К. Маркс. ЭКОНОМИЧЕСКО-ФИЛОСОФСКИЕ РУКОПИСИ 1844 ГОДА 4 страница. Единственно понятный язык, на котором мы говорим друг с другом, — это наши предметы в их отношениях друг к другу

Единственно понятный язык, на котором мы говорим друг с другом, — это наши предметы в их отношениях друг к другу. Человеческого языка мы не поняли бы, и он остался бы недейственным; одной стороной он ощущался бы и сознавался бы как просьба, как мольба [XXXIII] и потому как унижение и вследствие этого применялся бы с чувством стыда и отверженности, а другой стороной он воспринимался бы и отвергался бы как бесстыдство или сумасбродство. Мы взаимно до такой степени отчуждены от человеческой сущности, что непосредственный язык этой сущности представляется нам оскорблением человеческого достоинства, и, наоборот, отчужденный язык вещных стоимостей представляется чем-то таким, что вполне соответствует законному, уверенному в себе и признающему самое себя человеческому достоинству.

Конечно, в твоих глазах твой продукт является орудием, средством для овладения моим продуктом и поэтому для удовлетворения твоей потребности. Но в моих глазах он есть цель нашего обмена. Наоборот, ты имеешь в моих глазах значение средства и орудия для производства того предмета, который для меня является целью, а ты, в свою очередь, находишься в таком же отношении к моему предмету. Но 1) каждый из нас действительно делает себя тем, чем он является в глазах другого; ты действительно превратил себя в средство, в орудие, в производителя твоего собственного предмета для того, чтобы овладеть моим предметом; 2) твой собственный предмет есть для тебя лишь чувственная оболочка, скрытая форма моего предмета; ибо твое производство означает, выражает стремление приобрести мой предмет. Следовательно, на деле ты для самого себя стал средством, орудием твоего предмета, рабом которого является твое желание, и ты поработал как раб ради того, чтобы предмет твоего желания никогда вновь не оказал тебе милости. Если это взаимное порабощение нас предметом в начале развития и в действительности выступает как отношение господства и рабства, то это есть лишь грубое и откровенное выражение нашего существенного отношения.

Наша взаимная ценность есть для нас стоимость имеющихся у каждого из нас предметов. Следовательно, сам человек у нас представляет для другого человека нечто лишенное ценности.

Предположим, что мы производили бы как люди. В таком случае каждый из нас в процессе своего производства двояким образом утверждал бы и самого себя и другого: 1) Я в моем производстве опредмечивал бы мою индивидуальность, ее своеобразие, и поэтому во время деятельности я наслаждался бы индивидуальным проявлением жизни, а в созерцании от произведенного предмета испытывал бы индивидуальную радость от сознания того, что моя личность выступает как предметная, чувственно созерцаемая и потому находящаяся вне всяких сомнений сила. 2) В твоем пользовании моим продуктом или твоем потреблении его я бы непосредственно испытывал сознание того, что моим трудом удовлетворена человеческая потребность, следовательно, опредмечена человеческая сущность, и что поэтому создан предмет, соответствующий потребности другого человеческого существа. 3) Я был бы для тебя посредником между тобою и родом и сознавался бы и воспринимался бы тобою как дополнение твоей собственной сущности, как неотъемлемая часть тебя самого, — и тем самым я сознавал бы самого себя утверждаемым в твоем мышлении и в твоей любви. 4) В моем индивидуальном проявлении жизни я непосредственно создавал бы твое жизненное проявление, и, следовательно, в моей индивидуальной деятельности я непосредственно утверждал бы и осуществлял бы мою истинную сущность, мою человеческую, мою общественную сущность.

Наше производство было бы в такой же мере и зеркалом, отражающим нашу сущность.

Таково было бы положение вещей, при котором с твоей стороны имело бы место то же самое, что имеет место с моей стороны.

Рассмотрим различные моменты, выступающие в нашем предположении.

Мой труд был бы свободным проявлением жизни и поэтому наслаждением жизнью. При предпосылке частной собственности он является отчуждением жизни, ибо я тружусь для того, чтобы жить, чтобы добывать себе средства к жизни. Мой труд не есть моя жизнь.

Во-вторых: в труде я поэтому утверждал бы мою индивидуальную жизнь и, следовательно, собственное своеобразие моей индивидуальности. Труд был бы моей истинной, деятельной собственностью. При предпосылке частной собственности моя индивидуальность отчуждена от меня до такой степени, что эта деятельность мне ненавистна, что она для меня — мука и, скорее, лишь видимость деятельности. Поэтому труд является здесь также лишь вынужденной деятельностью и возлагается на меня под давлением всего лишь внешней случайной нужды, а не в силу внутренней необходимой потребности.

Мой труд может проявиться в моем предмете только как то, что он собой представляет. Он не может проявиться как то, чего он по своей сущности собой не представляет. Поэтому он не проявляется теперь только как предметное, чувственно созерцаемое и вследствие этого находящееся вне всяких сомнений выражение моей самоутраты и моего бессилия.

 

3) «Ясно, что каждый человек добавляет к общей массе продуктов, составляющих предложение, совокупность всего того, что он произвел и не намерен потребить сам. В какой бы форме та или иная часть годового продукта ни попала в руки данного человека, если он решает сам ничего из нее не потреблять, то он захочет освободиться от всей этой части продукта; поэтому она целиком идет на увеличение предложения. Если же он сам потребляет часть этого количества продукта, то он хочет освободиться от всего остатка, и весь остаток прибавляется к предложению» (стр. 253). «Так как, следовательно, спрос каждого человека равен той части годового продукта, или, выражаясь иначе, той части богатства, от которой он хочет освободиться, и так как предложение каждого человека представляет собой в точности то же самое, то предложение и спрос каждого индивидуума по необходимости равны. Предложение и спрос находятся в своеобразном соотношении друг с другом. Каждый предлагаемый, выносимый на рынок, продаваемый товар всегда является в то же время объектом спроса, а товар, являющийся объектом спроса, всегда составляет в то же время часть общей массы продуктов, образующих предложение. Каждый товар всегда есть одновременно предмет спроса и предложения. Когда два человека производят обмен, то один из них приходит не для того, чтобы создать только предложение, а другой — не для того, чтобы создать только спрос; объект, предмет его предложения должен доставить ему предмет его спроса, и, следовательно, его спрос и его предложение совершенно равны между собой. Но если предложение и спрос каждого индивидуума всегда равны между собой, то это же относится и к предложению и спросу всех индивидуумов нации, вместе взятых. Поэтому, как бы велика ни была сумма годового продукта, она никогда не может превысить сумму годового спроса. Вся совокупность годового продукта распадается на то или иное число частей, равное числу индивидуумов, между которыми распределен годовой продукт. Вся совокупность спроса равна сумме того, что из всех этих частей их владельцы не удерживают для своего собственного потребления. Но совокупность всех этих частей как раз и равна всему годовому продукту» (стр. 253—255).

Против этого выдвигают то возражение, что «продовольственные или промышленные товары часто оказываются в слишком большом избытке по отношению к спросу. Мы не оспариваем этот факт, но он не опровергает истинности нашего утверждения» (стр. 255).

«Хотя спрос каждого индивидуума, приходящего на рынок, чтобы совершить обмен, равен его предложению, тем не менее может случиться, что он не встретит здесь покупателя такого рода, какого он ищет; может не оказаться никого, кто желает тот предмет, который он хочет обменять. Но ведь совершенно верно и то, что его спрос был равен его предложению, так как он желал получить некоторый предмет в обмен на предлагаемый им; так как деньги сами являются товаром и никто не хочет иметь деньги с иной целью, как для того чтобы израсходовать их на предметы производительного или непроизводительного потребления» (стр. 256). «Поскольку спрос и предложение каждого индивидуума равны между собой, то если на рынке наличие какого-нибудь товара или жизненного средства оказывается выше спроса, то наличие другого — ниже спроса» (там же). Если индивидуальные предложения и спрос уравниваются, то совокупные предложения и спрос всегда равны. «В этом случае избыток какого-нибудь товара не имеет места, как бы ни был велик годовой продукт. Предположим теперь, что это точное соответствие между спросом и предложением частично нарушено, например, что спрос на зерно остается тем же самым, а предложение сукна значительно увеличилось. Тогда оказывается в наличии избыток сукна, потому что спрос на этот товар не увеличился, но зато с необходимостью возникает соответственный дефицит других товаров, так как произведенное дополнительное количество сукна могло быть произведено только одним путем — путем отвлечения некоторого капитала от производства каких-нибудь других товаров и вследствие этого уменьшения произведенного количества их. Но если оказывается, что количество какого-нибудь товара уменьшается, в то время как остается налицо спрос на большее количество, то имеет место дефицит этого товара. Поэтому в одной и той же стране один или несколько товаров никогда не могут быть в наличии в количестве, превышающем спрос, без того чтобы один или несколько других товаров не оказались соответственно в количестве меньшем, чем то, на которое имеется спрос» (стр. 256, 257-258).

«Практические последствия недостатка равновесия между спросом и предложением известны. Цена товара, предлагаемого в избытке, падает, а цена дефицитного товара повышается. Падение цены первого товара вскоре, вследствие уменьшения прибыли, отвлекает часть капитала от этого вида производства. Повышение цены товара, оказавшегося в недостатке, привлекает часть капитала в эту отрасль производства. Это движение имеет место до тех пор, пока не выравняются прибыли, т. е. пока не совпадут спрос и предложение» (стр. 258). «Самым сильным доводом, который можно было бы привести в пользу утверждения, что годовой продукт может увеличиваться быстрее, чем потребление, был бы такой случай, когда каждый потреблял бы только предметы первой необходимости и таким образом весь остальной годовой продукт мог бы быть сбережен. Но это невозможный случай, потому что он не совместим, не согласуем с принципами человеческой природы». Тем не менее мы рассмотрим его последствия, чтобы подтвердить наличие равенства между продуктом и спросом на него (стр. 258—259).

«В этом случае часть годового продукта, которая достается каждому индивидууму, — за исключением того, что он потребляет в качестве предметов первой необходимости, — была бы употреблена на производство. Весь национальный капитал был бы употреблен на производство сырья и небольшого количества общеупотребляемых товаров, потому что это были бы единственные товары, на которые предъявлялся бы спрос. Так как доля каждого индивидуума в годовом продукте за вычетом того, что он мог бы потребить, употреблялась бы на производство, то она расходовалась бы на предметы, служащие для производства сырья и некоторых общеупотребляемых товаров. Но эти предметы сами являются именно сырьем и общеупотребляемыми товарами, а поэтому не только спрос каждого индивидуума целиком заключался бы в этих товарах, но и совокупное предложение также состояло бы из тех же самых товаров. А было доказано, что совокупный спрос равен совокупному предложению, потому что избыток годового продукта над потребленной частью сделался объектом спроса и потому что весь этот избыток стал бы объектом предложения. Таким образом, производство никогда не может увеличиваться слишком быстро по отношению к спросу. Производство является причиной и притом единственной причиной спроса. Оно создает предложение, только создавая спрос, и притом создает их обоих в одно и то же время и равными» (стр. 259-260).

4) «Всякое потребление исходит от индивидуумов или правительства. То, что потребляется правительством, вместо того чтобы быть потребляемым в качестве капитала и возмещаться в виде продукта, только потребляется и ничего не производит. Это потребление, однако, является источником той защиты, под которой имеет место всякое производство. Но если бы другие вещи не потреблялись способом, отличным от потребления правительства, то тогда вовсе не было бы продукта».

 

(То тогда, следовательно, Милль мог бы сказать далее, вовсе не было бы и правительства) (стр. 261—262).

 

«Государственный доход извлекается из платы за аренду земли, или из земельной ренты, из прибыли на капитал или из заработной платы» (стр. 262). «В какой пропорции и каким способом государственный доход подлежит извлечению из каждого из этих трех источников» (согласно Скарбеку, процент имеет форму: 1) ссудного процента, 2) земельной ренты, 3) арендной платы как особой формы земельной ренты)? «Это единственный интересующий нас здесь вопрос» (стр. 262). Способ извлечения государственного дохода бывает прямым или косвенным. Мы рассмотрим сначала первый (стр. 262—263).

5) Если государственные расходы покрываются из земельной ренты, то это «не затрагивает промышленности страны. Обработка земли зависит от капиталиста, который посвящает себя этому занятию, когда оно приносит ему обычную прибыль на его капитал. Для него безразлично, приходится ли ему уплачивать избыток продукта в форме земельной ренты собственнику земли или в форме налога правительственному сборщику» (стр. 264). Раньше суверен покрывал основную часть своих обычных расходов за счет принадлежавших ему земельных владений (доменов), военные расходы — за счет своих баронов, которым земельные владения предоставлялись только под этим условием. «Таким образом, в то время все правительственные расходы, за небольшим исключением, покрывались за счет земельной ренты» (стр. [264]—265). Поэтому покрытие государственных расходов за счет земельной ренты сопряжено с большой пользой. «Владельцы капиталов извлекали бы прибыль, рабочие получали бы заработную плату без какого-либо вычета, каждый индивидуум применял бы свой капитал наиболее выгодным способом, не будучи вынужденным, вследствие вредного действия налога, переносить свой капитал из какой-либо сферы, весьма производительной для нации, в другую, менее производительную сферу» (стр. 266).

 

Понятно, что Милль подобно Рикардо протестует против того, чтобы внушить какому-нибудь правительству мысль о том, чтобы сделать земельную ренту единственным источником налогов, так как это было бы пристрастно несправедливым обременением одного особого класса индивидуумов. Но — и это важное и коварное «но» — налог на земельную ренту, с точки зрения политэкономической, является единственным не вредным, следовательно, единственным, с политэкономической точки зрения, справедливым налогом. Единственное опасение, которое выдвигает политическая экономия, скорее заманчивое, чем отпугивающее, состоит в том, что «даже в стране с обычной плотностью населения и территорией уровень земельной ренты будет превышать потребности правительства». —

 

«Земельную ренту, как она теперь существует, покупают и продают, на ней базируются надежды торгующих индивидуумов: следовательно, она должна быть исключена из числа частных налогов», или ей, по меньшей мере, должна быть предоставлена некоторая перспектива на повышение. Торгашеские помыслы людей не посмели бы идти дальше этого. «Предположим теперь, что во власти законодательства, посредством исходящего от него акта и при условии пребывания всех остальных факторов в прежнем состоянии, удвоить размер чистого продукта с земель. В таком случае не было бы правового основания, которое препятствовало бы законодательству воспользоваться этим, но зато имелось бы очень много оснований воспользоваться властью», чтобы «покрывать государственные расходы из этого нового источника и чтобы освободить граждан от всяких иных повинностей на покрытие этих расходов. Такая мера не причинила бы никакой несправедливости земельному собственнику. Его рента в том размере, в каком он ее получал, а по большей части даже в таком размере, в каком он мог рассчитывать получать ее в результате каких-нибудь улучшений в земледелии, осталась бы прежней, а польза для остальных членов общества была бы очень большой» (стр. 268—269).

«Законодательство в действительности обладает предположенной нами властью. Всеми мерами, с помощью которых оно увеличивает численность населения и, следовательно, спрос на жизненные средства, оно увеличивает чистый земледельческий продукт в действительности так же, как если бы это случалось благодаря некоему чудотворному акту. Если же законодательство делает в действительности постепенно то, что в воображении было бы сделано посредством некоей мгновенной прямой операции, то это не изменяет положения дела» (стр. 269—270). «По мере возрастания населения и более или менее производительного применения капитала на земле, все большая доля чистого продукта, приносимого земледелием данной страны, входит в состав земельной ренты, тогда как прибыли на капиталы соответственно уменьшаются. Это непрерывное увеличение земельной ренты, проистекающее из условий, создаваемых обществом, а не частным актом земельных собственников, кажется ведет к образованию такого фонда, который в не меньшей степени пригоден для удовлетворения общегосударственных нужд, чем доход с земли в такой стране, в которой никогда не было частной собственности на землю». И собственник, получатель земельной ренты, который сохраняет за собой свой прежний доход, «не в праве жаловаться, если новый источник дохода, который ему ничего не стоит, обращается в фонд, служащий государству» (стр. 270—271).

6) «Прямой налог на прибыль с капитала падал бы только на капиталистов и не мог бы быть переложен ни на какую другую часть общества». Впрочем, «стоимость всех вещей осталась бы прежней» (стр. 272—273).

 

Написано К. Марксом в первой половине 1844г

Впервые опубликовано в Marx-Engels Gesamtausgabe. Erste Abteilung, Bd. 3, 1932

Печатается по рукописи

Перевод с немецкого

К. Маркс. ЭКОНОМИЧЕСКО-ФИЛОСОФСКИЕ РУКОПИСИ 1844 ГОДА

[XXXIX] ПРЕДИСЛОВИЕ

В "Deutsch-Französische Jahrbücher" я обещал дать критику науки о праве и государстве в виде критики гегелевской философии права. При обработке материалов для печати оказалось, что совмещение критики, направленной только против спекулятивного мышления, с критикой различных предметов самих по себе совершенно нецелесообразно, что оно стесняет ход изложения и затрудняет понимание. Кроме того, обилие и разнородность подлежащих рассмотрению предметов позволили бы втиснуть весь этот материал в одно сочинение только при условии совершенно афористического изложения, а такое афористическое изложение, в свою очередь, создавало бы видимость произвольного систематизирования. Вот почему критику права, морали, политики и т.д. я дам в ряде отдельных, следующих друг за другом самостоятельных брошюр, а в заключение попытаюсь осветить в особой работе внутреннюю связь целого, взаимоотношение отдельных частей и, наконец, подвергну критике спекулятивную обработку всего этого материала. По этим соображениям в предлагаемой работе связь политической экономии с государством, правом, моралью, гражданской жизнью и т.д. затрагивается лишь постольку, поскольку этих предметов ex professo {специально} касается сама политическая экономия.

Читателя, знакомого с политической экономией, мне незачем уверять в том, что к своим выводам я пришел путем вполне эмпирического анализа, основанного на добросовестном критическом изучении политической экономии.

<Невежественному же рецензенту {имеется в виду Б. Бауэр}, который, чтобы скрыть свое полное невежество и скудоумие, оглушает положительного критика такими выражениями, как "утопическая фраза", "совершенно чистая, совершенно решительная, совершенно критическая критика", "не только правовое, но общественное, вполне общественное общество", "компактная массовая масса", или "ораторствующие ораторы массовой массы", – этому рецензентунадлежит еще сперва представить доказательства того, что помимо своих теологических семейных дел он вправе претендовать на участие в обсуждении также и мирских дел.> {абзацы, заключенный в угловые скобки, в рукописи подчеркнуты}

Само собой разумеется, что, кроме французских и английских социалистов, я пользовался трудами также и немецких социалистов. Однако содержательные и оригинальные немецкие труды в этой науке сводятся, – не считая сочинений Вейтлинга, – к статьям Гесса, помещенным в сборнике "Двадцать один лист", и к "Наброскам к критике политической экономии" Энгельса, напечатанным в "Deutsch-Französische Jahrbücher", где я, в свою очередь, в самой общей форме наметил первые элементы предлагаемой работы.

<Кроме этих писателей, критически занимавшихся политической экономией, положительная критика вообще, а следовательно и немецкая положительная критика политической экономии, своим подлинным обоснованием обязана открытиям Фейербаха. Тем не менее, против его "Философии будущего" и напечатанных в "Anekdota" "Тезисов к реформе философии" – несмотря на то, что эти работы молчаливо используются, – был, можно сказать, составлен настоящий заговор молчания, порожденный мелочной завистью одних и подлинным гневом других.>

Только от Фейербаха ведет свое начало положительная гуманистическая и натуралистическая критика. Чем меньше шума он поднимает, тем вернее, глубже, шире и прочнее влияние его сочинений; после "Феноменологии" и "Логики" Гегеля это – единственные сочинения, которые содержат подлинную теоретическую революцию.

Заключительная глава предлагаемого сочинения – критический разбор гегелевской диалектики и философии вообще – представлялась мне совершенно необходимой в противовес критическому теологу нашего времени потому, что подобная работа еще не проделана. Неосновательность – их неизбежный удел: ведь даже критический теолог остается теологом, т.е. либо он вынужден исходить из определенных предпосылок философии как какого-то непререкаемого авторитета, либо, если в процессе критики и благодаря чужим открытиям в нем зародились сомнения в правильности этих философских предпосылок, он трусливо и неоправданно их покидает, от них абстрагируется, причем его раболепие перед этими предпосылками и его досада на это раболепие проявляются теперь только в отрицательной, бессознательной и софистической форме.

<Он негативно и бессознательно выражает себя тем, что либо беспрестанно повторяет уверения в чистоте своей собственной критики, либо, чтобы отвлечь внимание читателя и свое собственное внимание от необходимой полемики критики с ее материнским лоном – гегелевской диалектикой и немецкой философией вообще, – чтобы уйти от необходимости преодоления современной критикой ее собственной ограниченности и стихийности, более того, он пытается создать такое впечатление, будто критике приходится иметь дело лишь с некоей ограниченной формой критики вне ее – с критикой, остающейся, скажем, на уровне XVIII века, – и с ограниченностью массы. И, наконец, когда делаются открытия относительно сущности его собственных философских предпосылок – такие, как открытия Фейербаха, – то критический теолог создает видимость, будто сделал эти открытия не кто другой, как он сам. Он создает эту видимость будучи неспособным на такие открытия, швыряя, с одной стороны, результаты этих открытий в виде готовых лозунгов еще находящимся в плену у философии писателям; с другой стороны, он убеждает себя в том, что по своему уровню он даже возвышается над этими открытиями, с таинственным видом, исподтишка, коварно и скептически оперируя против фейербаховской критики гегелевской диалектики теми элементами этой диалектики, которых он еще не находит в этой критике и которые ему еще не преподносятся для использования в критически переработанном виде. Сам он не пытается и не в состоянии привести эти элементы в надлежащую связь с критикой, а просто оперирует ими в той форме, которая свойственна гегелевской диалектике. Так, например, он выдвигает категорию опосредствующего доказательства против категории положительной истины, начинающей с самой себя. Ведь теологический критик находит вполне естественным, чтобы философы сами сделали все нужное, дабы он мог болтать о чистоте и решительности, о совершенно критической критике, и он мнит себя истинно преодолевшим философию, когда он, например, ощущает, что тот или иной момент Гегеля отсутствует у Фейербаха, – ибо за пределы ощущения к сознанию теологический критик так и не переходит, несмотря на все свое спиритуалистическое идолослужение "самосознанию" и "духу".>

Теологическая критика, которая в начале движения была действительно прогрессивным моментом, при ближайшем рассмотрении оказывается в конечном счете не чем иным, как выродившимся в теологическую карикатуру завершением и следствием старой философской и в особенности гегелевской трансцендентности. В другом месте я подробно покажу эту историческую Немезиду, этот небезынтересный суд истории, которая предназначает теперь теологию, искони являвшуюся гнилым участком философии, к тому, чтобы на себе самой продемонстрировать отрицательный распад философии, т.е. процесс ее гнилостного разложения.

<А в какой мере, напротив, фейербаховские открытия относительно сущности философии все еще – по крайней мере для того чтобы доказать их – делали необходимым критическое размежевание с философской диалектикой, читатель увидит из самого моего изложения.>