Возможность других дат конца эпохи – шлейф Истории?

Британский юрист А.В.Дайси считал концом эпохи, начавшейся в 1848 г., год 1870. Он писал, что в 1870 г. в Англии закончилась эпоха индивидуализма и началась эпоха коллективизма[20]. Ясно, что коллективизм связывается и с выходом на политическую арену рабочего класса, и с первыми шагами “деиндивидуализации”, монополизации капитала.

Более сильной и значимой, чем 1870 г. (но не 1867 г.) в качестве даты, замыкающей эпоху, представляется 1871 г. Этот год знаменателен сразу в нескольких отношениях. Начать с того, что это год Парижской коммуны – первого самостоятельного (без буржуазии, антибуржуазного) выступления рабочих и низов в Европе и во Франции в частности. Во Франции, правда, такое выступление пролетариев стало первым и последним, после 1871 г. Париж навсегда выпадает из списков пролетарской или традиционной “старолевой” революционности (но не революционности вообще – был ведь и 1968 г., впрочем, студенческое движение было революционным в той же степени, что и реакционным, и у нас еще будет возможность поговорить об этом на страницах “Русского исторического журнала”). И хотя французы в 1875 г. провозгласили 14 июля национальным праздником, а “Марсельезу” – национальным гимном[21], это не меняет ни ситуацию в целом, ни ее оценку. Разумеется, этот акт французских властей следует воспринимать прежде всего в событийно-конъюнктурном контексте борьбы республиканцев и роялистов в первой половине 1870-х годов, как символический удар по роялистам. Но был и другой контекст. Факт, что вскоре после кровавых событий Парижской коммуны, когда счет трупов шел на десятки тысяч, буржуазия не побоялась принять в качестве национального гимн со словами:

Allons, allons,

Que sangue impure

Epreuve nos sillons!,

очень красноречив. Помимо прочего, он показывает и убеждает, что эпоха революций со всей очевидностью ушла в прошлое настолько, что буржуазия и ее государство могли присвоить, апроприировать ее символы, сделать их своими. Но это также значит, что к середине 1870-х годов во Франции, да и в других странах Европы господствующий строй, Система в значительной степени интегрировали в себя тот слой, который готов был выходить на баррикады, “дисциплинировали” его (в фукоистском смысле слова, проведя то, что Ф.Карон, правда, для другой эпохи, назвал “l’encadrement de masses”[22].).

1871 год принес французской столице еще одно знаковое и эпохальное “выпадение”. Как заметил А.Хорн, после двух взятий города – Бисмарком и Тьером – Париж утратил роль и качество одного из главных (если не главного со времен Людовика XIV) центров державной имперской мощи Европы[23]. События 1789 г. и особенно 1848 г. дополнили имперско-державный Париж революционными чертами и обликом – до такой степени, что революция и империя переплелись тесным и странным образом, причем не только в национально-ограниченном французском плане, но и общеевропейском.

Так, в 1848 г. “на следующий день после 24 февраля ни один государственный деятель не сомневался в том, что Европа будет потрясена в близком будущем отголоском событий, театром которых только что стал Париж”[24]. Так оно и вышло – революция 1848 г., перешагнув французские границы, стала общеевропейской, а Э.Хобсбаум, хотя и с некоторым эмоциональным перебором, назвал ее потенциально первой глобальной революцией.

В действительности 1789 год не привел к общеевропейскому взрыву (хотя его и опасались, но, в отличие от 1848 г., мало кто ждал его всерьез). Французскую революцию в другие страны принес Наполеон, войны которого, помимо прочего, стали экспортным вариантом французской революции, таким образом загасив ее разрушительный потенциал в самой Франции и использовав его для строительства империи. Спустя десятилетия по похожему пути пойдет Бисмарк, который вступит в союз с германской революцией, чтобы усмирить ее[25] и, “откачав” ее энергию, направить против самой революции и на строительство империи, райха, а также во вне (против той же Франции – исторический ответ “михелей” Людовику XIV и Наполеону).

Бисмарк пошел по иному, чем Наполеон пути – не по имперско-революционному, а реакционно-революционному, по пути удушения революции в объятиях (после того, как в 1848 г. провалилась его попытка организовать реакционный переворот, т.е. достичь своих цепей чисто реакционным путем). Г.Манн в своей “Истории Германии после 1789 г.” противопоставляет Бисмарка и Маркса: первый стремился к подавлению революции, второй – к ее радикализации. У обоих, пишет Г.Манн, ничего не вышло, они были людьми будущего[26], в 1848 г. их время еще не пришло. И это естественно, 1848 год замыкал старую эпоху; для новой “чистые” решения “или – или” не годились, и Бисмарк – практический политик, прагматик, хорошо понял это и поставил революцию на службу нации и государству (империи). Другое дело, что ему пришлось выполнить кое-что из того, что должна была сделать, но не сделала революция, но это уже относится к проблеме соотношения средств и целей.

Бисмарк своих политических целей достиг. А вот Маркс, продолживший прямолинейный революционно-интернациональный путь и после 1848 г., проиграл, не поняв роли национализма в новой капиталистической эпохе, не связал капитализм и экономические процессы 1850-1860-х годов с национализмом и государством, продолжая судить о национализме с узкоклассовых позиций. Или, по крайней мере, судить на уровне теории. Что касается эмпирических, конкретных на политическую злобу дня, то здесь Маркс оказывается шире своей теории. Например, как заметил У.Коннор, в “Гражданской войне во Франции” Маркс значительное внимание уделил вопросу о роли национального сознания французов[27].

Нужно сказать, что “Гражданская война во Франции” и “18 брюмера Луи Бонапарта” вообще стоят особняком от других рабов Маркса. В них он дал не только экономический, классовый, но и политический анализ ситуации. Более того, характеризуя политику, политическую власть и государство во Франции, Маркс по сути признавал автономный характер развития этих сфер общества, его несводимость напрямую к экономике. В результате его анализ государства во Франции оказывается сходным с таковыми Токвиля и Прудона. Проблема однако заключается в том, что выводы обеих работ, о которых идет речь, остались на уровне ad hoc и не вошли в плоть и кровь теории Маркса.

Возвращаясь к проблеме национализма и пролетариата, отмечу, что это до 1848 г. у предпролетариев не было ничего кроме цепей; это у представителей “опасных классов” не было родины. У пролетариев после 1848 г. появляется родина, т.е. национальное государство. Как показали 1850-1860-е годы, и прежде всего в Англии, к опыту которой главным образом обращался Маркс, борьба пролетариев за экономические и политические права объективно оказалась борьбой и за обретение родины. Классовая и национальная идентичности пролетариев ковались и завоевывались одновременно; более того, они суть две стороны одного и того же процесса. Пролетариат второй половины XIX в., в отличие от предпролетариата XVIII – первой половины XIX в., оформляется как агент национального государства, как национальный отряд – в чем-то в значительно большей степени национальный, чем буржуазия, что и привело впоследствии к краху всех интернационалов, от “марксинтерна” до коминтерна. Бисмарк эту национальную компоненту рабочего класса, возможности ее использования в деле реакции и против революции почувствовал очень хорошо, а Маркс и Энгельс этого не поняли. При том, что конкретно по поводу прежде всего Бисмарка они поняли нечто очень важное, эмпирически зафиксировав принцип “реакция выполняет программу революции” и проиллюстрировав его примерами Бисмарка, Наполеона III и Дизраэли. Зафиксировать-то зафиксировали, а буквально напрашивающихся выводов, которые почти автоматически связали бы “реакционно-революционные” государства-нации-империи с “глобальным капитализмом”, родившимся после 1848 г., продемонстрировав их единство как “формы” и “содержания”, не сделали. И это лишний раз говорит о том, что Маркс многого не понял в том капитализме, который оформился в промежутке между его “Манифестом” и “Капиталом”, продолжая проецировать прошлое на настоящее. Впрочем, в такую ловушку попадают многие мыслители, руководствующиеся мифами и горящие тайными желаниями (власти, например, или привласти, под которые подгоняется интеллект, ratio, оборачивающееся в таком случае в irratio).

Итак, в 1871 г. Париж перестал быть общеевропейским символом революции и имперскости вообще и, что важно для нашей темы, специфической революционности, связанной с 1848 г., и специфической имперскости (Вторая империя), связанной с тем же годом. Однако это не единственная европейская утрата 1871 г. Была и еще одна, не менее, а пожалуй и более, серьезная.

В апреле 1871 г. полковник Джордж Чесни опубликовал в журнале “Блэквудз мэгэзин” полурассказ-полуразмышление “Битва при Доркинге”. Речь шла о возможностях успеха немецкого вторжения в Англию. “Битва при Доркинге” и поднятые в ней вопросы обсуждались даже в Парламенте, не говоря уже о более широкой публике. И хотя в следующий раз тема германского нашествия была поднята четверть века спустя в 1895 г. (публикация в 1895 г. “Осады Портсмута”)[28], первый удар колокола по гегемонии Великобритании прозвучал. С 1815 г. Британии, хотя и приходившей в себя три десятилетия после наполеоновских войн, никто не мог бросить вызов, тем более подумать о вторжении на ее территорию. Сам факт обсуждения возможности нападения, покушения на территорию своей страны свидетельствует об исчезновении у жителей этой страны психологической уверенности в своей неуязвимости, начало психологического отступления (хотя еще вовсе и далеко не поражения). С Англией это произошло в 1871 г. Таким образом, в 1871 г. мир изменился не только по революционно-массовой и политической линии (хотя значение Парижской коммуны не стоит переоценивать), но и по международно-государственной. Пик британской гегемонии был пройден, межгосударственная система вступала в очередной период соперничества (1871-1914 гг.), увенчавшийся новой “тридцатилетней” мировой войной (1914-1945 гг.).

А вот другая дата – 1873 г. Дата тоже серьезная, стóящая, ведь в том году произошел крах лондонской фондовой биржи, который Э.Хобсбоум назвал “великобританским эквивалентом краха Уолл-стрит”[29]. Звучит красиво, но не точно: кризис 1873 г., давший старт “великой депрессии” 1873-1896 гг.[30], стал началом конца британской мировой экономической гегемонии, т.е. ступенью по лестнице, ведущей вниз, тогда как кризис 1929 г. был вехой в восходящей гегемонии США, т.е. ступенью на лестнице, ведущей вверх. Несомненно, однако, то, что кризис 1873 г. экономически закрывает эпоху, начавшуюся с окончанием кризиса 1848 г. И уж в чем Хобсбоум прав бесспорно, так это в том, что кризис 1873 г. – первый в строгом смысле слова капиталистический кризис, кризис эпохи “формационного” капитализма. В отличие от него, кризис 1848 г. был последним и крупнейшим кризисом старого типа, принадлежащим миру, зависимому от урожаев и сезонных изменений[31], т.е. миру по сути докапиталистическому или, в лучшем случае, предкапиталистическому. Это был последний кризис экономики Старого Порядка, тогда как в 1873 г. разразился первый кризис экономики капиталистического порядка. Поэтому-то Хобсбоум и настаивает, что мир стал капиталистическим именно между 1848 и 1873 гг., и в такой аргументации есть большой резон.

Однако, соглашаясь с Хобсбоумом в целом, надо отметить и тот факт, что кризис 1848 г. имел и некоторые внеаграрные и вообще внепроизводственные черты, связанные с торговлей (в частности, британско-индийской) и с финансовой ситуацией в Европе и США. В частности, необходимо вспомнить “финансовую манию” вложений в железные дороги, которая привела к росту цен на зерно со всеми вытекающими кризисными последствиями[32]. Хотя, повторю, общей оценки экономического кризиса 1848 г. (1847-1848 гг.) это не меняет.

Можно привести еще одну дату – претендующую на “занавес эпохи”, начавшейся в 1848 г. – 1876 год. За четверть века до этого, в 1851 г., в Лондоне была проведена первая Всемирная (Мировая) выставка, которая, закрыв английские 1840-е, по-своему стала вершиной XIX в., волшебными воротами в Эпоху Оптимизма, прошедшую под лозунгом “Производство. Изобретение. Достижение”[33] и длившуюся аж до 1914 г. Впрочем, оптимизм, особенно после середины 1870-х годов, начал постепенно убывать. Это очень хорошо видно по массовой литературе того времени. Достаточно сравнить романы известной трилогии Жюля Верна, написанные к середине 1870-х (1867-1874 гг.), с четырьмя наиболее известными романами Г.Уэллса, написанными во второй половине 1890-х (1895-1898 гг.). В первом случае – гимн эпохе, полной уверенности в возможностях человека, в его силах, его будущем; во втором – пронизывающее все четыре произведения чувство тревоги, враждебности окружающего мира. А ведь всего двадцать лет прошло, и до 1914 г. еще почти столько же. “Как мир меняется...”.

Далее после 1851 г. выставка была проведена в Париже в 1855 г., затем Лондон – 1862 г., Париж – 1867 г., а в 1870-е выставка поехала за океан, в первую столицу США – Филадельфию. Произошло это в 1876 г. – том самом, который ознаменовался полным провалом правительства Гранта (и в этом смысле подвел черту под послевоенной эпохой в истории США), самыми грязными в истории США президентскими выборами и первым знакомством американцев с бананом (в обертке из фольги, за 10 центов)[34]. Конечно, формальной причиной проведения выставки на западном побережье Северной Атлантики было столетие США. Но была и реальная причина – резко выраженный экономический и технический потенциал США, их удельный вес в мировой экономике – уже в 1870 г. на долю США приходилась почти четверть – 23% – мирового промышленного производства[35] (для сравнения: на долю Германии – 13%).

Еще на лондонской выставке 1851 г. американцы удивили Европу своей техникой, в частности, револьвером Кольта и жатвенной машиной МакКормика[36]. К 1876 г. США накопили уже такой технический потенциал, что во многом благодаря их экспонатам филадельфийская “Выставка достижений мирового капиталистического хозяйства” стала одним из грандиознейших в XIX в. показов технических достижений[37]. Американцы продемонстрировали телефон Белла, воздушный тормоз Вестингауза, усовершенствованную крупнейшую в мире паровую машину Эдисона, пишущую машинку и многое другое. Разумеется, американцы еще не могли соперничать с англичанами в экономике (в отличие, например, от бокса – здесь уже в 1860 г. наметились сдвиги), однако проведение выставки в “стране янки” было знаком новой эпохи и заслуженным авансом будущему гегемону капиталистической мировой экономики. По иронии истории открывалась выставка под музыку Вагнера – композитора той страны, которая вскоре станет главным конкурентом США в борьбе за мировую экономическую гегемонию.

1876 год ознаменовался еще одним событием, причем тесно связанным с деятельностью Маркса. Речь идет о роспуске его детища – I Интернационала. Он не вписывался в наступавшую эпоху – эпоху империализма/национализма и обострения межгосударственной борьбы. I Интернационал оказался беспомощным перед лицом новой эпохи вообще и франко-прусской войной в частности – так же оказался беспомощным II Интернационал перед лицом II мировой войны.

В связи с мировой политикой – еще одна дата: 1878 год, год Берлинского конгресса. Этот конгресс завершил, оформил окончание политического переустройства Европы, адекватного экономическим изменениям 1850-1860-х годов. Или иначе: этот конгресс привел международно-государственную форму в соответствие с экономическим содержанием системы “глобального капитализма”, осуществившего свое триумфальное шествие по миру в 1850-1860 гг.; в 1879 г. с заключением Бисмарком тайного союза с Австро-Венгрией, направленного на нейтрализацию России, которая была недовольна результатами Берлинского трактата[38], началась новая политика (и новая политическая эпоха), завершившаяся в 1914 г. или даже в 1945 г.

Итак, несколько дат, каждая из которых по-своему привлекательна и резонна, особенно 1871 год – он более насыщен, чем другие, и отражает не один аспект изменений, а как минимум два. И все же я выбираю 1867 г., который отражает не просто несколько аспектов изменений, но, во-первых, некую целостность изменений; во-вторых, смену общесоциального настроения, исчезновение уверенности средних классов – внутрисоциальной, внутриполитической, за которой в 1871 г. логически пришла неуверенность внешнеполитическая.

Как заметил крупный английский историк А.Бригз, в 1867 г. многие люди с уверенностью смотрели в прошлое и со все большей неуверенностью в будущее[39]. И было почему. “Second Reform Bill” закрыл не только ту эпоху, которая началась в 1848 г., когда в борьбе с рабочим классом средние слои, т.е. значительная часть буржуазии, подтвердили свою монополию на политическую власть (их континентальные “братья по классу” в том же году в большей или меньшей степени решили главный для себя вопрос – об участии в правительстве, об активной роли в политической жизни[40], причем тоже за счет рабочих и нередко в союзе с силами Старого Порядка). Он закрыл и другую эпоху, начавшуюся в 1783 г., когда средние классы начали доминировать в жизни Англии, а жизнь их самих стала постоянно улучшаться. 1783 год – начало не только новой социальной, но и новой экономической эпохи в Англии, когда после нескольких технических прорывов 1760-1770-х годов и превращения этих изобретений в нововведения стартовало то, что У.Ростоу назвал “устойчивым ростом” или “экономическим ростом современного” типа (3,4% в год между 1783 и 1802 гг. по сравнению с 1% в 1700-1783 гг.)[41]. Средние классы и экономический рост стартовали в Англии на редкость синхронно. При этом, однако, надо помнить, что англичане с 1795 г. (“Закон Спинхемленда”) сознательно тормозили или даже блокировали формирование рынка рабочей силы вплоть до начала 1830-х годов, создавая странную и уродливую ситуацию, когда экономический рост современного типа и развитие рынков капитала и земли не сопровождались развитием рынка рабочей силы, т.е. параллельным курсом шли два процесса: капиталистический и антикапиталистический[42].

Допущение в политическую жизнь рабочих, а значит и возможность как самой политической борьбы, так и борьбы политическими (т.е. легальными) средствами за экономические блага, подвели черту под тем, что А.Бригз назвал “эпохой улучшения”, 1783-1867 гг.

В 1867 г. “пролы” вышли на политическую арену, и это вызвало растерянность: “Я раззудил плечо, трибуны замерли”. Ах, как символично, как вовремя подоспел Маркс со своим “Капиталом”. Бывают же совпадения в истории (впрочем – совпадения, если “забыть”, что Маркс “поджимал” себя со сроками и в связи с борьбой за лидерство в I Интернационале). Английский 1867 год “перевешивает” все другие альтернативные даты конца эпохи. События 1868-1878 гг. (1870, 1871, 1873, 1875, 1876, 1878) при всей их важности были лишь шлейфом ушедшей эпохи, реакцией на то, что уже произошло. Мирный, без революции, без шума (чисто английская манера не шуметь; так, уже Тэрнер был во многом первым импрессионистом, но предпочитал находиться в русле традиции, хотя бы формально, а не рвать с ней на французский манер, в результате которого традиция сохраняется – парадоксальным, революционным способом – пожалуй, крепче, чем при эволюционном переходе) “выход в политический свет” части английского рабочего класса принципиально менял общесоциальную европейскую сцену с вытекающими из этого экономическими и политическими последствиями для мира, Европы в целом и отдельных стран. К этому “островному” событию 1867 г. на Дальнем Западе Евразии, напомню, надо добавить, во-первых, “островное” событие на Дальнем Востоке – в Японии (“реставрация” Мэйдзи) и, во-вторых, международную выставку в Париже 1867 г.

Дело, конечно, не в самой выставке, а в тенденции, которая стала очевидной, была замечена именно во время ее проведения. Если психологический надлом в политической британской гегемонии в мире произошел в 1871 г., то серьезные сомнения по поводу экономического, промышленного господства Великобритании появились во время проведения именно парижской выставки 1867 г. За викторианским самодовольством стала просматриваться экономическая слабость “мастерской мира”[43]. Ну и наконец, last but not least, по крайней мере, с символической точки зрения, появление в 1867 г. “Капитала” Маркса. Другой вопрос, – в какой степени “Капитал” отражал и осмысливал значимые сдвиги “длинных пятидесятых”. Но выход “Капитала” именно тогда, когда мир стал капиталистическим “по позитиву” (в 1873 г. он ощутит это и “по негативу”) и когда “герои Маркса” вышли на политическую арену, хотя и не тем манером, которым хотел бы герр доктор и который он приветствовал бы (хотя “марксистский манер” 1871 г. самого Маркса не только порадовал, но и напугал, и огорчил – если и не “до невозможности”, то сильно. Ну что же, “the world is not always as we want it to be. It is as it is”), очень символичен во многих отношениях. В том числе и в том, что “Сова Минервы вылетает в полночь”. Маркс пытался рассказать об эпохе, которая уже закончилась и ускользала от этого Карабаса Барабаса (для буржуазии, а, впрочем, может, и для пролетариата тоже?) подобно трем куклам – героям “Золотого ключика”, ускользавшим от сказочного Карабаса Барабаса (как жаль, что Энгельс не похож на Дуремара, вот была бы парочка! Но это к слову).