ВСКРЫТЬ ПРИ ОБЪЯВЛЕНИИ ВОЙНЫ». 20 страница

В тот же день Василевский вышел на связь с Тимошенко:

– Ставка просит кратко доложить ваше отношение к перехваченным у немцев документам. Какие у вас сомнения?

– Документы майора Рейхеля сомнений не вызывают. Рейхель летел самолетом боевого назначения, который в условиях плохой погоды потерял ориентировку… По нашей оценке, – докладывал Тимошенко, – замысел противника сводится к тому, чтобы нанести поражение нашим фланговым армиям, создать угрозу советским войскам с фронта Валуйки – Купянск.

К аппарату подошел сам Сталин – с указаниями:

– Строго держите в секрете, что удалось нам узнать. Возможно, перехваченный приказ вскрывает лишь один участок оперативного плана противника… Мы тут думаем, что двадцать второго июня немцы постараются выкинуть какой-либо номер, чтобы отметить годовщину войны, и к этой дате они приурочивают начало своих операций…

В конце разговора Тимошенко снова просил для своего фронта хотя бы одну стрелковую дивизию. Сталин ответил:

– Дивизиями, к сожалению, на базаре не торгуют. Если бы торговали, я бы пошел на базар и купил вам дивизию. Умейте воевать не числом, а умением. Вы не один там держите фронт. У нас, не забывайте, много других фронтов…

Ночью заодно досталось от Сталина и Хрущеву; кажется, Сталин не был трезв, подвыпив в компании своих верных опричников – Молотова, Берии, Маленкова, Жданова и прочих; он сказал, что если немцы вознамерились брать Воронеж, то лишь затем, чтобы от Воронежа ринуться на Москву; Сталин начал попросту издеваться над Хрущевым, спрашивая:

– Ну, что еще там немцы подбросили? Неужели вы это всерьез принимаете? Даже самолет прислали и генерала вам с картами подкинули, а вы во все верите?..

Наверное, он опять ни во что не верил, по-прежнему собираясь оборонять Москву, как и в прошлом году, чтобы утверждать свой «престол» в Кремле. Хрущев вспоминал – с явной горечью: «Вместо того чтобы правильно разобраться (с этим самолетом) и усилить нашу группировку войск, чтобы быть готовыми к отражению врага, не было сделано ничего…»

Это дало повод для удивления Кейтеля, который после войны говорил нашим офицерам в Бад-Мондорфе:

– Мы были удивлены, что наступление на Воронеж сравнительно быстро увенчалось нашим успехом…

 

* * *

 

21 июня Иоахим Видер прибыл на передовую возле Белянки, когда закончилась очередная атака по захвату пленных.

– Обыскали самолет? – спросил Видер.

– Там нечего искать. Обломки и головешки.

Видер приступил к допросу пленных красноармейцев:

– Вы видели, как вчера упал наш самолет?

– Да. Он сразу загорелся.

– Что было дальше?

– Один ваш офицер выскочил и побежал. Его срезали из автомата. Больше ничего не знаем.

– Он отстреливался?

– Да. На всю обойму.

– Значит, одна рука его была занята пистолетом. Вы не заметили, что у него было во второй руке?

– Ничего не было.

– А может… портфель? – подсказывал Видер.

– Нет, портфеля не видели…

Видер велел поднимать полк в новую атаку:

– Мне нужны пленные, знающие больше тех, которых вы взяли. Не советую спорить. Вопрос с этим «шторхом» гораздо сложнее, нежели вы думаете. Сейчас им занимается сам фюрер!

Гренадерам снова выдали шнапс и кофе, снова проделали артподготовку – атака! Потом мимо Видера протащили убитых в рукопашной. Прикладами гнали пленных. Среди них только один красноармеец был очевидцем падения самолета. Видер сразу налил ему коньяку, угостил сигаретой.

– Успокойся, – сказал ему Видер. – Ничего плохого с тобой не случится… Что тебе больше всего запомнилось в том офицере, который выскочил из самолета?

Пленный нервно досасывал сигарету.

– У него на брюках… вот так, – показал он по бокам своих галифе, – был красный лампас. Как у генерала…

Видера передернуло: это мог быть майор Рейхель.

– Куда его дели? – жестко спросил он.

– Закопали. По-божески.

– Можешь найти могилу?

– Не уверен.

– А придется… пошли! – сказал Видер.

«Мы получили задание, – вспоминал он, – до конца выяснить все обстоятельства дела и избавить командование от мучительной неопределенности». Он-то, как разведчик, знал истинную цену портфеля… Пленного вывели к разрушенному «фезелер-шторху», велели осмотреться. Он показал в кусты:

– Вот в эту ольху он и сиганул от нас.

– Если хочешь жить, отыщи нам его могилу. Вот тебе лопата. Сам будешь и раскапывать.

Пленный долго бродил в ольховнике, подозрительно озираясь, и Видер на всякий случай расстегнул кобуру, чтобы пресечь любые попытки к бегству. Лопата со скрежетом вонзилась в землю. Копать долго не пришлось – из-под земли мелькнул малиновый лампас генеральштеблера.

– Вынь его, – распорядился Видер. Ветками, сорванными с ближайшего куста, он обметал серую землю с серого лица. – Да, это он… Рейхель! – убедился Видер, но вылезти пленному из могилы не позволил и достал «Вальтер». – В этой яме ты и останешься, пока не вспомнишь, что было в левой руке нашего майора, если в правой он держал пистолет.

– Портфель… кожаный, – ответил пленный из могилы (и весь сжался в комок, ожидая выстрела в затылок).

– Куда делся этот портфель?

– Отдали. Мы отдали.

– Кому?

– В политотдел дивизии…

«Итак, – записывал Видер, – наши худшие предположения подтвердились: русским было теперь известно все о крупном наступлении из района Харьков – Курск… Противник знал и дату его начала, и его направление, и численность наших ударных частей». Об этом сразу же сообщили в ставку Гитлера, а Франц Гальдер оставил в дневнике моральную сентенцию: «Воспитание личного состава в духе более надежного сохранения военной тайны оставляет желать лучшего».

Вильгельм Адам сказал Паулюсу:

– В сороковой танковый корпус нагрянули эсэсовцы и утащили за собой «шаровую молнию» – нашего Штумме! Боюсь, что для него это плохо кончится. Лучше бы вы сразу разрешили ему отправиться в Африку к Роммелю.

Паулюс тяжело переживал арест своего генерала.

– Если кто и виноват в этой истории, – сказал он, – так это сам майор Рейхель, которому не терпелось глядя на ночь поспеть в свое казино к казенному ужину.

На его столе вдруг запрыгала зеленая «лягушка»; на связь с Паулюсом вышел сам фон Бок, обеспокоенный пропажей портфеля: ведь именно 40-й танковый корпус Штумме и должен был «проложить армии путь в большую излучину Дона».

– Можем ли мы изменить планы «Блау»? – волновался фон Бок. – Теперь я думаю, что если их отложить на некоторое время, то вы будете в Сталинграде уже не в июле, а только зимою!

– Я встревожен не менее вас, – отвечал Паулюс. – Но Шестая армия уже нацелена на большую излучину Дона…

24 июня гроза коснулась и бункеров «Вольфшанце». Гитлер выходил из себя от ярости, генералы ОКВ обвиняли генералов ОКХ, а Гальдер, чуть не плача от оскорблений, записывал: «Травля офицеров генерального штаба… по делу Рейхеля… фон Бока завтра вызывают к фюреру». 25 июня фельдмаршал фон Бок прилетел в Ставку, где Гитлер встретил его отъявленной бранью:

– Из-за какого-то идиота Штумме наша операция «Блау», в таких муках рожденная, уже валяется с проломом в черепе. Не так уж глупы русские, чтобы в наши секретные директивы заворачивать селедку… Они, конечно, сделают выводы. Но я же не могу останавливать армии на пороге Дона и Кавказа!

– Да, мой фюрер, – соглашался фон Бок.

– Там все планы, там карты… Рейхель имел все.

Как бы подтверждая слова Гитлера, с фронта пришла радиограмма: русская авиация дальнего действия начала обкладывать исходные позиции армии Паулюса, особенно точно прицеливаясь по штабу 40-й танковой бригады подсудимого Штумме.

– Вот результаты расхлябанности Штумме! – бушевал фюрер.

Судебный процесс над «шаровой молнией» был по-военному краток. Председателем трибунала был сам рейхсмаршал Герман Геринг, который, не долго думая, предложил Штумме:

– Пять лет заключения в крепости… тебе хватит подумать? Время пролетит быстро, и жена не успеет состариться.

«Шаровую молнию» с треском и грохотом загнали в одиночную камеру, из которой иногда слышались вопросительные возгласы:

– Может быть, в этой великой империи найдется хоть один умник, который объяснит мне, в чем я виноват!

 

* * *

 

«Таким образом, – констатировал Вильгельм Адам, адъютант Паулюса, – дело Рейхеля и завершившая его расправа тяготели над предстоящим наступлением, как угроза тяжкой расплаты», а самому Паулюсу все происшедшее стало казаться роковым предзнаменованием, и он составил письмо в защиту Штумме.

Это письмо попало в руки Гитлера, которому в это жаркое лето особенно не хотелось портить отношения с Паулюсом, устремлявшим свою могучую армию к берегам Волги.

– Хорошо, – сжалился фюрер. – Штумме можно отправить под Эль-Аламейн к Роммелю, тем более что он и сам не однажды просил об этом, а на Восточном фронте такие разгильдяи не нужны. Но прежде, – указал Гитлер. – напугайте Штумме как следует, чтобы он покинул тюремную камеру через замочную скважину…

В камеру генерала вошли эсэсовцы во главе со штурмбанфюрером, с ними был врач в белом халате.

Штумме увидел шприц в руке врача и схватил табуретку, чтобы обороняться.

– Не дамся! – орал он. – Я вам не крыса, чтобы меня травили, и если я не нужен великой Германии, так пусть Германия не поскупится, чтобы подарить мне пулю… одну лишь пулю!

Эсэсовцы согнули его надвое, сорвали с него штаны. Покрываясь потом от ужаса, Штумме с отвращением почувствовал, как что-то мерзкое и холодное вливается в его тело.

– Что вы делаете, скоты? – зарыдал он. – Я согласен вернуться на Восточный фронт и сдохнуть в окопах… как рядовой… Пощадите! Ради моих детей, ради… мерзавцы!

Шприц выдернули, а место укола смазали.

– Готово, – равнодушно сообщил врач.

– Садись, – предложили Штумме, а штурмбанфюрер глянул на свои ручные часы. – Вам сделали инъекцию эвипана. Через пять минут вы будете мертвым. В официальном сообщении будет сказано, что смерть наступила в результате сердечного приступа, а вашей семье фюрер обязался выплачивать пенсию…

Штумме натянул штаны, и только сейчас в нем обнаружился характер взрывчатой «шаровой молнии», способной проникнуть через замочную скважину или взорваться, вылетев через форточку.

– Сволочи! – честно заявил он. – Теперь, когда ваше корыто продырявлено, фюрер решил простирнуть в нем свои грязные кальсоны… Вам не терпится выйти на Волгу, но русские хотят остаться на Волге, и вы ищете виноватых там, где их нету! Ищите виновников там… в кабинетах Цоссена, в кабинетах фюрера!

– Заткнись, – кратко предупредили эсэсовцы.

А штурмбанфюрер с усмешкою снова глянул на часы:

– Пять минут прошло в приятных разговорах, а вы еще живы. Может, сознаетесь, в чем секрет вашего организма?

– Иди ты…

– Благодарю, – сказал штурмбанфюрер. – А теперь можете одеваться по всей форме. Это был не эвипан, а… ГЛЮКОЗА, чем и объясняется секрет вашего долголетия. Мы просто пошутили. Нам было скучно, и мы просто… пошутили. Вы уже сегодня будете на Сицилии, а завтра встретите рассвет под Эль-Аламейном, куда вы давно стремились. Сеанс окончен…

Война продолжалась. На несколько дней, как и бывает перед наступлением, фронт притих. В немецких траншеях на трофейные патефоны завоеватели ставили трофейные пластинки, и в большой излучине Дона разливался знакомый нам голос:

 

А в остальном,

прекрасная маркиза,

все хорошо,

все ха-ара-шо!

 

 

ОТ АВТОРА

 

Я не забыл это жаркое лето – не в меру жаркое для Архангельска, заставленного кораблями союзников, куда меня забросила нелегкая судьба. Как это ни странно, начало моей самостоятельной жизни связано по времени с началом битвы за Сталинград, о котором сейчас пишу… Разве не странно?

13 июля 1942 года мне исполнилось 14 лет, и я, конечно, не мог знать, что именно в этот день немцы заняли безвестный хутор Горбатовский, впервые ступив на землю тогдашней Сталинградской области. День своего четырнадцатилетия я отметил поступком, в котором никогда не раскаивался и раскаиваться не стану до самой смертной доски: я отпраздновал свой день рождения тем, что… ИШ из родительского дома.

– Куда ты, Валя? – крикнула, помню, мать.

– Я сейчас… на минутку. Скоро вернусь, – ответил я. И вернулся только через три года, бренча медалями, разметая пыль широкими клешами, заломив на затылок бескозырку с широковещательной надписью на ленте ее: «ГРОЗНЫЙ»…

Летом того страшного года (страшного для всех нас) я оказался в гигантском – так мне казалось – здании флотского Экипажа; память отчетливо сохранила гулкие своды старинных залов, наполненных приятной прохладой, и в этих залах – мы, подростки, собранные со всей страны, которым предстояло носить самое высокое и самое гордое звание на флоте – юнга!

Принуждения, воинского или комсомольского, не было; брали в юнги не по набору, а лишь тех, кто сам пожелал рисковать головой на шатких палубах боевых кораблей нашего сильно поредевшего флота. Нам объявили, что всех «гавриков» скоро отправят на легендарные Соловки, где в тиши таинственных островов затаилась тюрьма, в камерах которой нас и станут готовить для героической флотской службы. До отплытия на Соловки мы жили в кубриках Экипажа и, как мне помнится, были озабочены примеркою формы, драками и обидами, иногда слезами, да еще трепетным ожиданием обедов и ужинов (не забывайте, что время-то было голодное). Мне достались штаны, которые я подтягивал ремнем до уровня подмышек, мне дали бескозырку, свободным диском вращавшуюся на моей макушке, получил я и бушлат, скрывающий мою фигуру до самых колен. Красота!

По сводкам Совинформбюро в те дни было не понять, кто убегает, а кто догоняет, так все было сокрыто под флером секретности, но, даже без царя в голове, все-таки мы догадывались, что на юге творится что-то неладное… Многое забылось, но почему-то врезался в память лишь один день. Всех нас, предвкушающих близость ужина, вдруг загнали в актовый зал Экипажа; наверное, для «затравки» сначала нам показали фильм «Оборона Царицына», в котором молодой и веселый Сталин отважно и гениально сокрушал всех врагов революции. Фильм закончился. В зале включили свет. Мы уже начали обсуждать, какая ждет нас каша сегодня, перловая или овсяная, но…

– Сидеть на местах! – было приказано.

Из зала нас не выпустили, а возле дверей, чтобы никто не убежал, встали наши старшины, чем-то озабоченные. Мы ждали. На сцену поднялся комиссар флотского Экипажа.

– Встать! – окрик команды. – Слушай приказ № 227…

Без всякого предисловия комиссар приступил к чтению знаменитого ныне приказа, который долго-долго скрывался потом от народа, как скрывали потом и полеты НЛО над нашими головами. До сих пор, честно говоря, не пойму, с какой целью нас тогда «оглушили» этим приказом? Хотели, чтобы мы прониклись ответственностью? Или для того, чтобы робкие отказались от звания юнги? Не знаю. Я был тогда еще слишком глуп и наивен, но доселе помню, что каждое слово этого приказа, не ко сну будь он помянут, буквально впивалось в сознание. Каждая его фраза глубоко западала в душу, и все мы тогда поняли, что теперь шутки в сторону, перловая там каша или овсяная, но дела нашего Отечества очень плохи, а главное сейчас: НИ ШАГУ НАЗАД…

Слова приказа рушились на нас, словно тяжелые камни.

Прошу не считать меня сталинистом, но мне и доныне кажется, что Сталин в те дни нашел самые точные, самые весомые, самые доходчивые слова, разящие каждого необходимою правдой. Без преувеличения, я до сих пор считаю приказ № 227 подлинной классикой военной и партийной пропаганды… Сталин писал:

 

«Некоторые неумные люди на фронте утешают себя разговорами о том, что мы можем и дальше отступать на восток, так как у нас много территории, много населения и что хлеба у нас всегда будет в избытке… Такие разговоры являются насквозь фальшивыми и лживыми, выгодными лишь нашим врагам…

После потери Украины, Белоруссии, Прибалтики, Донбасса и других областей у нас стало намного меньше территории, – стало быть, стало меньше людей, хлеба, металла… У нас уже сейчас нет преобладания над немцами, ни в людских резервах, ни в запасах хлеба. Отступать дальше – значит загубить себя и загубить вместе с тем нашу Родину.

Из этого следует, что пора кончать отступление.

Ни шагу назад!»

 

Суровое время требовало суровых мер. В приказе № 227 Сталин призывал усилить дисциплину, беспощадно расправляться с трусами и паникерами, снимать с постов и судить начальников, допустивших отход с фронта, строго карать офицеров за оставление позиций без приказа свыше…

С нашей стороны – никаких вопросов, только молчание.

И никаких комментариев – со стороны начальства.

– Головные уборы надеть. На выход… марш!

В ту же ночь нас посадили в трюмы корабля, чтобы доставить на Соловки. Перед отплытием меня отыскал отец, который тогда служил офицером на Беломорской военной флотилия. Он был как-то особенно мрачен, но мой поступок не осуждал. В эти дни проводилась добровольная запись моряков в морскую пехоту, которую готовили для боев в Сталинграде, и отец был в числе первых, кто поставил свою подпись под длинным списком добровольцев.

– Так было надо, сынок, – помню я его слова. Свидание было кратким, и отец ушел, даже не оборачиваясь, чтобы в руинах Сталинграда сложить свою голову. Больше я никогда не видал его. Лишь недавно я узнал обстоятельства его гибели, что и толкнуло меня к письменному столу, дабы рассказать вам, читатели, о Сталинградской битве.