старались успокаивать себя, всеми средствами заглушать в себе предчувствие глубинной трагичности нашей судьбы. Сейчас — впервые за последние три века — мы вдруг растерянно сознаем свою полную неуверенность в завтрашнем дне. И это отрезвление благотворно для нас.

Тот, кто относится к жизни серьезно и принимает всю полноту ответственности, ощущает постоянную скрытую опасность и всегда настороже. В римских легионах часовой должен был держать палец на губах, чтобы не задремать. Неплохой жест, он как бы предписывает полное молчание в тишине ночи, чтобы уловить малейший звук зарождающегося будущего. Безопасность эпох расцвета, например, XIX века, — оптический обман, иллюзия; она ведет к тому, что люди не заботятся о будущем, предоставляя все "механизму вселенной". И прогрессивный либерализм, и социализм Маркса предполагают, что их стремления к лучшему будущему осуществятся сами собой, неминуемо, как в астрономии. Защитившись этой идеей от самих себя, они выпустили из рук управление историей, забыли о бдительности, утратили живость и силу. И вот жизнь ускользнула из их рук, стала непокорной, своевольной и несется, никем не управляемая, неведомо куда. Прикрывшись маской благого будущего, "прогрессист" о будущем не заботится, — он уверен, что оно не таит ни сюрпризов, ни существенных изменений, ни скачков в сторону. Убежденный, что мир пойдет по прямой, без поворотов, без возврата назад, он откладывает всякое попечение о будущем и целиком погружен в утвержденное настоящее. Нужно ли удивляться, что сегодня в нашем мире нет ни планов, ни целей, ни идеалов. Никто не готовил их. Правящее меньшинство покинуло свой пост, что всегда бывает оборотной стороной восстания масс.

Пора нам вернуться к этой теме. После того, как мы подчеркнули благоприятную сторону господства масс, мы должны обратиться к другой стороне, более опасной.

V. Статистический факт.

Это исследование — попытка поставить диагноз нашей эпохе, нашей современной жизни. Мы изложили первую часть диагноза которую можно резюмировать так: как запас возможностей, наша эпоха великолепна, изобильна, превосходит все известное нам в истории. Но именно благодаря своему размаху она опрокинула все заставы — принципы, нормы и идеалы, установленные традицией. Наша жизнь — напряженная, насыщенная, чем все предыдущие, и тем самым более проблематичная. Она не может ориентироваться на прошлое, она должна создать свою собственную судьбу [Мы, однако, увидим, как можно взять из прошлого если не позитивные указания, то хотя бы некоторые негативные советы. Прошлое не может сказать, что нам делать. Но оно может предупредить, чего нам не делать].

Теперь мы должны дополнить наш диагноз. Наша жизнь — это прежде всего то, чем мы можем стать, т.е. возможная, потенциальная жизнь; в то же время она — выбор между возможностями, т.е. решение в пользу того, что мы выбираем и осуществляем на деле. Обстоятельства и решение — вот два основных элемента, из которых слагается жизнь. Обстоятельства, иначе говоря, возможности — это данная нам часть нашей жизни, независимая от нас; это то что мы называем нашим миром. Жизнь не выбирает себе мира; она протекает в мире уже установленном, неизменяемом. Наш мир — это элемент фатальной необходимости в нашей жизни. Но эта фатальность не механична, не абсолютна. Мы не выброшены в мир, как пуля из ружья, которая летит по точно предначертанной траектории. Совсем наоборот: выбрасывая нас в этот мир, судьба дает нам на выбор несколько траекторий и тем заставляет нас выбирать одну из них. Поразительное условие нашей жизни! Сама судьба принуждает нас к свободе, к свободному выбору и решению, чем нам стать в этом мире. Каждую минуту она заставляет нас принимать решения. Даже когда в полном отчаянии мы говорим: "Будь что будет!" — даже и тут мы принимаем решение.

Итак, неверно, будто в жизни "все решают обстоятельства". Наоборот, обстоятельства — это дилемма, каждый раз новая, которую мы должны решать. И решает ее наш характер.

Все сказанное приложимо и к общественной жизни. И там дан прежде всего круг возможностей, а затем выбор и решение в пользу тех или иных форм общежития. Это решение зависит от характера общества или, что то же самое, от типа людей в нем преобладающих. В наше время преобладает человек массы решение выносит он. Это совсем не то, что было в эпоху демократии и всеобщего избирательного права Там массы сами не решали; их роль была лишь в том, чтобы присоединиться к решению той или иной группы меньшинства. Эти группы представляли свои "программы" общественной жизни, и массам предлагалось лишь поддержать готовый проект.

Сейчас происходит нечто совсем иное. Наблюдая общественную жизнь в странах, где господство масс продвинулось далее всего, — в странах Средиземноморья, — мы с удивлением замечаем, что там политически живут сегодняшним днем. В высшей степени странно! Общественная власть находится в руках представителей массы, которые настолько сильны, что подавляют всякую оппозицию. Их власть исключительна, трудно найти в истории пример такого всемогущества. И тем не менее, правительство живет со дня на день. Оно не говорит ясно о будущем, и, судя по его действиям, это не начало новой эпохи, нового развития и эволюции. Короче, оно живет без жизненной программы, без плана. Оно не знает, куда идет, ибо, строго говоря, без намеченной цели и предначертанного пути оно вообще никуда не идет. Когда это правительство выступает с заявлениями, оно, не упоминая о будущем, ограничивается настоящим и откровенно признается: "Мы — лишь временное ненастоящее правительство, вызванное к жизни чрезвычайными обстоятельствами". Иными словами — нуждой сегодняшнего дня, но не планами будущего. Поэтому его деятельность сводится к тому, чтобы как-то увертываться от поминутных осложнений и конфликтов; проблемы не разрешаются, а откладываются со дня на день любыми средствами, даже с тем риском, что они скопятся и вызовут грозный конфликт.

Такою всегда была власть, в обществе, управляемом непосредственно массой, — она и всемогуща, и эфемерна. Человеку массы не дано проектировать и планировать, он всегда плывет по течению. Поэтому он ничего не создает, как бы велики его возможности и его власть.

Таков человек, который в наше время стоит у власти и решает. Займемся поэтому анализом его характера.

Ключ к этому анализу мы найдем, если вернемся к началу исследования и поставим себе вопрос: откуда пришли те массы, которые наполняют и переполняют сейчас историческую сцену?

Несколько лет тому назад известный экономист Вернер Зомбарт указал на один простой факт, который должен был бы запомнить каждый, интересующийся современными событиями. Этот простой факт сам по себе достаточен, чтобы дать нам ясное представление о современной Европе; а если он и не достаточен, то все же указывает путь, который нам все раскроет Суть в следующем. За всю европейскую историю с VI века вплоть до 1800 года, то есть в течение 12 столетий, население Европы никогда не превышало 180 миллионов[**].

Но с 1800 по 1914-й, т.е. за одно столетие с небольшим, население Европы возросло со 180 до 460 миллионов! Сопоставив эти цифры, мы убедимся в производительной силе прошлого столетия. В течение трех поколений оно массами производило человеческий материал, который, как поток, обрушился на поле истории, затопляя его. Этого достаточно для объяснения как триумфа масс, так и всего, что он выражает и возвещает. В то же время это подтверждает самым наглядным образом то повышение жизненного уровня, на которое я указывал.

Но одновременно это показывает, насколько необоснованно восхищение, какое вызывает в нас расцвет новых стран, вроде США. Нас поражает рост их населения, которое в течение одного столетия достигло 100 миллионов, и мы не замечаем, что это лишь результат изумительной плодовитости Европы. Здесь я вижу еще один аргумент для опровержения басни об американизации Европы. Рост населения Америки, который считается наиболее характерной ее чертой, вовсе не ее особенность. Европа за прошлое столетие выросла гораздо больше, Америка же наполнилась за счет избытка населения Европы.

Хотя подсчет Зомбарта и не так известен, как он того заслуживает, все же факт необычайного роста населения не тайна и сам по себе не заслуживал бы упоминания. Дело, собственно, не в нем самом, а в головокружительной быстроте этого роста и в последствиях его: массы людей таким ускоренным темпом вливались на сцену истории, что у них не было времени, чтобы в достаточной мере приобщиться к традиционной культуре.

В действительности духовная структура современного среднего европейца гораздо здоровее и сильнее, чем у человека былых столетий. Она только гораздо проще, и потому такой средний европеец иногда производит впечатление примитивного человека, внезапно очутившегося среди старой цивилизации. Школы, которыми прошлое столетие так гордились, успевали преподать массам лишь внешние формы, технику современной жизни; дать им подлинное воспитание школы эти не могли. Их наспех научили пользоваться современными аппаратами и инструментами, но не дали им понятия о великих исторических задачах и обязанностях; их приучили гордиться мощью современной техники, но им ничего не говорили о духе. Поэтому о духе массы не имеют и понятия; новые поколения берут в свои руки господство над миром так, как если бы мир был первобытным раем без следов прошлого, без унаследованных, сложных, традиционных проблем.

XIX веку принадлежит и слава, и ответственность за то, что он выпустил широкие массы на арену истории. Это отправной пункт для справедливого суждения о веке. Нечто необычное, исключительное, должно быть, в нем заложено, если он смог дать такой прирост человеческого материала. Было бы нелогично и произвольно отдавать предпочтение принципам прошлых эпох, пока мы не уяснили себе этого грандиозного явления и не сделали из него выводов. Вся история в целом представляется нам гигантской лабораторией, где производятся всевозможные опыты, чтобы найти формулу общественной жизни, наиболее благоприятную для выращивания "человека". И, опрокидывая все мудрые теории, перед нами встает факт: население Европы под действием двух факторов — либеральной демократии и "техники" — за одно лишь столетие утроилось!

Этот поразительный факт приводит нас по законам логики к следующим заключениям:

1 либеральная демократия, снабженная творческой техникой, представляет собою наивысшую из всех известных нам форм общественной жизни;

2) если эта форма и не лучшая из всех возможных, то каждая лучшая будет построена на тех же принципах;

3) возврат к форме низшей, чем форма XIX века, был бы самоубийством.

Признав это со всей ясностью, необходимой по сути дела, мы должны теперь обратиться против XIX века. Если он в некоторых отношениях оказался исключительным и несравненным, то он столь же, очевидно, страдал коренными пороками, так как он создал новую породу людей — мятежного "человека массы". Теперь эти восставшие массы угрожают тем самым принципам, которым они обязаны жизнью. Если эта порода людей будет хозяйничать в Европе, через каких-нибудь 30 лет Европа вернется к варварству. Наш правовой строй и вся наша техника исчезнут с лица земли так же легко, как и многие достижения былых веков и культур [Герман Вейль, один из крупнейших современных физиков, сотрудник и продолжатель дела Эйнштейна, как-то сказал, что если бы 10 или 12 из наших видных ученых внезапно умерли, то почти наверно многие чудеса современной физики были бы навсегда утрачены для человечества. Работа многих столетий была необходима для того, чтобы приспособить наш мыслительный аппарат к абстрактной сложности физики. Каждая случайность может свести на нет все чудесные возможности человечества, на которых к тому же стоит и техническая культура — прим. автора]. Вся жизнь оскудеет и увянет. Сегодняшнее изобилие возможностей сменится всеобщим недостатком; это будет подлинный упадок и закат. Ибо восстание масс — это то самое, что Вальтер Ратенау назвал "вертикальным вторжением варварства".

Поэтому необходимо основательнее познакомиться с "человеком массы", в котором кроются в потенции как высшее благо, так и высшее зло.