КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ ВРЕМЕНА. партии. К нему, примерно, подойдет это название»



партии. К нему, примерно, подойдет это название». Тут-то я установил, что высокосортный среднего качества обыкновен­ный настоящий доминиканский кофе — это кофе с острова Гаити, бледного серо-зеленого цвета, на один фунт которого прихо­дится пятнадцать лотов хороших зерен, десять лотов черных зерен и семь лотов пыли, камешков и прочего сора. Так я был посвящен еще во многие другие тайны Гермеса и в этом занятии провел время до самого обеда, который оказался очень посред­ственным, после чего колокол призвал нас возвратиться на пароход. Дождь, наконец, прекратился, и едва только судно «легло на курс» из Гееста, как тучи рассеялись и засверкали яркие лучи солнца, согревая нашу все еще сырую одежду. Но к всеобщему удивлению пароход пошел не вверх по реке, а вниз, к рейду, где только что бросил якорь гордый трехмачто­вый корабль. Едва только мы достигли середины реки, волны стали выше, и началась заметная качка. Кто, когда-либо побы­вавший на море, не почувствует, как усиленно бьется его сердце при этих nepFbix признаках близости моря! На минуту кажется, что вновь выходишь в открытое шумящее море, в глубоко прозрачную зелень волн, в этот чудесный свет, излучаемый одновременно солнцем, синевой неба и морем; невольно начи­наешь вновь раскачиваться в такт движению судна. Но дамы придерживались другого мнения, они испуганно смотрели друг на друга и бледнели, в то время как пароход «in a gallant style» *, как говорят-англичане, описал полукруг около вновь прибыв­шего судна и принял на борт его капитана. В тот самый момент, когда капитан поднимался по трапу парохода, помощник стра­хового агента разъяснял нескольким пассажирам, которые тщетно пытались разглядеть на носу название судна, что по­следнее, согласно номеру флага, есть судно «Мария», капитан Рюйтер, а согласно реестру Ллойда такого-то числа вышло из Тринидада на Кубе. Наш помощник страхового агента выступил навстречу капитану, с покровительственным видом пожал ему руку, осведомился о его плавании, о грузе и вообще завел с ним длинный разговор на нижненемецком наречии, в то время как я прислушивался к комплиментам, которые книготорговец расточал полунаивным, полукокетливым портновским дочкам. Закат солнца был полон величия. Как раскаленный шар, висело оно в сетке из тонких облаков, нити которой, казалось, начали уже загораться, так что каждую минуту можно было ожидать: вот-вот сетка прогорит и солнце с шипением упадет в воду! Но оно спокойно опустилось за группой деревьев,

♦ ■»- «в галантном стиле», Ред,



Ф. ЭНГЕЛЬС


напоминавших неопалимую купину Моисея 103. Поистине, здесь, как и там, слышен громкий глас божий! Но .хриплое карканье оппозиционно настроенного бременца пыталось заглушить его; сей мудрый муж выбивался из сил, доказывая своему соседу, что было бы гораздо благоразумнее вместо того, чтобы строить Бремерхафен, углубить русло Везера, дабы в него могли вхо­дить и большие суда. К сожалению, оппозиция здесь слишком часто возникает скорее из зависти к власти патрициев, чем из сознания, что аристократия препятствует созданию разумного государства; при этом она настолько ограниченна, что с ней столь же трудно говорить о бременских делах, как и с самыми строгими приверженцами сената. — Обе партии все более убеждают, что такие малые государства, как Бремен, пережили себя и что они, даже входя в состав могущественного государ­ственного союза, вынуждены нести внешне зависимый, а внут­ренне флегматический, старчески-вялый образ жизни. — Но вот мы уже у самого Бремена. Высокая башня церкви святого Ансгария, с которой связаны наши «церковные смуты», подни­мается над болотами и лугами, и вскоре мы подошли к высоким товарным складам, которые тянутся по правому берегу Везера.


Написано Ф. Энгельсом в июле 1840 г.

Напечатано без подписи в газете «Morgenblatt für gebildete Leser» ЛГ°Л° 19в, 197,108,199 и 200; 17 — 21 августа 1841 г.


Печатается по тексту газеты

Перевод с немецкого

На русском языке публикуется впервые


[ 101

[ДВЕ ПРОПОВЕДИ Ф. В. КРУММАХЕРА]

Перед нами лежат две проповеди, которые побудили обычно столь набожных бременцев запретить эльберфельдскому ревни­телю веры Ф. В. Круммахеру выступать в дальнейшем в церкви св. Ансгария 104. Если в рядовых проповедях, где бог назы­вается лишь отцом вселенной или высшим существом, часто можно найти очень много воды, то текст вышеупомянутых речей Круммахера содержит щелочь и квасцы и даже азотную кислоту. Эти речи прочтут с интересом уже ради той ориги­нальности, в "силу которой проповедник обращается с кафедры к пастве, как это имеет место в данном случае; они доказы­вают, что Круммахер весьма остроумный, одаренный изобрета­тельностью и фантазией фанатик. Вызваны ли его грозные речи настоящей твердокаменной верой в христианство — подлежит сомнению. Мы полагаем, что Круммахер не лицемер и прибег­нул к этой манере проповедовать только ради вкуса и никак не может отказаться от нее, поскольку привычный тон сюсю­кающих о любви евангельских пастырей и дамских проповед­ников просто пошл. Ясно одно — Круммахер извращает зна­чение кафедры проповедника, если он превращает ее в кресло инквизитора. Что может вынести его паства из такой проповеди? Ничего, кроме духовного высокомерия, которое так противно в пиетизме в. Кто требует от членов своей общины только веры, определяя эту непреложную заповедь лишь синонимами,а осталь­ную часть проповеди использует для полемики по злободнев­ным вопросам, тот распространяет самомнение, высокомерие, ортодоксальную закоснелость и в очень малой степени пропо­ведует христианство. Создается впечатление, что Круммахер



Ф. ЭНГЕЛЬС


довольно методично решает задачу превращения христианской простоты в высокомерие. Обычным для него является утвержде­ние, что остроумие, ум, фантазия, поэтический талант, искусство и наука — ничто перед лицом господа. Он говорит:

«Небеса радуются не тогда, когда рождается поэт, а когда пробуж­дается заблуждающийся».

Он так изображает самому нищему духом из своей общины то значение, которое тот мог бы приобрести, что этот чело­век сам себе неизбежно начинает казаться выше и мудрее Канта, Гегеля, Штрауса и др., которых Круммахер в своих проповедях непрестанно предает анафеме. Не складывается ли самая сокровенная сущность Круммахера из подавленного честолюбия и стремления отличиться? Есть много людей, которые желали добиться высокого положения, не сумели достичь его с помощью прилежания, труда и таланта и теперь надеются овладеть этой вечной вершиной беспримерной изощрен­ностью в вере. Постоянные выпады Круммахера против всего, что в мире знаменито, многие склонны объяснять себе именно так, а не иначе. Очень обидно, что в упомянутых проповедях содер­жится так мало смягчающих элементов, трогательности, за­душевности и настоящей боли. Темы любви непривычны столь твердому и ревностному человеку. В то же время мы находим в них места, которые вновь примиряют нас с удивительным характером этого человека. Как мало есть у нас проповедей, в которых можно обнаружить такие прекрасные строчки, как например:

«Да, друзья, мир еще не кончается там, где на дальнем морском берегу ревет буря или там, где восходит печальная луна и тихие звезды с горестью смотрят на землю. За этим миром есть другой далекий, светлый мир. Там лучше, чем здесь. Там больше не носят роз на могилы, там любви не угро­жает больше разлука, там в бокале радости нет уже и капли желчи. Такой мир существует там, и это столь же верно, как то, что Иисус Христос зримо (?) вознесся туда».


Написано Ф. Энгельсом вначале сентября 1840 г.

Напечатано без подписи вжурнале

»Telegraph für Deutichland» Лв 149,

Сентябрь 1840 г.


Печатается по тексту журнала

Перевод снемецкого

На русском языке публикуется впервые


НА СМЕРТЬ ИММЕРМАНА

Под славное испанское вино

Немецкие мы песни распевали,

Вдали светлело поля полотно,

И от бессонницы глаза устали.

Вот солнца первый луч проник в шатер,

Бокалы наши озарив пустые...

А. нам пора. Нас вновь зовет простор,

И снова кони нас несут лихие!

Домой спешим. Ночной угар и чад Так сладко утром разгонять пригожим, А песни все еще в ушах звучат, И день еще заботой не тревожим. А свет святой уж озарил ручей, И дерево, ивлажный луг зеленый; Взгляд жаждет новых солнечных лучей, И в небосвод он устремлен влюбленно.

Мы дома. Кони донесли нас вмиг, Пора настала для трудов печальных... Газету! Я к источнику приник — Народа жизнь пью из ключей хрустальных! Что мне Россия, бритты и ислам — Германия, чем ты нас привечаешь? Но что? Он мертв! Не верю я глазам..'. Мой Иммерман, иты нас покидаешь!



Ф. ЭНГЕЛЬС


О гневный властелин могучих чар! Уходишь ты в край вечного покоя Как раз когда, познав твой светлый дар, Склонились все мы низко пред тобою? Едва, как Шиллер, от народа ты Любви добился, общего признанья, А в сердце образ вечной красоты Взошел в лучах прекрасного сиянья?

В лесу поэзии особняком

Ты жил, вдали от криков, завываний,

На Рейне в одиночестве своем

Ты ткал народу много дивных тканей.

Ты был далек от громкой суеты,

В твоем саду тебя цветы манили,

Еще при жизни стал легендой ты —

И люди мелкие тебя забыли.

Толпе, которой чуждо волшебство, Которое с ума поэта сводит — Скажи, какое дело до того, Кто по своим путям особым ходит? А ты, о ныне пленник немоты, С самим собой боролся ты жестоко, С усобицей, в которой вырос ты, Ты бился доблестно — и одиноко.

И долгой ночью, что во мгле густой

Немецкую поэзию держала,

Ты бодрствовал в борьбе с самим собой,

Пока нам утро вновь не воссияло.

Когда же в стены дома твоего

Июльский гром * ударил с грозной силой,

Ты «Эпигоны» 105 создал для того,

Чтоб проводить прошедшее в могилу.

Ты отдавал неугасимый жар Своей души иному поколенью, Оно признало твой могучий дар, Рукоплескало твоему творенью. Благоговея, мы к тебе пришли, У ног твоих в молчании мы сели,

* Имеется в виду революция 1830 г. во Франции. Ред.


НА СМЕРТЬ ИММЕРМАНА



Внимали, как твои стихи текли, И в очи вдохновенные глядели.

И вот, когда, признав тебя, народ

В почтении перед тобой склонился

И пышные венки тебе несет, —

Мой Иммерман, — куда от нас ты скрылся?

Прощай! Ты нас совсем осиротил,

Тебя сравнить у нас, ты знаешь, не с кем.

Но я поклялся стать, каким ты был:

Таким же твердым, сильным и немецким.


Написано Ф. Энгельсом в сентябре IS 40 г.

Напечатано а ракете «Morgenblatt

für gebildete ],cser» M 243,

10 октября ISiO г.

Подпись: Фридрих Освальд


Печатается по тексту газеты

Перевод с немецкого

На русском языке публиьуется впервые


106 ]

[КОРРЕСПОНДЕНЦИИ ИЗ БРЕМЕНА]

РАЦИОНАЛИЗМ ИПИЕТИЗМ

Бремен, сентябрь

Наконец-то появился материал, который выходит за пределы болтовни за чайным столом, волнует всю публику в нашем воль­ном государстве 10° и дает пищу для размышлений даже наи­более серьезным, так что каждый должен высказаться либо «за», либо «против». Гроза на небосводе эпохи разразилась и над Бременом, борьба за более свободное или более ограниченное толкование христианства разгорелась и здесь, в столице северо­германского ортодоксального верования. Голоса, прозвучав­шие сначала в Гамбурге, Касселе и Магдебурге, нашли свое эхо в Бремене. — Коротко, дело происходило так: пастор Ф. В. Круммахер, папа вуппертальских кальвинистов п, свя­той Михаил учения о предопределении, посетил здесь своих родителей и дважды произносил проповеди за своего отца * в церкви св. Ансгария 104. В первой проповеди речь шла о его любимом представлении, о страшном суде, во второй — о том месте из послания апостола Павла галатам, в котором тот предает анафеме инаковерующих **. Обе проповеди были написаны с пламенным красноречием и с поэтической, хотя и не всегда изысканной образностью, которыми славится этот одаренный оратор. Однако обе проповеди и особенно последняя источали проклятия инакомыслящим, как это и следовало ожидать от столь заядлого мистика. Церковная кафедра пре­вратилась в председательское кресло инквизиционного суда, с которого раздавались проклятия в адрес всех богословских

• — Фридриха Адольфа Круммахера. Ред. ** Библия. Новыйзавет. Послание к галатам святого апостола Павла. Ред.


корреспонденции аз бремена



направлений, известных или неизвестных инквизитору; каж­дый человек, который не считает глубокий мистицизм за абсо­лютное христианство, отдавался дьяволу. При этом Круммахер с софистикой, которая выглядела на редкость наивной, все время прятался за апостола Павла. «Это же вовсе не я здесь проклинаю! Нет! Дети, опомнитесь! Это апостол Павел про­клинает!» — Самым скверным во всем этом является то, что апостол писал по-гречески, и ученые до сегодняшнего дня не могут понять смысла некоторых его выражений. К этим сомни­тельным выражениям относится и упоминаемая в его послании анафема, которой Круммахер без долгих размышлений придал наиболее резкий смысл пожелания вечного проклятия. Пастор Паниель, главный представитель рационализма 106 на упомя­нутой кафедре, имел несчастье толковать это слово в более мяг­ком смысле и вообще быть противником взглядов Круммахера. Поэтому он выступил с контрпроповедями 107. Можно думать все что угодно о его убеждениях, но к его поведению нельзя предъявить сколько-нибудь обоснованных упреков. Круммахер не может отрицать, что при составлении своих проповедей он имел в виду не только стоящее на позициях рационализма боль­шинство общины, но и в первую очередь Паниеля. Он не может отрицать, что весьма нетактично, будучи в гостях, произносить проповеди, возбуждающие общину против ее официальных пастырей, он должен признать, что он получил по заслугам. К чему он принялся бранить Вольтера и Руссо, которых в Бре­мене даже самый заядлый рационалист боится, как черта? К чему он расточал проклятия в адрес спекулятивного бого­словия, в котором вся его аудитория, за двумя-тремя исклю­чениями, была столь же мало компетентна, как и он сам? Что иное могло это означать, как не стремление замаскировать со­вершенно определенную, даже личную тенденциозность про­поведей? — Контрпроповеди Паниеля были выдержаны в духе рационализма Паулюса и, несмотря на похвальную основатель­ность их композиций и риторический пафос, страдают всеми недостатками этого направления. В них все и неопределенно и многословно, встречающиеся кое-где поэтические порывы напо­минают жужжание прядильной машины, а обращение с тек­стом — гомеопатическую настойку. В трех фразах Круммахера больше оригинальности, чем в трех проповедях его против-, ника. — В часе езды от Бремена живет сельский священник-пиетист *, который настолько превосходит в знаниях своих крестьян, что стал почитать себя за одного из величайших

• — Иоганн Николаус Тиле. Рев,



Ф. ЭНГЕЛЬС


богословов и языковедов. Он издал трактат против Паниеля 108, вкотором пустил в ход весь аппарат богослова-филолога прош­лого столетия. Слепота доброго деревенского пастора в области науки была высмеяна весьма чувствительным образом в аноним­ной брошюре 109. Неизвестный автор *, в котором предполагают одного заслуженного ученого из нашего города, имя кото­рого неоднократно упоминается в моем предыдущем сообще­нии **, с большим знанием дела и с таким же одушевлением указал мудрому представителю «слова божьего в деревне» на все те бессмыслицы, которые тот ценой великих усилий собрал в кни­гах, давно ставших антикварной редкостью. Круммахер издал «Богословскую реплику» по против контрпроноведей Паниеля. В ней он подвергает откровенным нападкам личность послед­него и притом в такой форме, которая сводит на нет все упреки в грубости в адрес его противника. Насколько умело Круммахер в своей «Реплике» обнажает наиболее слабые стороны рацио­нализма вообще и Паниеля в частности, настолько неуклюжи его попытки ниспровергнуть толкования Паниеля. Наиболее солидной из всего, что было написано в этой полемике с пиети-стикой, является брошюра соседнего проповедника Шлихт-хорста, в которой автор спокойно и бесстрастно доказывает, что основы рационализма и особенно того, который проповедует пастор Паниель, лежат в философии Канта, и задает Паниелю вопрос: почему последний недостаточно честен и не хочет при­знаться, что фундамент его веры не библия, а ее толкование вдухе кантовской философии, предложенное Паулюсом? — В ближайшие дни выйдет из печати новая брошюра Паниеля ш. Но если она даже вновь окажется слабой, ее автор всколыхнул рутину, он заставил бременцев, которые раньше верили во чтоугодно, кроме самих себя, обратиться к собственному разуму. Пусть пиетизм 9, почитавший до сих пор за благодеяние гос­подне то, что его противники разбиты на столь большое коли­чество партий, почувствует, наконец, что во всех тех случаях, когда идет борьба с мракобесием, мы должны выступать единым фронтом.

ПРОЕКТСУДОХОДСТВА. ТЕАТР. МАНЕВРЫ

Времен, сентябрь

Здесь сейчас носятся с планом, выполнение которого может иметь важнейшие последствия не только для Бремена. Один местный коммерсант, молодой и всеми уважаемый, вернулся

* — Вильгельм Эрнст Вебер. Ред. ** См. настоящий том, стр. 84—85. Ред.


КОРРЕСПОНДЕНЦИЯ ИЗ БРЕМЕНА



недавно из Лондона, где подробно ознакомился с устройством парохода «Архимед», который, как известно, приводится в дви­жение вновь изобретенным способом, с помощью Архимедова винта. На этом корабле, скорость которого значительно пре­восходит скорость обычных пароходов, он совершил пробную поездку вокруг всей Великобритании и Ирландии и теперь замышляет применить новое изобретение на одном из проекти­руемых пароходов, дабы обеспечить быстрое и постоянное сообщение между Нью-Йорком и Бременом. Корпус корабля, так называемый каско, хочет построить за свой счет наш первый кораблестроитель, а стоимость машины и пр. будет покрыта выпуском акций. Важность этого мероприятия понимает каж­дый. Хотя некоторые из наших парусных кораблей покрывают расстояние от Балтиморы до Бремена за непостижимо короткий срок в двадцать пять дней, эта скорость, однако, всегда зави­сит от ветра, который может увеличить время перехода в три раза, в то время как пароходам, оснащенным на случай благо­приятного ветра также парусами, без сомнения, было бы доста­точно всего 11—18 дней, чтобы добраться от какой-нибудь гавани Соединенных Штатов до Бремена. Как только начнутся рейсы паровых пакетботов между Германией и американским континентом, то новое устройство будет, без сомнения, скоро внедрено и окажет существенное влияние на связь между этими странами."Не за горами то время, когда из любой части Гер­мании можно будет за четырнадцать дней достигнуть Нью-Йорка, оттуда объехать и осмотреть за четырнадцать дней все достопримечательности Соединенных Штатов и еще за четыр­надцать дней вновь добраться до дома. Несколько поездов, несколько пароходов — и готово. С той поры как Кант сделал категории времени и пространства независимыми от мыслящего духа, человечество стремится и физически освободить себя от этих ограничений.

Недавно в нашем театре господствовало небывалое оживле­ние. Обычно наша сцена находится полностью вне общества. Абоненты уплачивают свои взносы и посещают театр время от времени, если не находят для себя лучшего занятия. Теперь же, когда прибыл Зейдельман, как актерами, так и зрителями овладел энтузиазм, к которому мы в Бремене еще не привыкли. Пусть жалуются сколько угодно на упадок драмы в связи с преобладанием оперы, пусть даже театры пустуют, когда дают пьесы Шиллера и Гёте, в то время как все спешат послу­шать погудку Доницетти и Меркаданте, но пока драма в лице своего достойнейшего представителя может достичь подобного триумфа, до тех пор наша сцена может еще исцелиться от своей

б м. и э., т. 41 •



Ф. ЭНГЕЛЬС


сонной болезни. Мы видели Зейдельмана, помимо пьес Коцебу и Раупаха, еще в ролях Шейлока, Мефистофеля и Филиппа («Дон Карлос»). Но если бы я стал распространяться о широко известном исполнении им этих ролей, это было бы все равно, что лить воду в море.

Миниатюрная картина лагеря при Гейльбронне дает нам представление о только что состоявшихся здесь на границе с Ольденбургской областью маневрах ольденбургско-ганзей-ской бригады. Говорят, что при фиктивном занятии одного пункта наши войска вели себя так храбро, что от сильного артиллерийского огня полопались стекла во всех домах. Вре­менны рады, что у них появилось новое место для развлечений, и толпами отправляются из города посмотреть на этот спек­такль, в то время как их сыновья и братья несут службу и проводят самые веселые ночи в своей жизни за вином и пением.


Написано Ф. Энгельсом в сентябре 1840 г.

Напечатано в газете «Morgenblatt

für gebildete Leser» M 249 и 250:

17 и19 октября 1840 г.

Подпись: Ф. О.


Печатается по тексту газеты , Перевод с немецкого На русском языке публикуется впервые


[ 111

СВЯТАЯ ЕЛЕНА

ФРАГМЕНТ

Ты, в гордом одиночестве морском Скала — его стальной души могила! Он думал здесь о времени своем, Здесь рок терзал его с могучей силой... Ты не горишь уже былым огнем, Потухшая свеча — вас много было В те дни, когда вас, мир создав, зажег, Чтоб видеть рук своих творенье, бог.

Сюда героя падшего сослали *, — Когда младенец, новый век, рождался, И молния зажгла земные дали, От канонады ум людей мешался, То крик дитяти, сына всех печалей, В пространстве безотрадном затерялся — Тогда эпоха средь грозы и гула Сюда в насмешку гордеца метнула.

Написано Ф. Энгельсом в ноябре 1840 г. Печатается по тексту журнала

Напечатано в журнале «Telegraph Перевод с немецкого

für Deutschland» M 191,

ноябрь 1840 г. "а русском языке публикуется впервые

Подпись: Фридрих Освальд

* — Наполеона I. Ред. б»


112 ]

РОДИНА ЗИГФРИДА

И в Нидерландах рыцарь в то время подрастал, Он матерью Зиглинду, отцом Зигмунда звал; Богатый замок Ксантен — его родимый дом — Стоял внизу на Рейне и славился кругом.

«Песнь о Нибелунгах», 20 112

Рейн следует посещать не только выше Кёльна. Особенно немецкая молодежь не должна подражать путешествующему Джону Булю *, который томится от скуки в каюте парохода от Роттердама до самого Кёльна и лишь здесь вылезает на палубу, ибо согласно его путеводителю для путешественников по Рейну панорама Рейна от Кёльна до Майнца начинается отсюда. Немецкая молодежь должна была бы избрать целью своего паломничества одно малопосещаемое место, я имею в виду родину неуязвимого Зигфрида — Ксантен.

Построенный, как и Кёльн, римлянами, он оставался в тече­ние средних веков маленьким и внешне незначительным горо­дом, между тем как Кёльн вырос и дал свое имя курфюршеству-архиепископству. Но кафедральный собор Ксантена в своем законченном великолепии высоко вознесся над прозой голланд­ской песчаной равнины, в то время как колоссальный Кёльн­ский собор остался торсом; но у Ксантена есть Зигфрид, у Кёльна же только святой Ганнон, а что значит «Песнь о Ган-ноне» ш по сравнению с «Песнью о Нибелунгах».

Я прибыл сюда со стороны Рейна. Через узкие, развалив­шиеся ворота вошел я в город; грязные, узкие улицы вывели меня на веселую рыночную площадь, и оттуда я вышел к ба­шенным воротам в стене, некогда окружавшей монастырский двор в церковь. Над воротами по правую и по левую руку, под обеими башенками, находятся два барельефа, несомненно два Зигфрида, которых легко отличить от патрона города, святого

• Ироническое прозвище англичан. Ред.


РОДИНА ЗИГФРИДА


ИЗ


Виктора, изображенного над дверью каждого дома. Герой стоит здесь в плотно облегающем чешуйчатом панцире, с копьем в руке; на барельефе справа он вонзает копье в пасть дракону, слева — поражает им «могучего карлика» Альбериха. Меня удивило, что в германских героических сказаниях Вильгельма Гримма 114, где вообще собрано все, что касается данного пред­мета, не упоминается вовсе об этих скульптурных произведе­ниях. Да и помимо того я не помню, чтобы где-нибудь читал о них, между тем они являются одним из важнейших свиде­тельств, связывающих средневековое сказание с определенной местностью.

Я прошел через ворота с готическим, гулким сводом и ока­зался перед церковью. Греческое зодчество — это светлое, радостное сознание, мавританское — печаль, готическое — свя­щенный экстаз; греческая архитектура — это яркий солнечный день, мавританская — пронизанные звездным сиянием су­мерки, готическая — утренняя заря. Здесь, перед этой цер­ковью, я почувствовал, как никогда еще, мощь готического архитектурного стиля. Готический собор производит захваты­вающее впечатление, но не тогда, когда он расположен среди современных -зданий, как Кёльнский собор, и не тогда, когда застроен домами, облепившими его, подобно ласточкиным гнез­дам, как церкви в северогерманских городах; его надо видеть среди лесистых гор, как, например, альтенбергская церковь в бергском княжестве, или, по крайней мере, обособленным от всего чужеродного, современного, среди монастырских стен и старых зданий, как собор в Ксантене. Только тут можно глу­боко почувствовать, что в состоянии создать то или иное сто­летие, если оно со всей своей силой сосредоточивается на какой-нибудь одной большой задаче. И если бы Кёльнский собор стоял так же свободно и открывался бы взору со всех 'сторон, во всех своих колоссальных размерах, как церковь в Ксан­тене, то, право, XIX век должен был бы умереть от стыда, что при всей своей премудрости он не может закончить этого сооружения. Нам больше уж неизвестен религиозный подвиг, и поэтому вызывает у нас такое удивление какая-нибудь миссис Фрай, которая в средние века была бы самым заурядным явле­нием.

Я вошел в церковь, где как раз шла обедня. С хоров неслись звуки органа — ликующая рать покоряющих сердце воинов, — они мчались под гулким сводом и затихали в отдаленных пере­ходах церкви. Пусть и твое сердце покорится их очарованию, сын девятнадцатого века, — эти звуки смиряли более сильных и необузданных, чем ты! Они изгнали старых германских богов



Ф. ЭНГЕЛЬС


иэ их священных рощ; они повели героев великого времени по бурным морям и пустыням, а их непобедимых потомков — в Иерусалим; они — тени прошлых веков с их горячей кровью и жаждой подвигов! Но в тот момент, когда трубы возвещают чудо пресуществления, когда священник поднимает блистаю­щую дароносицу и прихожане опьянены вином благоговения, — тогда беги, спасайся, спасай свой разум от этого моря чувств, наполняющего церковь, и молись вне церковных стен богу, чей дом не создан руками человека, чье дыхание пронизывает весь мир и кто хочет, чтобы ему поклонялись лишь в духе и истине. Потрясенный, я вышел из церкви и расспросил, как пройти к единственной в городе гостинице. Когда я вошел в залу, я по­чувствовал, что нахожусь по соседству с Голландией. Выставка, представляющая странную смесь из развешанных по стенам картин и гравюр, из вырезанных на оконных стеклах ланд­шафтов, из золотых рыбок, павлиньих перьев и высохших листьев тропических растений перед зеркалом, ясно свидетель­ствовала, как горд хозяин тем, что он является обладателем вещей, которых не имеют другие. Эта страсть к редкостям, с которой человек при полном отсутствии вкуса окружает себя произведениями искусства и природы — безразлично, краси­выми или безобразными — и особенно хорошо чувствует себя в комнате, переполненной подобной дребеденью, — наслед­ственный грех голландца. Но какой ужас охватил меня, когда добрый хозяин повел меня в свою так называемую картинную галерею! Она представляла собой маленькую комнату, стены которой были сплошь увешаны малоценными картинами, хотя он уверял, будто Шадов сказал об одном портрете, который был действительно гораздо лучше, чем другие вещи, что он принад­лежит кисти Ганса Гольбейна. Несколько напрестольных икон работы Яна ван Калькара (из соседнего городка) выделялись ярким колоритом и могли бы заинтересовать знатока. И каких только украшений не было еще в этой комнате! Из каждого угла торчали пальмовые листья, ветки кораллов и т. п. вещи, повсюду были разбросаны чучела ящериц, на камине стояло несколько фигур, составленных из пестрых морских раковин, вроде тех, которые так часто встречаются в Голландии; в одном углу стоял бюст Вальрафа из Кёльна, а под ним висел высох­ший, как мумия, труп кошки, упиравшейся передней лапой прямо в лицо распятого Христа, изображенного на картине. Если кого-нибудь из моих читателей забросит когда-нибудь в Ксантен и если он попадет в эту единственную в городке гостиницу, то пусть спросит у любезного хозяина о его пре­красной античной гемме; он является обладателем изумитель-


Р0ДЙЯА ЗИГФРИДА


Нь


ной, вырезанной на опале, Дианы, стоящей больше, чем вся его коллекция картин.

В Ксантене надо не забыть осмотреть коллекцию древностей г-на нотариуса Гоубена. Здесь собрано почти все, что было выкопано и найдено в местоположении Castra vetera m. Кол­лекция интересна, но не содержит ничего особенно ценного в художественном отношении, как этого и следовало ожидать от такой военной стоянки, как Castra vetera. Немногочисленные красивые геммы, найденные здесь, рассеяны по всему городу; единственный более крупный памятник скульптуры — это сфинкс, фута в три длиной, принадлежащий упомянутому выше хозяину гостиницы; он высечен из обыкновенного песчаника, плохо сохранился, но, впрочем, никогда и не был красивым.

Я вышел за город и поднялся на песчаную гору, единствен­ную естественную возвышенность на всем пространстве вокруг. На этой горе стоял, по преданию, замок Зигфрида. У опушки соснового леса я опустился на землю и стал смотреть на распо­ложенный внизу город. Окруженный со всех сторон плотинами, он лежал в котловине, над краем которой величественно воз­вышалась только церковь. Направо Рейн, охватывающий ши­рокими, сверкающими рукавами зеленый остров, налево, в го­лубой дали, — Клевские горы.

Что захватывает нас с такой силой в сказании о Зигфриде? Не развитие действия само по себе, не подлейшее предательство, жертвой которого пал юный герой, а глубокая значительность, заложенная в его личности. Зигфрид — представитель немец­кого юношества. Все мы, у кого бьется в груди еще не укрощен­ное трудностями жизни сердце, все мы знаем, что это значит. Все мы чувствуем ту же жажду подвига, тот же бунт против старинных обычаев, которые заставила Зигфрида покинуть замок его отца; нам глубоко противны вечные колебания, фи­листерский страх перед смелым деянием, мы хотим вырваться на простор свободного мира, мы хотим пренебречь осторож­ностью и бороться за венец жизни — подвиг. О драконах и великанах позаботились и филистеры, особенно в сфере цер­ковной и государственной жизни. Но время уже не то; нас запирают в темницы, называемые школами, где, вместо того чтобы сражаться, мы должны, точно в насмешку, спрягать во всех" наклонениях и временах греческий глагол «сражаться»; а когда нас освобождают от школьной муштры, мы попадаем в объятия богини нашего века — полиции. Полиция, когда думаешь; полиция, когда говоришь; полиция, когда ходишь, ездишь верхом, путешествуешь; паспорта, виды на жительство, таможенные квитанции, — пусть дьявол сражается с великанами



Ф. ЭНГЕЛЬС


и драконами! Они нам оставили только тень подвига, рапиру вместо меча, но к чему нам все искусство фехтования рапи­рой, если его нельзя применить для удара мечом? А когда, наконец, вырываешься на волю, когда побеждены, наконец, филистерство и индифферентизм, когда жажда подвигов нахо­дит себе выход, — то видите ли вы там, по ту сторону Рейна, башню Везеля? Цитадель этого города, называемая твердыней немецкой свободы, стала могилой немецкого юношества. И она стоит как раз напротив колыбели величайшего германского юноши! Кто был заключен там? Студенты, которые думали, что они недаром научились драться, — vulgo * дуэлянты и дема­гоги 11в. Теперь, после данной Фридрихом-Вильгельмом IV амнистии ш, мы вправе сказать, что эта амнистия была не только актом милости, но и справедливости. Примем все пред­посылки, допустим, что государство по необходимости должно было выступить против этих союзов; однако все те, кто видит благо государства не в слепом послушании, не в строгой суб­ординации, согласятся со мной, что обращение с участниками этих союзов требовало восстановления их чести и достоинства. Демагогические союзы были так же естественны во времена Реставрации 41 и после июльских дней, как невозможны они сейчас. Кто же подавлял тогда всякое проявление свободного духа или назначал «временную» опеку над биением молодого сердца? А как обращались с этими несчастными! Можно ли отрицать, что именно этот правовой акт освещает ярким светом все невыгоды и пороки бумажной, тайной судебной процедуры и показывает противоречивость такого положения, когда опла­ченные государственные чиновники, а не независимые присяж­ные, должны судить по обвинениям в государственных преступ­лениях? Можно ли отрицать то, что приговоры произносились оптом или «гуртом», как выражаются купцы?

Но я спущусь к Рейну и послушаю, что рассказывают осве­щенные вечерней зарей волны земле, породившей Зигфрида, о его могиле в Вормсе и о потонувшем сокровище. Может быть, какая-нибудь добрая фея Моргана воздвигнет передо мной вновь замок Зигфрида или покажет мне, какие геройские под­виги суждено совершить сыновьям его в девятнадцатом веке.

Написано Ф. Энгельсом в ноябре 1840 г. Печатается по тексту журнала

Напечатано е журнале «Telegraph Перевод с немецкого

für Deutschland» M 197, декабрь 1S40 г.

Подпись: Фридрих Освальд

* — попросту. Ред.


[ 117

ЭРНСТ МОРИЦ АРНДТ "в

Как верный Эккарт из саги 11!), стоит старый Арндт у Рейна, предостерегая немецких юношей, вот уже многие годы загля­дывающихся на французскую Венерину гору, с высот которой манят их обольстительные пылкие девы — идеи. Но неистовые юноши не слушаются старого богатыря и устремляются туда, и не все остаются лежать обессиленные, как новый Тангейзер Гейне.

Такова позиция Арндта по отношению к современной немец­кой молодежи. Но как бы высоко вся молодежь его ни почи­тала, его идеал немецкой жизни ее не удовлетворяет; она желает большей свободы действий, более полной, ликующей жизненной силы, пламенного, бурного биения всемирно-исторических ар­терий, по которым течет кровь Германии. Отсюда симпатия к Франции, разумеется, не симпатия, связанная с подчинением, о которой грезят французы, а более возвышенная и свободная, природу которой в противоположность тевтонской ограничен­ности так хорошо показал Берне в своем «Французоеде» 28.

Арндт чувствовал, что современность ему чужда, что она чтит не его за его идею, а его идею чтит из уважения к его сильной, мужественной личности. И потому для него, как для человека, популярности которого способствовали его талант, убеждения, а также в течение ряда лет и самый ход событий, — стало обязанностью оставить своему народу памятник своего духовного развития, своего образа мыслей и своего времени. Это он и осуществил в своих нашумевших «Воспоминаниях о пережитых событиях».

Отвлекаясь пока от тенденции книги Арндта, следует за­метить, что и с эстетической стороны она во всяком случае


Uuml;8


Ф. ЭНГЕЛЬС


представляет одно из интереснейших явлений. Мы уже давно не слышали в нашей литературе такой сильной, выразительной речи, достойной иметь длительное влияние на многих предста­вителей нашего молодого поколения. Лучше суровость, чем расслабленность! Ведь есть авторы, по мнению которых су­щество современного стиля заключается в том, чтобы всю остроту речи, всю ее мускулатуру облечь в красивые, мягкие формы, хотя бы даже с риском впасть в женственность. Нет, уж лучше мужественная суровость арндтовского стиля, чем расплывча­тость иных «современных» стилистов! Тем более, что Арндт, насколько это возможно, избежал причудливых особенностей стиля своих сотоварищей по 1813 г., и лишь употребление превосходной степени в абсолютном значении (свойственное южнороманским языкам) вносит в его речь элементы напыщен­ности. Такого ужасного пристрастия к иностранным словам, ко­торое теперь снова в ходу, у Арндта даже искать нечего; он показывает, напротив, что мы можем обойтись, не испытывая затруднений, без прививки чужих ветвей к нашему языковому стволу. Право, колесница наших мыслей на многих и многих путях лучше может продвигаться с помощью немецких коней, чем с помощью французских или греческих, и вопрос не решается одними насмешками над крайностями пуристского направления. Перейдем теперь к содержанию книги. Большую часть ее занимает набросанная подлинно поэтической рукой идиллияюношеского периода жизни. Навсегда может быть признателен провидению тот,кто провел свои ранние годы, как Арндт! Не в пыли большого города, где радости отдельной личности подавляются интересами целого, не в детских приютах и фи­лантропических тюрьмах, где заглушаются молодые побеги, — нет, под открытым небом, в лесу и в поле природа создаваластального мужа, на которого, как на северного богатыря, с удивлением взирает изнеженноепоколение. Большая пласти­ческаясила, с которой Арндтизлагает этот период своей жизни, почти наводит на мысль, что пока наши писатели переживают такие идиллии, как Арндт, всякие идиллические фантазии излишни. Особенно чуждым покажется нашему веку самовоспи­тание юноши Арндта, котороесоединяет в себе германское целомудриесо спартанскойстрогостью. Ноэту строгость, которая так наивно,без всякой примеси бахвальства, свой­ственного Яну, напевает просебя свое hoc tibi proderit olim *, следует, как нельзя более,рекомендовать нашей изнеженноймолодежи. Нечего сказать, хороша опора отечества — моло-

• — это когда-нибудь буяет тебе на пользу. Ред.


ЭРНСТ МОРИЦ АРНДТ



дежь, которая, подобно бешеной собаке, боится холодной воды, кутается в три-четыре одеяния при малейшем морозе и считает для себя честью освободиться по слабосилию от военной службы! Говорить же о целомудрии в наше время, когда в каж­дом городе прежде всего осведомляются о том месте, «где до­мов последний ряд» *, она считает преступлением. Я, право, не абстрактный моралист, мне ненавистно всякое аскетическое уродство, никогда не стану я осуждать грешную любовь, но мне больно, что строгая нравственность грозит исчезнуть, а чувственность пытается возвести себя на пьедестал. Перед лицом такого человека, как Арндт, проповедники практической эмансипации плоти всегда должны будут краснеть от стыда.

В 1800 г. Арндт занимает предоставленную ему должность. Полчища Наполеона наводняют Европу, и с ростом могущества императора французов растет и ненависть к нему Арндта; грейфсвальдский профессор протестует от имени Германии про­тив угнетения и вынужден бежать. Наконец, немецкий народ подымается, и Арндт возвращается обратно. Следовало бы поже­лать, чтобы эта часть книги была изложена обстоятельнее; Арндт скромно умалчивает о национальном ополчении и его деяниях. Вместо того чтобы предоставить нам догадываться, что он не остался бездеятельным, ему следовало бы подробнее изобразить свое участие в движении того времени и рассказать со своей субъективной точки эрения историю тех дней. После­дующие события изложены еще короче. Следует отметить здесь, с одной стороны, все более определенную склонность к орто­доксии в области религии и, с другой стороны, таинственную, почти верноподданническую и холопскую манеру, с которой Арндт говорит о своем отстранении от должности. Однако тот, на кого это произвело неприятное впечатление, мог убедиться из появившихся недавно в газетах объяснений самого Арндта, что он рассматривает свое восстановление в должности как акт справедливости, а не как дар милости, и что он еще обладает своей прежней твердостью и решительностью.

Особенное значение, однако, приобретает книга Арндта благодаря одновременному изданию множества воспоминаний об освободительной войне. Таким образом опять живо встает перед нами то славное время, когда германская нация впервые за несколько столетий вновь поднялась и противопоставила всю свою силу и величие чужеземному игу. И нам, немцам, следует постоянно помнить о битвах того времени, чтобы заста­вить бодрствовать наше сонливое народное сознание, — не в том

* Из баллады Tête «Бог и баядера». Ред.



Ф. ЭНГЕЛЬС


смысле, конечно, как это понимает партия, которая воображает, что все уже свершила, и, почив на лаврах 1813 г., самодовольно созерцает себя в зеркале истории, но скорее в противополож­ном смысле. Ибо не свержение чужеземного господства, которое держалось только на атлантовых плечах Наполеона и по своей вопиющей противоестественности рано или поздно должно было пасть само собой, не завоеванная «свобода» были главнейшим результатом борьбы, — результат этот заключался в самом факте борьбы и в одном ее моменте, ясно ощущавшемся лишь весьма немногими современниками. Тот факт, что мы осознали ценность потерянных национальных святынь, что мы вооружи­лись, не ожидая всемилостивейшего дозволения государей, что мы даже заставили властителей стать во главе нас *, словом, что мы выступили на одно мгновенье как источник государст­венной власти, как суверенный народ, — вот что было вели­чайшим достижением тех лет. Поэтому после войны те люди, которые яснее всего это чувствовали и решительнее всех в этом направлении действовали, должны были казаться правитель­ствам опасными. — Но как скоро опять задремала эта творче­ская сила! Из-за проклятой раздробленности воодушевление, столь необходимое стране в целом, поглощалось отдельными ее частями, общегерманские цели разменивались на множество провинциальных интересов. В результате стало невозможным заложить в Германии основу государственной жизни, подоб­ную той, какую создала себе Испания в конституции 1812 го­да 12°. Напротив, наши подавленные гнетом сердца не устояли перед теплым весенним дождем всевозможных обещаний, кото­рые неожиданно посыпались на нас из «высших сфер», а мы, глупцы, и не подумали, что есть обещания, нарушение которых с точки зрения нации совершенно непростительно, но с личной точки зрения считается очень легко извинительным. (?) Потом начались конгрессы т, они дали немцам время выспаться после освободительного угара, чтобы, проснувшись, опять вернуться к старым отношениям его величества и верноподданных. Кто еще не утихомирился и не мог отучиться от привычки оказывать воздействие на нацию, того все силы времени гнали в тупик тевтономании. Лишь немногие исключительные умы пробились сквозь лабиринт и нашли путь, ведущий к истинной свободе.

Тевтономаны хотели дополнить дело освободительной войны и освободить Германию, вернувшую себе материальную незави­симость, также и от духовной гегемонии чужеземцев. Но именно

* Ср. по этому вопросу: Karl Bade. «Napoleon im Jahre 1813». AUona, 1840 [Карл Баде. «Наполеон в 1813 году». Альтоыа, 1840].


ЭРНСТ МОРЙЦ АРНДТ



потому тевтономания стала отрицанием, а то, чем она кичилась, как положительным, было погребено во мраке неопределенности и никогда полностью не поднялось оттуда; то же, что вышло на дневной свет разума, большей частью оказывалось в доста­точной мере бессмысленным. Все это миросозерцание было философски несостоятельно, ибо оно утверждало, что весь мир был создан ради немцев, а сами немцы давно достигли наивысшей ступени развития. Тевтономания была отрицанием, абстракцией в гегелевском смысле. Она создавала абстрактных немцев, отметая все то, что не было истинно немецким до шестьдесят четвертого поколения предков и не выросло из народных кор­ней. Даже то, что казалось в ней положительным, было отрица­тельным, ибо привести Германию к идеалам тевтономании можно было только путем отрицания целого тысячелетнего пути раз­вития; она хотела, следовательно, отбросить нацию вспять, к германскому средневековью или даже к чистоте первобытного тевтонства из Тевтобургского леса. Выразителем крайностей этого направления стал Ян. Результатом этой односторонности явилось провозглашение немцев избранным народом Израиля и игнорирование бесчисленных ростков всемирно-историче­ского значения, которые произрастали не на немецкой почве. С особой силой и больше всего иконоборческая ярость обруши­лась на французов, чье нашествие было отражено и чья гегемо­ния во всем внешнем основана на том, что они во всяком случае легче всех других народов усваивают форму европейской обра­зованности, цивилизацию. Великие, вечные результаты рево­люции подверглись глумлению как «романская мишура» или даже «романское шарлатанство»; никто не подумал о родстве этого гигантского народного дела с народным подъемом 1813 го­да; все, что принес Наполеон: эмансипацию евреев, суд при­сяжных, здоровое частное право вместо схоластики пандектов — все это подверглось осуждению только из-за личности инициа­тора. Французоненавистничество стало обязанностью, всякое воззрение, сумевшее стать выше этого, клеймилось как инозем­щина. Таким образом, и патриотизм стал по существу чем-то отрицательным и в борьбе того времени оставил отечество без поддержки, изощряясь в то же время в изобретении исконно немецких высокопарных выражений взамен давно укоренив­шихся в немецком языке иностранных слов. Если бы это направление было конкретно немецким, если бы оно рассматри­вало немца таким, каким он стал в результате двухтысячелет-него развития истории, если бы оно не проглядело существен­нейшего момента нашего назначения — быть стрелкой на весах европейской истории и следить за развитием соседних народов,—



ф. з й г в а ь с


оно бы избежало всех своих ошибок. — Но, с другой стороны, нельзятакже не отметить, что тевтономания была необходи­мой ступенью развития нашего народного духа и образовала с последующей ступенью ту противоположность, на плечах которой покоится современное миросозерцание.

Этой противоположностью тевтономании был космополити­ческий либерализм южногерманских сословных собраний, от­рицавший национальные различия и ставивший своей целью образование великого, свободного, объединенного человечества. Он соответствовал религиозному рационализму, с которым имел общий источник в филантропии прошлого века, между тем как тевтономания вела последовательно к теологической орто­доксии, куда со временем пришли почти все ее приверженцы (Арндт, Стеффенс, Менцель). Односторонности космополити­ческого свободомыслия часто вскрывались его противниками, правда, тоже с односторонней точки зрения, поэтому я могу остановиться на этом направлении коротко. Июльская револю­ция, казалось, благоприятствовала ему сначала, однако это событие было использовано всеми партиями. Фактическое уни­чтожение тевтономании, или, вернее, ее жизнеспособности, датируется с июльской революции и было заложено в ней. Но в то же время произошло и крушение мирового гражданства, ибо важнейшее значение великой недели 37 заключалось именно ввосстановлении французской нации в качестве великой дер­жавы, что побудило и другие нации стремиться к более сильной внутренней спаянности.

Еще до этого недавнего мирового потрясения два человека трудились в тиши над развитием немецкого духа, над совре­менным развитием, как его обычно называют, два человека, которые при жизни почти не знали друг друга, и лишь после их смертистало ясно, что онивзаимно друг друга дополняют, — эти двое былиБерне иГегель. Часто, и совершенно несправед­ливо, Берне клеймили как космополита, но он был немцем больше, чем его враги. Журнал «Hallische Jahrbücher» связал недавно тему «политической практики»с именем г-на фон Фло-ренкура ш, но последний на самомделе не является ее предста­вителем. Он стоит на той точке,где соприкасаются крайности тевтономании и космополитизма, какэто было в буршен-шафтах ш, и его лишьповерхностно затронули позднейшие этапы развития национальногодуха. Берне — вот кто человек политической практики, иисторическое его значение в том и заключается, что он вполнеосуществил это призвание. Он сорвал с тевтономании ее блестящее мишурное одеяние и в то же время безжалостно раскрылнаготу космополитизма, питав-


ЭРНСТ МОРИЦ АРВДТ



шегося лишь бессильными благими пожеланиями. Он обратился к немцам со словами Сида: Lengua sin manos, cuemo osas fab-lar? * Никто не умел так изображать величие дела, как Берне. Все в нем — жизнь, все — мощь. Лишь о его сочинениях можно сказать, что это — деяния во имя свободы. Не говорите мне здесь об «определениях рассудка», о «конечных категориях»! В том, как Берне понимал положение, занимаемое европейскими нациями, и их назначение, нет ничего спекулятивного. Но Берне первый правдиво осветил взаимоотношения Германии и Франции и этим оказал идее большую услугу, чем гегельянцы, которые в это время учили наизусть «Энциклопедию» Гегеля m и думали, что они тем самым сделали достаточно для своего века. Именно то освещение вопроса, которое дает Берне, и показывает, как высоко он стоит над плоским космополитизмом. Разумная односторонность была так же необходима Берне, как Гегелю чрезмерный схематизм; но вместо того, чтобы понять это, мы ничего не видим за грубоватыми и часто парадоксальными аксиомами «Парижских писем» ао.

Рядом с Берне и в противовес ему Гегель, человек мысли, преподнес нации свою, уже готовую систему. Власть имущие не взяли на себя труда проникнуть в смысл неясных форм си­стемы и тяжеловесного стиля Гегеля; да и как могли они знать, что из тихой гавани теории эта философия отважится выйти в бурное море событий, что она уже обнажает меч, чтобы опол­читься как раз на практически существующее положение вещей? Ведь сам Гегель был таким солидным ортодоксальным чело­веком, и полемика его была направлена прямо против неодоб-ряемых государственной властью течений, против рационализма и космополитического либерализма! Но господа, сидевшие у руля, не понимали, что эти направления оспаривались лишь для того, чтобы дать место высшему, и что новое учение должно сначала утвердиться, получив признание нации, чтобы затем иметь возможность свободно и последовательно развить свои жизненные принципы. Когда Берне нападал на Гегеля, он был со своей точки зрения совершенно прав, но когда власть покровительствовала Гегелю, когда она возвела его учение чуть ли не в ранг прусской государственной философии, она попала впросак и теперь, очевидно, раскаивается в этом. И неужели Альтенштейн, принадлежавший, правда, к более либеральному времени и стоявший на более возвышенной точке зрения, мог иметь такую свободу действий, что можно все от­нести на его счет? Но как бы то ни было, когда после смерти

• — Язык без рук, как дерзаешь ты говорить?,!4 Рев,



Ф. ЭНГЕЛЬС


Гегеля его доктрины коснулось свежее дыхание жизни, из «прусской государственной философии» выросли побеги, какие не снились ни одной партии. Штраус — на поприще теологии, Ганс и Руге — на поприще политики останутся знамениями своего времени. Только теперь слабые туманные пятна спеку­лятивной философии превратились в светящиеся звезды идей, которые должны будут освещать путь движению века. Можно сколько угодно ставить в укор эстетической критике Руге, что она страдает трезвостью и схематизмом доктрины; заслугой его остается то, что он привел политическую сторону гегелев­ской системы в соответствие с духом времени и оживил к ней интерес нации. Ганс сделал это лишь косвенно, продолжив философию истории до нашего времени; Руге открыто выразил свободомыслие гегельянства, Кёппен присоединился к нему; оба не побоялись вражды и продолжали идти своим путем, не останавливаясь даже перед опасностью раскола школы, и потому честь и слава их дерзанию! Вдохновенная, непоколеби­мая вера в идею, которая свойственна новогегельянству, есть единственная крепость, куда могут надежно укрыться свободо­мыслящие, если поощряемая свыше реакция одержит над ними временную победу.

Таковы последние этапы развития немецкого политического духа, и задача нашего времени заключается в том, чтобы завер­шить взаимопроникновение идей Гегеля и Берне. В младо­гегельянстве есть уже изрядная доля Берне, и немало статей в «Hallische Jahrbücher» Берне подписал бы не задумываясь. Но необходимость соединения мысли с делом частью еще недо­статочно осознана, частью еще не проникла в нацию. Берне все еще рассматривается кое-где как прямая противоположность Гегелю; но так же, как не следует судить о практическом значении Гегеля для современности (не о его философском зна­чении для всех времен) по чисто теоретической стороне его системы, точно так же и по отношению к Берне не следует огра­ничиваться плоской критикой его односторонностей и экстра-вагантностей, которые никогда не отрицались.

Думаю, что этим я достаточно охарактеризовал отношение тевтономании к нашему времени, чтобы перейти к более деталь­ному рассмотрению отдельных ее сторон, освещенных Арндтом в его книге. Глубокая пропасть, отделяющая Арндта от тепереш­него поколения, яснее всего видна в том, что для него в госу­дарственной жизни безразлично именно то, за что мы готовы отдать кровь и жизнь. Арндт объявляет себя решительным монархистом — допустим. Но конституционным или абсолю­тистским — об этом он даже не упоминает. Спорный пункт


ЭРНСТ МОРИЦ АРНДТ



вот в чем: Арндт и все его сторонники видят благо государства в том, что государь и народ привязаны друг к другу искренней любовью и сходятся в стремлении к всеобщему благу. Для нас, наоборот, незыблемо, что отношения между правящими и управляемыми должны быть установлены на почве права раньше, чем они могут стать и оставаться сердечными. Сначала право, потом справедливость! Едва ли найдется такой плохой государь, который не любил бы своего народа и — я говорю здесь о Германии — не был бы любим своим народом уже в силу того, что он его государь? Но какой государь смеет по­хвалиться, что с 1815 г. он значительно продвинул вперед свой народ? Не наше ли это собственное творение — все то, чем мы обладаем, разве оно не наше вопреки контролю и над­зору? Можно разглагольствовать о любви государя и народа друг к другу, и с тех пор, как великий поэт 12в, сочинивший «Хвала тебе, в венке победном!», пел: «Любовь свободных охраняет вершины те, где восседает на тронах сонм князей», с тех самых пор на эту тему наболтали бесконечно много вся­кого вздора. Грозящий нам сейчас с известной стороны образ правления можно было бы назвать реакцией, соответствующей духу времени; патримониальные суды 101 для создания высшего дворянства, цехи для восстановления «почтенного» бюргерского сословия, поощрение всех так называемых исторических рост­ков, которые являются, собственно говоря, старыми обрублен­ными сучками.

Но не только в этом пункте тевтономания отдала в жертву решительной реакции свободу своей мысли. Ее идеи государ­ственного устройства также нашептаны ей господами из «Ber­liner politisches Wochenblatt». Больно было видеть, как даже положительный, спокойный Арндт дал себя прельстить софи­стической мишурой «органического государства». Фразы об исто­рическом развитии, об использовании данных обстоятельств, об организме и т. д., должно быть, имели для своего времени очарование, о котором мы не можем составить себе никакого представления, ибо мы видим, что это большей частью красивые слова, в которых нет серьезного соответствия с их собственным значением. Надо, наконец, покончить со всеми этими призра­ками! Что вы понимаете под органическим государством? Такое государство, установления которого развивались в тече­ние столетий вместе с нацией и из нее, а не конструировались из теории. Очень хорошо. А в применении к Германии? Этот организм, видите ли, заключается в том, что граждане госу­дарства подразделяются на дворян, горожан и крестьян вкупе со всем, что этому сопутствует. Все это должно заключаться



Ф. ЭНГЕЛЬС


в слове «организм» in nuce *. Разве это не жалкая, не позорная софистика? Саморазвитие нации — разве это не выглядит точь-в-точь так же, как свобода? Вы стараетесь схватить ее обеими руками и ловите — весь гнет средневековья и ancien régime **. К счастью, это фокусничество нельзя отнести на счет Арндта. Не приверженцы сословных делений, а мы, их противники, хо­тим органической государственной жизни. Речь идет пока вовсе не о «теоретической конструкции»; речь идет о том, чем нас хотят прельстить, — о саморазвитии нации. Только мы относимся серьезно и искренне к этому; но те господа не знают, что всякий организм становится неорганическим, коль скоро умирает; они приводят в движение гальваническим током трупы прош­лого и хотят нас уверить, что это не механизм, а жизнь. Они хотят способствовать саморазвитию нации и заковывают ее ноги в колодки абсолютизма, чтобы она быстрее продвигалась вперед. Они не хотят знать, что то, что они называют теорией, идеологией или еще бог знает чем, давно уже перешло в плоть и кровь народа и частью уже вошло в жизнь, что в этом вопросе не мы, а они блуждают в области утопических теорий. Ибо то, что полстолетие тому назад действительно было еще теорией, развилось со времени революции как самостоятельный момент в государственном организме. И, что важнее всего, разве разви­тие человечества не стоит выше развития нации?

А порядки сословного строя? Никакой перегородки между горожанами и крестьянами при нем не существует, даже исто­рическая школа 127 не может этого серьезно отрицать; эта пере­городка устанавливается только pro forma, чтобы сделать для нас более приемлемым обособление дворянства. Все вертится вокруг дворянства, с падением дворянства падет и сословный строй. Но с сословием дворянства дело обстоит еще хуже, чем с его состоянием ***. Ведь наследственное, основанное на майо­рате сословие, безусловно, представляет по современным поня­тиям архибессмыслицу. Другое дело средние века! Тогда и в имперских городах (как, например, в Бремене еще и теперь) цехи и их привилегии были наследственными, там существовали поколения пекарей, поколения лудильщиков. И в самом деле, что значит дворянская спесь по сравнению с сознанием: мои предки были пивоварами до двадцатого колена! Кровь мясников, или, по более поэтической бременской терминологии, живодеров, еще течет в жилах дворян, воинственное призвание которых, установленное г-ном Фуке, как раз и состоит в непрекращаю-

* — в зародыше. Ред. ** — старый порядок. Ред. ♦ •• игра слов: «Stand»—сословие, «Bestand» — состояние. Ред.


Эрнст мориц арядт



щемся убиении и живодерстве. Смешна претензия со стороны дворянства считать себя сословием, ибо по законам всех госу­дарств ему вовсе не принадлежит исключительное право на какое-либо занятие, будь то военное дело, будь то крупное землевладение. Ко всякому сочинению о дворянстве можно было бы поставить эпиграфом слова трубадура Гийома де Пуатье: «Эта песня ни о чем». И так как дворянство чувствует свое внутреннее ничтожество, то ни один дворянин не может скрыть своей скорби по этому поводу, начиная с весьма остро­умного барона фон Штернберга и кончая весьма скудоумным К. Л. Ф. В. Г. фон Альвенслебеном. Совершенно неуместна та терпимость, с которой предоставляют дворянству удовольствие считать себя чем-то особым, если только оно не требует себе еще каких-нибудь привилегий. Ибо пока и поскольку дворян­ство будет представлять собой нечто особое, постольку оно захочет и должно будет иметь привилегии. Мы остаемся при нашем требовании: никаких сословий, а лишь великая, еди­ная, равноправная нация граждан!

Другое требование, предъявляемое Арндтом своему госу­дарству, — майораты, вообще аграрное законодательство, уста­навливающее для землевладения неизменные отношения. И этот пункт также, независимо от общего его значения, заслуживает внимания уже потому, что упомянутая, соответствующая духу времени реакция грозит и в этой области вернуть положение вещей к периоду до 1789 года. Ведь в самое недавнее время мно­гим было даровано дворянское звание под условием основать майорат, гарантирующий благосостояние семьи! — Арндт — решительный противник неограниченной свободы и дробления землевладения; он видит, что неизбежным следствием этого является разделение земли на парцеллы, причем ни одна из них не может прокормить своего хозяина. Но он не видит, что именно полная свобода земельной собственности дает воз­можность в общем и целом восстановить все то равновесие, которое она, конечно, в отдельных случаях может нарушать. Между тем запутанное законодательство большинства гер­манских государств и столь же запутанные проекты Арндта не только не устраняют возможных затруднений в аграрных от­ношениях, но в высшей степени усложняют их; в то же время при возникновении неурядиц они мешают добровольному вос­становлению должного порядка, вывивают необходимость чрез­вычайного вмешательства государства и тормозят совершен­ствование этого законодательства множеством мелочных, но неизбежных соображений частного порядка. Напротив, сво­бода земли не оставляет места для какой-либо крайности: ни



Ф. ЭНГЕЛЬС