Красноречие республиканского Рима 2 страница

Для того чтобы сплотить все сословия на защиту государства, Цицерон-консул воспользовался призраком анархии. Под конец 63 г. до н.э. ему удалось раскрыть политический заговор Катилины, целью которого было свержение законной власти. В случае с заговором Катилины у специалистов-историков существует гораздо больше во­просов, чем документально подтвержденных ответов. Помимо Ци­церона об этом предмете красноречиво писал Гай Саллюстий Крисп, но позиции обоих авторов откровенно тенденциозны, факты изукрашены риторическими красотами, о сомнительности которых уже немало говорилось на страницах этого пособия.

Достоверно мы можем утверждать только то, что 8 ноября 63 г. до н.э. в храме Юпитера Статора Цицерон выступил перед римским сенатом с первой речью "Против Луция Сергия Катилины", в кото­рой не содержалось почти никаких доказательств обвинения, но ко­торая являла собой шедевр ораторского искусства. Цицерон начи­нает свое обвинение серией патетических риторических вопро­сов: "Доколе же ты, Катилина, будешь злоупотреблять нашим тер­пением? Как долго еще ты, в своем бешенстве, будешь издеваться над нами? До каких пределов ты будешь кичиться своей дерзостью, не знающей узды?" И далее риторический вопрос дополняется вы­разительной анафорой, недостаточно выраженной в русском пере­воде, но в оригинале начинающейся словом nihil (нисколько, совсем не): "Неужели тебя не встревожили ни ночные караулы на Палатине, ни стража, обходящая город, ни страх, охвативший народ, ни присутствие всех честных людей, ни выбор этого столь надежно защищенного места для заседания сената, ни лица и взоры4 всех присутствующих? Неужели ты не понимаешь, что твои намерения открыты? Не видишь, что твой заговор уже известен всем присут­ствующим и раскрыт? Кто из нас, по твоему мнению, не знает, что делал ты последней, что предыдущей ночью, где ты был, кого созы­вал, какое решение принял?" Нагнетаемое перечислением, эмоцио­нальное напряжение разрешается выразительным и скорбным афо­ризмом: "О времена! О нравы!", за которым следует не менее выра­зительная антитеза: "Сенат это понимает, консул видит, а этот человек еще жив." Глагольные формы, стоящие в конце каждого колона (лат. membrum), удачно подчеркивают ритмическое чле­нение антитезы и продолжают ритмику перечисления, соединенную с градацией в сочетании с коррекцией (поправкой): "Да разве только жив? Нет, даже приходит в сенат, участвует в обсуждении государственных дел, намечает и указывает своим взглядом тех из нас, кто должен быть убит, а мы, храбрые мужи, воображаем, что выполняем свой долг перед государством, уклоняясь от его бешен­ства и увертываясь от его оружия." Последнее предложение, поми­мо указанных приемов, содержит еще иронию ("а мы, храбрые му­жи...") и специальную лексику жрецов, ведущих жертвенное животное на заклание ("намечает и указывает своим взглядом") (9,1, 1—2).

Столь эмоциональный всплеск, однако, не опирается ни на один из реальных доводов, поскольку ниже Цицерон переходит к исто­рическим аналогиям о расправах олигархов над демократическими вождями, пытавшимися "произвести лишь незначительные изме­нения в государственном строе, а Катилину, страстно стремяще­гося резней и поджогами весь мир превратить в пустыню, мы, консулы, будем терпеть?" Историческая аналогия — излюбленный метод Цицерона, поскольку его идеальное государство, как и у предшествующих греческих аналитиков (ср. Исократ), находится в прошлом. Мудрые предки должны послужить образцом неразумным потомкам. История — учительница жизни. Само же обвинение про­тив Каталины, опирающееся на чистую эмоцию (действительно, для чего заговорщикам "весь мир превращать в пустыню"?), теряется в этой обойме исторических и правовых доводов (I, 3—II, 4).

Из речи, произнесенной консулом, ясно одно — Катилина за­мыслил "резню и поджоги" (III, 6). Главным доказательством замы­слов служит преступный характер обвиняемого: "Есть ли позорное клеймо, которым твоя семейная жизнь не была бы отмечена? Каким только бесстыдством не ославил ты себя в частной жизни?" Этопея обращается в инвективу — самый распространенный жанр исконно римского фольклора. Другим литературным приемом является пер­сонификация или олицетворение, введенное Цицероном в VII кни­ге: "Но теперь отчизна, наша общая мать, тебя ненавидит, боится и уверена, что ты уже давно не помышляешь ни о чем другом, кроме отцеубийства. И ты не склонишься перед ее решением, не подчи­нишься ее приговору, не -испугаешься ее могущества? Она так об­ращается к тебе, Катилина, и своим молчанием словно говорит: "Не было в течение ряда лет ни одного преступления, которого не совершил ты; не было гнусности, совершенной без твоего участия; ты один безнаказанно и беспрепятственно убивал многих граждан, притеснял и разорял наших союзников; ты оказался в силах не только пренебрегать законами и правосудием, но также уничтожать их и попирать. Прежние твои преступления, хотя они и были невы­носимы, я все же терпела, как могла; но теперь то, что я вся охва­чена страхом из-за тебя одного, что при малейшем лязге оружия я испытываю страх перед Каталиной, что каждый замысел, направ­ленный против меня, кажется мне порожденным твоей преступно­стью, — все это нестерпимо. Поэтому удались и избавь меня от| этого страха; если он справедлив, чтобы мне не погибнуть; если он ложен — чтобы мне, наконец, перестать бояться". Если бы отчизна говорила с тобой так, неужели ты не должен был бы повиноваться ей, даже если бы она не могла применить силу?" (VII, 18—VIII, 19).] В уста персонифицированной отчизны, столь красноречиво взывающей к Катилине, Цицерон вкладывает собственный страх и соб­ственное требование к обвиняемому покинуть пределы городских стен. Только то, что лично трогает оратора и писателя, может за­тронуть живые струны слушателя и читателя через созданный им текст. Оратора здесь не смущают парадоксальные соединения взаи­моисключающих понятий ("своим молчанием словно говорит" — quodam modo tacita locuitur — оксюморон). В дальнейшем Цицерон доводит и антитезу до оксюморонного сочетания, создавая ил­люзию всенародной поддержки собственной вражды к Катилине и необходимости его изгнания из Города: "Но когда дело идет о тебе, Катилина, то сенаторы, оставаясь безучастными, одобряют (сит tacent, clamant); слушая, выносят решение; храня молчание, громко говорят, и так поступают не только эти вот люди, чей ав­торитет ты, по-видимому, высоко ценишь (?!!), но чью жизнь не ставишь ни во что..."

По ходу речи Цицерон сам приходит к естественному вопросу, почему он, консул, уличающий Катилину в чудовищном заговоре против римского государства, требует лишь его изгнания? "Неужели ты не повелишь заключить его в тюрьму, повлечь на смерть, предать мучительной казни?" (XI, 27) — вопрошает он са­мого себя с помощью градации, или климакса, фигуры, основанной на нарастании эмоционально-смысловой значимости. В этой фразе намеренно опущены союзы, что придает ей особую упругость и в риторической практике именуется фигурой асиндетон. Но факти­ческих обвинений против Каталины нет. Они заменены предсказа­ниями (XIII, 33), сравнениями (XIII, 31), божбой ("клянусь Геркуле­сом" — VII, 17), метафорами и прочими стилистическими красотами.

Поразительный эффект первой речи заключался в том, что, как рассказывает сам оратор, "Катилина, человек небывалой наглости, онемел перед нашим обвинением в сенате" (Cic., or., 37,129) и по­кинул пределы Рима в ночь на 9 ноября. Утром Цицерон выступил на форуме и сообщил народу о своих действиях во второй речи "Против Каталины". Победоносно звучит в этой речи цицеронов­ский асиндетон (бессоюзие): "Он ушел, удалился, бежал, вырвал­ся" (10, I, 1). Разумеется, речь идет о Луции Катилине, обличи­тельный заряд характеристике которого придает особый строй рито­рической фразы с подчеркнутыми глагольными формами, восприни­маемый нами как инверсия: "Катилину, безумствующего в своей преступности, злодейством дышащего, гибель отчизны нечестиво замышляющего, мечом и пламенем вам и этому городу угрожаю­щего, мы, наконец, из Рима изгнали или, если угодно, выпустили, или, пожалуй, при его добровольном отъезде проводили напутст­венным словом". Последнее — чистая правда. После отъезда противника Цицерон ощущает себя гораздо более уверенно и начинает создавать апологию собственному/деянию. Это особенно ощутимо в великолепной этической антитезе XI книги Второй катилинарии: "Ведь на нашей стороне сражается чувство чести, на той — на­глость; здесь — стыдливость, там — разврат; здесь — верность, там — обман; здесь — доблесть, там — преступление; здесь — не­поколебимость, там — неистовство; здесь — честное имя, там — позор; здесь — сдержанность, там — распущенность; словом, спра­ведливость, умеренность, храбрость, благоразумие, все доблести бо­рются с несправедливостью, развращенностью, леностью, безрас­судством, всяческими пороками; наконец, изобилие сражается с нищетой, порядочность — с подлостью, разум — с безумием, нако­нец, добрые надежды — с полной безнадежностью. Неужели при таком столкновении, вернее, в такой битве сами бессмертные боги не даруют этим прославленным доблестям победы над столькими и столь тяжкими пороками?" (XI, 27).

Наконец, в ночь со 2 на 3 декабря были получены прямые улики против заговорщиков. Сторонникам Цицерона удалось перехватить письма, которые к Катилине везли из Рима послы галльского пле­мени аллоброгов. Цицерон арестовал оставшихся в Городе заговор­щиков Лентула Суру, Цетега, Габиния и Статилия и доложил о происшедшем народу в Третьей катилинарии. Собравшийся 3 де­кабря сенат лишил Суру звания претора, объявил Цицерона "отцом отечества" и назначил благодарственное молебствие богам за спа­сение государства. 4 декабря сенат объявил заговорщиков врагами государства, а 5 декабря в храме Согласия сенаторы решали вопрос о казни арестованных. Цицерон выступил с Четвертой катилинарией в поддержку предложения Децима Силана о казни без суда ре­шением консула, наделенного чрезвычайными полномочиями (senatus consulum ultimum). Он, консул, "отец отечества", "спаситель государства", претерпевший на этой стезе многочислен­ные труды и свершивший все ценой опасностей, еще не догадывал­ся, что пик его политической карьеры пройден и теперь его путь лежит под уклон.

Как рассказывает Плутарх, "в ту пору влияние и сила Цицерона достигли предела, однако же именно тогда многие прониклись к не­му неприязнью и даже ненавистью — не за какой-нибудь дурной поступок, но лишь потому, что он без конца восхвалял самого себя. Ни сенату, ни народу, ни судьям не удавалось собраться и разой­тись, не выслушав еще раз старой песни про Катилину и Лентула. Затем он наводнил похвальбами свои книги и сочинения, а его ре­чи, всегда такие благозвучные и чарующие, сделались мукою для слушателей — несносная привычка въелась в него точно злая язва" (Plut., Cic., 24).

"Согласие сословий" оказалось мифом. Демократическая партия начала травить Цицерона еще до окончания срока консульства (Plut., Cic., 23). Вернувшийся с Востока Помпеи не поддержал Ци­церона, поскольку вступил в более выгодный союз с Крассом и Це­зарем (60 г. до н.э. — Первый триумвират). Понятно, что в этой ситуации Цицерону приходилось искать различные компромиссы. Поддерживая в деле Катилины своего помощника Мурену, претен­довавшего на консульство в 62 г. до н.э. и обвиненного в подкупе избирателей (de ambitu), "Цицерону пришлось не столько доказы­вать слушателям невиновность Мурены, сколько ошеломлять их блеском своих аргументов; речь вызвала неодобрение строгого Катона, но Мурена был оправдан"5.

Как адвокат и политический оратор Цицерон все чаще защищает людей, чьи поступки и нравственные качества кажутся ему, мягко выражаясь, сомнительными. Философский релятивизм и скепти­цизм, лежащие в основе риторики как определенного вида деятель­ности, позволяют оратору превращать безнравственное в нравст­венное только с помощью блистательной словесной эквилибристи­ки. Так происходит с Мунацием, Крассом, Публием Сестием... Эти выступления Цицерона все более расширяют пропасть между ним и старой аристократией, за незыблемость власти которой оратор вы­ступал в самые напряженные периоды своей биографии. И сам Ци­церон немало способствует ожесточению окружающих едким и бес­пощадным остроумием. По словам Плутарха, "он хвалил Марка Красса, и эта речь имела большой успех, а несколько дней спустя, снова выступая перед народом, порицал Красса, и когда тот заметил ему: "Не с этого ли самого места ты восхвалял меня чуть ли не вчера?" — Цицерон возразил: "Я просто-напросто упражнялся в ис­кусстве говорить о низких предметах" (Plut., Cic., 25). Тот же Плу­тарх утверждает, что именно остроумие Цицерона сделало его вра­гом Клодия Пульхра (Plut., Cic., 29—30), по предложению которого в 58 г. до н.э. был принят закон, осуждавший консуляра за казнь сторонников Катилины. Цицерон, опасаясь худшего исхода, добро­вольно покинул Рим, после чего его дом в Городе и усадьбы были разрушены, а имущество конфисковано в казну.

Свое изгнание, продолжавшееся более полутора лет, Цицерон переживал чрезвычайно тяжело, забрасывал письмами влиятельных людей, жаловался и сулил услуги своего красноречия политическим противникам, нередко тем, кто нарочито способствовал осуждению победителя Катилины. Среди таких "влиятельных" были Помпеи и Цезарь, милостиво поддержавшие закон 57 г. до н.э. Публия Корне­лия Лентула Спинтера о возвращении Цицерона в Рим и возмеще­нии ему убытков. Позднее Цицерон опишет свое возвращение как триумфальное единение "отца отечества", спасшего государство, и благодарного римского народа, но былое политическое могущество уже утрачено, и оратор в политических речах будет угождать и низко льстить триумвирам — самым могущественным людям в Ри­ме. В речи "О консульских провинциях" он попытается соединить несоединимое — отомстить Габинию и Писону, в чье консульство трибун Клодий принял закон об изгнании Цицерона, и выполнить обязательства перед Цезарем, не менее способствовавшим некогда Клодию. Сенат рассматривает закон о продлении полномочий про­консулов Габиния, Писона и Цезаря в провинциях Сирии, Македо­нии и Галлии. Цицерон намерен отобрать Сирию и Македонию у Габиния и Писона, но оставить Галлию за Цезарем. Поэтому в речи "О консульских провинциях" за логосомследует энкомий,но ин­вектива и похвала обрамлены признаниями, оправданиями, восхва­лениями собственных подвигов Цицерона. Марк Туллий и прежде не забывал говорить о себе даже в самых отвлеченных от его лич­ности случаях, но, видимо, такова тенденция римской культуры конца республики, продиктованная философией и этикой стоицизма, когда сама личность художника становится предметом лирической поэзии Катулла и художественной прозы Цицерона.

Оратору недостаточно "заклеймить Габиния и Писона, этих двух извергов, можно сказать, могильщиков государства..." (21, I, 2) с помощью этой красноречивой метафоры. Он описывает их консуль­ство — год изгнания Цицерона — как разразившуюся бурю, когда "настал мрак для честных людей, ужасы внезапные и непредвиден­ные, тьма над государством, уничтожение и сожжение всех граж­данских прав, внушенные Цезарю опасения насчет его собственной судьбы, боязнь резни у всех честных людей, преступление консу­лов, алчность, нищета, дерзость!" (21, XVIII, 43). Эта развернутая метафора, вероятно, предназначена для описания состояния души Цицерона, поскольку ни один из римских историков не описывает консульство Габиния и Писона как время насилия и беззакония. Амплификация вновь создается с помощью перечисления, нагне­тающего эмоциональную атмосферу; с той же целью введены и ря­ды синонимов ("внезапные и непредвиденные", "уничтожение и со­жжение") и прочие приемы, характерные для устной речи, то есть рассчитанные на слуховое восприятие.

Цицерон в этой речи дважды использует прием претериции (до­словно "прохождение мимо"), когда утверждает, что, внося свое предложение о Габинии и Писоне, "не станет слушаться голоса обиды и гневу не поддастся" (21, I, 2), а затем две следующие кни­ги посвящает инвективе против них, обвиняя в самых тяжких пре­грешениях. И закругляет все новой претерицией: "Обо всем этом (т.е. о том, что уже сказано. — Е.К.) я умалчиваю не потому, что преступления эти недостаточно тяжки, а потому, что выступаю те­перь, не располагая свидетельствами" (21, III, 6).

В той же речи Цицерон создает энкомий здравствующему Цеза­рю,6 используя мифологему о любимце Фортуны: "Даже если бы Гай Цезарь, украшенный величайшими дарами Фортуны, не хотел лишний раз искушать эту богиню, если бы он торопился с возвра­щением в отечество, к богам-пенатам, к тому высокому положению, какое, как он видит, его ожидает в государстве, к дорогим его серд­цу детям, к прославленному зятю, если бы он жаждал въезда в Ка­питолий в качестве победителя, имеющего необычайные заслуги, если бы он, наконец, боялся какого-нибудь случая, который уже не может прибавить ему столько, сколько может у него отнять, то нам все же следовало бы хотеть, чтобы все начинания были завершены тем самым человеком, которым они почти доведены до конца. Но так как Гай Цезарь уже давно совершил достаточно подвигов, что­бы стяжать славу, но еще не все сделал для пользы государства и так как он все же предпочитает наслаждаться плодами своих трудов не ранее, чем выполнит свои обязательства перед государством, то мы не должны ни отзывать императора, горящего желанием отлич­но вести государственные дела, ни расстраивать весь почти уже осуществленный план ведения галльской войны и препятствовать его завершению" (21, XIV, 35). Благодаря этой речи Цезарь полу­чил продление своих полномочий на пять лет, восхваляемый здесь же за "доблесть и величие духа Гней Помпеи" (21, XI, 27) достиг вершины своей популярности в Риме, и только Цицерон был обши­кан сенаторами, не раз прерываемый во время своей речи (21, XII, 29; XVII, 40). Он еще не допускал мысли, что взращенная не без его участия трехголовая гидра пожрет и самое себя, и римскую республику, и самого Оратора...

Главная политическая речь Цицерона в эти годы — речь в уго­ловном суде "В защиту Милона", где оратор пытается оправдать убийцу своего главного политического противника Клодия. Он на­мерен доказать, что в стычке с Клодием, результатом которой стала смерть последнего, Милон только защищался. Эта виртуозная речь — лучшее из того, что делает Цицерон в 50-е гг. до н.э. Приведу при­мер построенной на ассонансах и аллитерациях ритмизирован­ной антитезыэтой речи: "Стало быть, судьи, есть такой закон: ш нами писанный, а с нами рожденный; его мы неслыхали, не чи­тали, неучили, а от самой природы получили, почерпнули, усвои­ли; он в нас не от учения, а от рождения, им мы невоспитаны, а пропитаны; и закон этот гласит: если жизнь наша в опасности от козней, от насилий, от мечей разбойников или недругов, то всякий способ себя оборонить законен и честен. Когда говорит оружие, законы молчат"(IV, 10)7. Но процесс безнадежно проигран. Ми­лон осужден и вынужден проводить изгнание в Массилии. Истори­ки запомнили сказанную Милоном уже в изгнании фразу, которую он произнес, прочитав речь Цицерона в его защиту в том виде, в котором она была опубликована автором: "Если бы он произнес именно такую речь, мне не пришлось бы отведать рыбы, которая ловится здесь в Массилии" (Cass. Dio, 40, 54). Вероятно, литера­турная и редакторская обработка речей при публикации была на­столько значительной, что письменный вариант существенно отли­чался от устного.

Отстраненный от политической жизни Цицерон все больше вре­мени посвящает ученым занятиям. В эти годы он создает знамени­тую политическую трилогию "Об ораторе", "О государстве", "О за­конах", куда М.Л. Гаспаров справедливо включает трактат по рито­рике8. Ведь для лучшего оратора эпохи политический деятель, ли­шенный красноречия, таковым не является. В своем знаменитом сочинении "Об ораторе", восходящем к традициям философского диалога Платона и Аристотеля, Цицерон создает образ оратора-политика и правозащитника, который знаком со всеми науками, ибо они дают ему методику мышления и материал для его речей (I, 45—73). Свои излюбленные философские идеи, посвященные роли ораторского искусства в римской политической жизни, Цицерон вкладывает в уста Луция Лициния Красса, консула 95 г. до н.э., в доме которого Марк Туллий получил первые уроки философии, по­литики, риторики...

Философы утверждали, что риторика не есть наука, риторы твердили обратное; в диалоге Цицерона Красе предлагает компро­миссное решение: риторика не есть истинная, то есть умозритель­ная, наука, но она представляет собой практически полезную сис­тематизацию ораторского опыта (I, 107—11О). Практик римского форума Цицерон далек от мировоззренческих споров философов и риторов греческой классики, поэтому он примиряет, с одной сторо­ны, софистов с Сократом и Платоном (на том основании, что Со­крат был лучшим оратором из всех риторов, а "Федр" Платона есть блестящий образец той же философской риторики), а с другой — Аристотеля с Исократом, поскольку все они для него символы ве­ликого греческого искусства и образцы для подражания римлян.

Вопрос о нравственной сути виртуозного владения словом реша­ется Цицероном очень конкретно, согласно идеалу политического оратора времен Сципиона и Катона. "Цицерон возвращается и к ри­торическому идеалу той же поры — его оратор не кто иной, как vir bonus dicendi peritus, для него красноречие имеет цену только в сочетании с политической благонадежностью, а само по себе оно есть опасное оружие, одинаково готовое служить добру и злу. Когда между благонадежностью и красноречием происходит разрыв, это всегда оказывается пагубно для государства: таково демагогическое красноречие вождей демократов — Тиберия Гракха в старшем по­колении или Сульпиция Руфа в младшем; оба были замечательными ораторами, но оба погубили в конце концов и себя, и республику9.

Подобно греческим философам, Цицерон не находит нравствен­ных критериев внутри самой риторики. Он ограничивается утвер­ждением, что речь оратора должна служить только высоким и бла­городным целям, а обольщать судей красноречием столь же позор­но, как и подкупать их деньгами10.

Прообразы своих идеальных политиков Цицерон находит не столько в римской, сколько в греческой древности. Это философы-политики, герои, соответствующие древнему идеалу ανηοπολιτικος — "общественного человека", Перикл, ученик Анаксагора, Алкивиад и Критий, ученики Сократа, Дион и Демосфен, ученики Платона, Ти­мофей, ученик Исократа (III, 138—139). Возвращение к единому источнику государственной мудрости греческих и римских властей Цицерон считает залогом общего блага.

Задача воспитания политического вождя лежит не в том, чтобы научить его красивой речи. Он должен знать многое и многое, чему не учат в риторических школах: "...с одной стороны, греческую фи­лософскую теорию, т.е. учение о единении граждан вокруг принци­па равновесия и справедливости, с другой стороны, римскую поли­тическую практику, т.е. традицию просвещенной аристократии Сци­пиона и его кружка, последователем которой считал себя Цицерон. Только это соединение красноречия со знанием и опытом создаст политического вождя: одна риторика здесь бессильна. Поэтому Ци­церон и взял названием своего сочинения не традиционное заглавие "Риторика" или "О красноречии", а неожиданное — "Об ораторе"11. Ритор же не способен стать тем политическим вождем, который нужен Риму: он будет не властвовать над событиями, а покоряться им и принесет своими речами не пользу, а вред государству.

Во введении к диалогу Красса и Антония Цицерон задается во­просом, почему красноречием занимаются столь многие, а успеха достигают в нем лишь единицы? И сам на него отвечает: потому что красноречие — труднейшее из искусств, так как требует от оратора знаний сразу по многим наукам, каждая из которых сама по себе уже значительна (I, 6—20). Красноречие — вершина науки, утвер­ждает Цицерон. В мире скепсиса, где все истины науки относи­тельны, одни истины красноречия абсолютны, ибо они убедительны. В этом высшая гордость оратора. Подобная концепция риторики могла возникнуть из сплава скептицизма и стоицизма, которым сле­довал Цицерон. Как последователь скептикаФилона Цицерон при­держивается широко известных в период эллинизма взглядов: кри­териев истинности познания для него нет, бытие божества недока­зуемо, рока не существует, а человеческая воля свободна. В вопро­сах практической философии Цицерон — стоик:его этика строится на основании представления о природе, руководимой разумом, и о четырех добродетелях души (мудрость, справедливость, мужество, умеренность), диктующих человеку его нравственный долг, испол­нение которого дает счастье.

Все эти философские вопросы были сосредоточены автором в первой книге диалога "Об ораторе", где Антоний и Красе в споре находят истину. Во второй книге Антоний рассуждал о нахождении, расположении, памяти, и, что особенно интересно, об иронии и остроумии — материале, наименее поддающемся логическому схе­матизированию (II, 216—217) (то есть о вопросах ремесла, которое Цицерон обозначил греческим словом τεχνολογια). В третьей книге Красс, продолжая разговор о ремесле, рассуждает о словесном выражении и о произнесении.

В целом книга "Об ораторе" говорила об образовании оратора истинного, идеального и совершенного. Следующий трактат "Брут" помимо споров с аттицистами, о которых речь пойдет в следующей главе, посвящался становлению национального красноречия и строился на продуманной картине исторического прогресса. Последний — "Оратор" — завершал картину риторической системы Цицерона. Умудренный опытом великий прозаик своей эпохи рассуждал о трех стилях красноречия, об уместности, ритме, словесном выражении и других практических вопросах риторики.

В трактате по истории римского красноречия "Брут" 46 г. до н.э. Цицерон заметит: "Ни те, кто заняты устроением государства, ни те, кто ведут войны, ни те, кто покорены и скованы царским влады­чеством, неспособны воспылать страстью к слову. Красноречие — всегда спутник мира, товарищ покоя и как бы вскормленник благо­устроенного государства (45)". Его красноречию оставалось цвести менее трех лет, но эти три года показали миру, что размышления Цицерона по поводу истинного оратора — не громкая фраза. Он, долгие годы уступавший сильнейшим, искавший компромиссы, ока­зался последним и единственным идейным вождем и защитником римской республики.

Вернувшись из Киликии, Цицерон нашел Рим на пороге граж­данской войны. Два бывших триумвира (Марк Красе погиб в Парфии в 53 г. до н.э.) и недавних родственника (в 54 г. до н.э. умер­ла Юлия, дочь Цезаря и жена Помпея) Гай Юлий Цезарь и Гней Помпеи Великий решили с помощью вверенных им легионов выяс­нить, кому из них будет принадлежать власть в государстве, еще недавно считавшемся свободным. Цицерон долго колебался. Он все надеялся на возможность примирения даже тогда, когда Помпеи и сенат бежали в Грецию, а Цезарь с легионами громил сторонников сената на земле Италии. Перед решающей битвой Цицерон оказал­ся в лагере Помпея, но все там раздражало его и вызывало сарка­стические замечания (см.: Plut., Cic., 38). После Фарсальского раз­грома Помпея и сената Цицерон вернулся в Италию, год ждал про­щения от Цезаря в Брундизии, но увидев его "уважение и друже­любие", вернулся и к своим ученым занятиям, и на Римский форум, чтобы стать единственным защитником знатных республиканцев перед диктатором. Его речи "За Лигария", "За Марцелла" полны лести Цезарю, которая особо неприятно поражает на фоне знамени­тых писем, где Цицерон называет нового властителя Рима кровавым тираном, Писистратом, Фаларисом, а его правление — "царской властью". Подобного обвинения в римской республике было достаточно для насильственного устранения обвиняемого. Итак, публич­но восхвалявший Цезаря Цицерон все же имел гражданское муже­ство высказаться в защиту политических врагов диктатора и, по общему признанию, стал идеологом заговорщиков-республиканцев, зарезавших Цезаря в сенате 15 марта 44 г. до н.э.

После гибели Цезаря дальнейшая судьба государства на Римском форуме решилась с помощью риторики, и народ предпочел Бруту, изящному и сдержанному носителю идеи абстрактной свободы, эмоционального и напористого демагога Антония, который посулил толпе завещанные Цезарем деньги. К сожалению, об этих речах со­хранились лишь отрывочные заметки в исторических сочинениях Плутарха, Светония, Аппиана, Диона Кассия и др. Смысл этой борьбы гениально уловил У. Шекспир в III акте трагедии "Юлий Цезарь". Формально Цицерона не было среди заговорщиков и в тра­гедии, непосредственно развернувшейся после мартовских ид, он не участвовал. Его прощальный выход был запланирован на сентябрь 44 г. до н.э.; 2 сентября он выступил перед сенатом с "Первой фи­липпикой против Марка Антония".