I. ВСТУПИТЕЛЬНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ 12 страница

Но еще более это отступление было подчеркнуто следующим обстоятельством. Мотивируя соединение всех практических требований программы в одну группу, Либкнехт высказал воззрение, которое вполне соответствовало реформистскому характеру Эрфуртской программы, но стояло в решительном противоречии и с теорией социальной революции как катастрофического перерыва общественных отношений, и с принципом враждебного отрицания существующего государства, таящего в себе непримиримые противоречия и подлежащего не усовершенствованию, а разрушению. Как мы уже знаем, в представлении о грядущем социальном перевороте абсолютный социализм находил высшее свое подтверждение. Теория социального крушения, уносящего в область прошлого весь существующий государственный строй, являлась поэтому его естественным завершением. С другой стороны, принцип враждебного отрицания существующего государства неразрывно сочетался с классовой теорией, представляющей собой одну из главнейших опор марксизма. Оправдывая практический характер Эрфуртской программы, соединявшей в одно целое все практические требования, Либкнехт развил совершенно противоположные воззрения, которые говорили не о катастрофическом крушении существующего строя, а о постепенном врастании (Hineinwachsen) современного государства в будущее, о постепенном переходе откапиталистического строя к социалистическому путем последовательных реформ. Это была настоящая теория реформистского, парламентского социализма, которая не может быть понята иначе, как в согласии с основами теории правового государства. «Где,– спрашивал Либкнехт,– должна лежать граница между требованиями вообще и требованиями «в пределах существующего государства»? Разве мы не ставим все наши требования «в пределах существующего государства»? И где начинается существующее государство? Где оно кончается? Можно ли провести разграничительную линию между существующим и так называемым «государством будущего», – чтобы употребить слово, которым столько раз злоупотребляли? Разве они не переходят одно в другое?»[477] «Кто может резко разграничить существующее государство от будущего? Существующее государство врастает в будущее совершенно так же, как будущее уже заключено в существующем»[478].

Из этих столь определенно высказанных положений с ясностью вытекает, что, совершенствуя настоящее, мы приближаем будущее. Поэтому надо не ждать абсолютного совершенства, которое принесет социальная революция, а идти по пути постепенных усовершенствований. «Не будем же складывать рук, – говорит Либкнехт, – не будем стоять, как думают наши противники, зачарованными и загипнотизированными воздушными замками государства будущего». «Каждое средство, как бы ни было оно скромным, должно быть для всех нас подходящим: будь это выборы общинные или выборы в ландтаг и рейхстаг, все равно велик или мал круг действия, – везде мы должны действовать, и везде, опираясь на отношения и факты, мы должны разъяснять массам существующие недостатки и необходимость преобразований в социалистическом смысле… Вот почему мы, как разумные и деятельные люди, не захотели ожидать спелых плодов социальной революции, что было бы политическим отречением; мы выставили ряд конкретных требований, за которыми мы стоим, каков бы ни был в данный момент законодательный результат»[479]…

В подтверждение своего взгляда Либкнехт ссылается на Маркса, который, по его словам, не отрицал вмешательства личности в экономический процесс и не поощрял фатализма, в смысле бездеятельного выжидания, а, напротив, требовал деятельной борьбы, ведущейся лицами, живыми людьми[480]. Но, по-видимому, еще более, чем авторитет Маркса, на Либкнехта действуют опыты жизни. Возражая «молодым», которые осуждали путь парламентаризма и требовали более решительных действий, и отстаивая практическую деятельность в парламенте, на том же Эрфуртском съезде Либкнехт говорил: «Чем достигли мы нашей силы в Германии? – Именно тем, что с самого начала вместо того, чтобы сказать: мы живем в облаках и не заботимся о практических вещах, мы везде деятельно вступались за благо рабочих классов – в общинах, в ландтаге, в рейхстаге; мы пользовались каждым оружием, которое мы имели. Мы не сделали так, как тот человек в Англии, который не хотел мыться, когда у него не было целого моря, и потому вовсе не мылся»[481].

Что и в эпоху составления Эрфуртской программы этот практический реформистский социализм не был личным достоянием Либкнехта, это показывают однохарактерные заявления Бебеля на съездах в Галле и Эрфурте:«Необычайную приверженность и доверие в рабочих массах мы имеем только потому, что они видят, как мы практически действуем для них, а не указываем только на будущее социалистического государства, относительно которого неизвестно, когда оно придет. Рабочие признают в нашей партии свое политическое представительство, так как они видят, что уже теперь по мере сил мы стремимся к тому, чтобы поднять и улучшить их положение, поскольку это возможно на почве существующего, буржуазного общества»[482]. Протокол съезда отмечает, чтоэти слова Бебеля были покрыты оживленными возгласами сочувствия. Очевидно, он коснулся здесь такого пункта, который близко затрагивал большинство собравшихся.

Эти согласные заявления Либкнехта и Бебеля в высшей степени знаменательны. Жизнь привела их к тому, чтобы вступить на путь парламентской работы, на путь реформ, и эта сторона партийной деятельности в эпоху составления Эрфуртской программы казалась особенно существенной. На съезде в Эрфурте вспомнили, что прежде Либкнехт говорил о парламентской деятельности совершенно иначе. В одной из старых своих брошюр (1869 года) он утверждал, что социализм является не вопросом теории, а вопросом силы, который может быть решен, как и всякий вопрос силы, не в парламенте, а только на улице, на поле битвы[483]. Теперь он повторяет уже ранее сделанное им заявление, что «наученный фактами и вследствие изменившихся отношений», он этой точки зрения не поддерживает[484]. Обсуждая снова те два пути, о которых он говорил в брошюре 1869 года, – путь парламентской деятельности и путь силы, путь тайного подготовления к великому удару, он находит, что этот второй путь ведет к анархизму. А там, где рабочее движение «переплелось с жестокостями и безумием анархизма», дело социализма стоит хуже всего[485].

Так передовые вожди немецкой социал-демократии в ясных и не оставляющих сомнения выражениях намечали путь реформизма и осуждали идею насильственной катастрофы. Не следует думать, однако, чтобы вместе с тем они окончательно отказывались от абсолютных обетований марксизма. При всей очевидности своего реформистского уклона, они не решались сказать, что реформы, направленные на удовлетворение ближайших нужд, представляют вместе с тем и движение к конечной цели. Здесь на пути к последовательному признанию государственно-правового социализма перед ними вставал со всей силой авторитет Маркса. И хотя принципы марксизма в Эрфуртской программе получили, как мы видели, чисто декларативное и теоретическое выражение, однако ихторжественное провозглашение не могло остаться без результата и для общих лозунгов партии. Из этих принципов партия не могла вывести своих положительных практических требований, но, с другой стороны, написав на своем знамени начала марксизма, она не могла также и развернуть со всей последовательностью и полнотой свою практическую программу, вытекавшую из источника, чуждого марксизму. Утопия социальной революции и безгосударственного состояния, провозглашавшаяся в первой части программы, приподымалась на высоту теоретического идеала и возвышалась над уровнем очередных практических требований. Однако и оставаясь на этой теоретической высоте, она представлялась своим сторонникам той самостоятельной и великой целью, котоðую не следует забывать в сутолоке ежедневной борьбы, в осуществлении практических задач момента. «Если мы станем отодвигать нашу прекрасную цель в туманную даль и постоянно подчеркивать, что только будущие поколения ее достигнут, тогда с полным правом масса от нас разбежится»[486], – так говорил Бебель в ответ Фольмару, предлагавшему партии перейти от «безграничного во времени к непосредственному и от абсолютного к положительному»[487]. Так мысль о конечной цели социализма, которую Бебель считал лучшим средством для того, чтобы «поддерживать огонь воодушевления в массах»[488], снова приводила партию к абсолютным обетованиям марксизма. Очевидно, руководствуясь соображениям о великом воодушевляющем действии конечных идеалов социализма, вожди партии не раз говорили, что цель близка, что она скоро будет достигнута. Но вместо того, чтобы приблизить конечную цель, такие уверения только мешали правильно оценить значение социальных реформ. Поскольку реформы этого рода связывались с практическим осуществлением демократических начал, они требовали последовательного и полного примирения с идеей государства и отречения от принципа классовой вражды. Но этому примирению мешала марксистская догма, обещавшая идеальную жизнь в связи с уничтожением государства на почве обострения классовых противоречий. Вследствие этого практическая программа партии не могла стать последовательной и твердой: она обессиливалась двойственным характером партийной позиции. Когда Бебель и Либкнехт возражали «молодым», они указывали, что социалистическое государство еще неизвестно когда придет и что не надо в виду заоблачных целей забывать текущие практические нужды момента[489]. Когда же Фольмар им указывал, что в таком случае следует признать самостоятельное значение этих нужд и на них сосредоточить внимание, тогда они отвечали, что это значит лишить партию источника воодушевления и погрузить ее в тину оппортунизма[490]. Определенности и ясности в этой позиции не было. Во всяком случае было совершенно ясно, что не только Фольмар, но и Бебель, и Либкнехт в эпоху составления Эрфуртской программы самым решительным образом повернули к политике «текущих практических нужд», и что под их влиянием программа партии получила решительный уклон в сторону реформизма. В угоду теории, партия ставила на своем знамени конечный социалистический идеал безгосударственного состояния; на практике она склонялась к идее социальных реформ на почве правового государства.

Понятна теперь дальнейшая судьба партии. В то время как ее руководящие вожди, в целях воодушевления и подъема, продолжали говорить о прекрасной конечной цели, цель эта все более отодвигалась в туманную даль. Буржуазный порядок оказывался гораздо более прочным, чем это представлялось сначала, и вместо того, чтобы потерпеть скорое крушение под напором социализма, он все более втягивал социализм в привычные рамки парламентской работы. Вступив на путь парламентаризма, партия последовательно и незаметно вовлекаласьв органический ход законодательной деятельности. А этопостепенно приводило и ее среде к торжеству реформизма над революционизмом[491]. Процесс этого постепенного уклонения партии от начал абсолютного социализма еще далеко не закончен. Еще не выработана и не принята теория, которая могла бы служить для партии оправданием и обоснованием ее решительного поворота в сторону нового отношения к государству и новых способов осуществления социалистических начал. Бернштейн не мог дать для партии такую теорию: для этого ему недоставало ни глубины мысли, ни литературной силы. Его проповедь способствовала лишь тому, чтобы расшатать в партии ее прежние «религиозно-восторженные верования»[492] и обратить ее к прозаической работе дня. Но ему не удалось ни связать этой работы с какой-нибудь новой великой идеей, ни осветить ее светом новых верований. В 1909 году профессор Гармс высказал предположение, что социал-демократию выведет на правильный путь лозунг: «zurück zu Lassalle»[493], а в наши дни мы слышим этот лозунг уже из среды самих социал-демократов, – от Гениша, который еще в 1916 году утверждал, что после войны социал-демократическая партия должна будет в отношении к германскому государству вернуться к традициям Лассаля и его последователя Швейцера или, вернее, приноровить взгляды Лассаля и Швейцера к современному положению вещей. Социал-демократия, думает Гениш, не откажется от принципа классовой борьбы, но более решительно станет под знамя немецкой государственной идеи и войдет в более тесную связь с государственным целым во имя внутреннего единства немецкого народа[494]. Тут, очевидно, предполагается синтез идей Лассаля и Маркса. Весьма возможно, что из пиетета к своему прошлому, из уважения к памяти Маркса партия долго еще будет сохранять свое старое знамя классовой борьбы и социальной революции. Но это будет не более как условная историческая декорация, как торжественный символ для обозначения связи настоящего с прошлым. Ибо среди германской социал-демократии теория абсолютного социализма все более и более утрачивает свое реальное значение.

История последовательного движения партии по пути реформизма изображалась не раз. Я могу здесь сослаться на беспристрастное изложение Мильо в его сочинении «La Démocratie socialiste allemande», где этот процесс прослежен шаг за шагом до 1903 года. С тех пор он сделал и новые успехи, интересные, впрочем, не столько с принципиальной стороны, сколько с практической: по существу движение остается то же, усиливается лишь его темп, по мере того как партия приходит к убеждению, что ее практическая деятельность в условиях существующего государства имеет не только агитационное значение, но приносит и реальные плоды. Логика событий увлекает социал-демократию все далее по пути парламентаризма и реформизма, на котором она уже не может остановиться. Зеленое дерево жизни и здесь оказалось более привлекательным, чем серая теория, хотя бы и украшенная самыми смелыми перспективами.

Для наших целей нет необходимости рассказывать подробно эту историю постоянных колебаний между реформизмом и революционизмом а постоянных побед первого над вторым. Я хочу здесь остановиться только на том чрезвычайно важном моменте в развитии немецкого социализма, каким по всей справедливости должен быть признан Ганноверский съезд 1899 года: здесь впервые теоретическая часть Эрфуртской программы была принесена в жертву новым течениям. Это было тем более знаменательно, что на съезде предполагалось достигнуть обратного результата: осудить новые течения и провозгласить неприкосновенность программы. Резолюция, предложенная съезду Бебелем, содержала в себе заявление, что партия «не имеет оснований изменять ни своей программы, ни своей тактики, ни своего названия». В окончательной редакции слова «ihr Programm» по предложению Штольтена были заменены другими: «ihre Grundsätze und Grundforderungen»[495]. Этим самым было признано, что о неизменности программы говорить невозможно; что неизменными остаются только основные положения и основные требования партии[496]. С такой широкой формулой могли согласиться и ревизионисты, которые и действительно голосовали за резолюцию Бебеля в измененном виде. Против нее были только крайние – представители революционного течения.

Не менее знаменательна была и та позиция, которую на Ганноверском съезде заняли руководители партии: они не столько отстаивали чистоту догмы, сколько старались отвести от нее упреки в абсолютизме. Но это значило пожертвовать той теорией, которая лежала в основе Эрфуртской программы и которая вела свое происхождение от «Коммунистического Манифеста». Таков именно смысл речей Бебеля и Каутского, выступивших в Ганновере прорв Бернштейна. Бебель очень подробно доказывал, что теория обнищания всегда понималась не в абсолютном, а в относительном смысле; Каутский утверждал, что теория крушения просто навязана марксизму его критиками и что в Эрфуртской программе ее нет. Это было формальное отступление перед главными доводами Бернштейна, вызвавшее остроумное замечание Давида: «Теперь все понимается относительно; как только в чем-либо нападают на нас, тотчас слышится: ах, это разумелось относительно»[497].

Однако, отступая по существу пред ревизионизмом, руководители партии никак не хотели принять его окончательного вывода: отрицания социальной революции, которая положит предел всем бедствиям пролетариата, которая доставит ему окончательную победу. Бебелю казалось, что подобное отрицание уничтожает всю его предшествующую работу[498]. Представлялось невозможным стать на почву реформизма, если он не сулит впереди, окончательного переворота. И на Ганноверском съезде резко столкнулись два воззрения, революционное и реформистское. Как удачно выразился Давид, вопрос шел о том, чтобы поднять принципиальное значение работы для настоящего. «Hoch das Banner der Hoffnung nicht nur auf eine bessere Zukunft, sondern vor allem und in erster Linie auch auf eine bessere Gedenwart!». С этой точки зрения работа для настоящего казалась «не паллиативами, а основоположными камнями для великого здания будущего»[499]. Тогда и на почве настоящего общества казался возможным процесс демократизации и социализации, а конечная победа социализма изображалась не в качестве внезапного перехода к новым отношениям, а в виде заключительного звена продолжительной эволюции[500].

Но совершенно очевидно, что такое воззрение, последовательно развивая точку зрения правового государства, лежавшую в основе второй части Эрфуртской программы, в то же время опрокидывало положения абсолютного социализма, как это и высказал на съезде Каутский. «Если капитализм, – говорил он, – может из самого себя породить тенденцию к устранению бедности и к возведению рабочего класса на высшую ступень, то наша борьба была бы излишня; в таком случае нам никогда не удалось бы организовать рабочий класс к борьбе против бедности. Ведь именно потому, что мы показываем рабочему классу, что его бедность не есть преходящее или случайное явление, но что оно основано на природе капитализма, нам удается организовать и поднять пролетариат»[501]. Тут ясно выступает мысль, что единоспасающее значение имеет социальная революция, которая, как дело рабочего класса, приведет его сразу к власти, господствуи счастью. Капитализм бессилен что-либо сделать, и между ним и социализмом лежит целая пропасть. Именно эта догма мешала Каутскому принять идеи Бернштейна, именно она заставляла и его, и Бебеля,и всех правоверных марксистов настаивать на том, что главное – это конечная цель. Эта идея конечной цели стала для партии каким-то фетишем, что и дало повод Ауэру на том же Ганноверском съезде высмеять своих товарищей за их веру во всемогущую силу «знамени с болтающейся на нем конечной целью»[502].

Однако более действительное значение, чем эта утопия, имели те практические заключения, к которым пришел Ганноверский съезд. И тут повторилось то же, что было на Эрфуртском съезде. Воздав должную дань уважения теории и Марксу, благоговейно повторив его заветы, затем перешли к практическому делу и забыли о них. Как люди старого культа, внутренне от него отошедшие и сохранившие к нему лишь привычную преданность, механически повторяют затверженные слова старой молитвы перед тем, как приняться за обычную работу, так поступают обыкновенно на своих съездах немецкие социал-демократы. Поклонившись Марксу, проходят затем мимо него к тем требованиям, которые ставит жизнь.

В самом деле, что означала резолюция, принятая Ганноверским съездом по предложению Бебеля, в той своей части, которая говорила о практической работе партии? «Чтобы достигнуть цели, партия пользуется каждым согласным с ее основными воззрениями средством, обещающим ей успех. Не обольщая себя относительно существа и характера буржуазных партий, представляющих и защищающих существующий государственный и общественный порядок, она не отклоняет общего выступления с ними в отдельных случаях, когда дело идет об усилении партии на выборах, о расширении политических прав и свободы на выборах, или о серьезном улучшении положения рабочего класса и содействии культурным задачам, или о борьбе со стремлениями, враждебными рабочим и народу»[503]. Ввиду этой широкой перспективы соглашений с буржуазными партиями, практически вводящей социал-демократов во всю культурную работу существующего государства, трудно было сказать, где же черта различия между ортодоксальными социал-демократами и бернштейнианцами. Любопытно отметить, что Либкнехт и на этом съезде, как всегда более непримиримый, чем Бебель, решительно возражал и затем голосовал против этой части резолюции. По его мнению, тактика, которую Бебель имел в виду санкционировать, пагубна, так как она может привести к оставлению почвы классовой борьбы[504]. О степени пагубности этой тактики могли быть разные мнения – Бебель и большинство съезда, как обнаружило голосование, думали об этом иначе. Но что подобная тактика соглашений разрывала с теорией классовой борьбы, это было несомненно. Это был только необходимый и окончательный вывод из второй части Эрфуртской программы, а вместе с тем и окончательный удар ее первой, теоретической части. Было ясно, что та практическая позиция, которую заняла партия на Ганноверском съезде, должна повлечь за собой изменение теоретических основ партийного credo. Съезд сам чувствовал это, приняв поправку Штольтена, предложившего выкинуть из резолюции слова относительно неизменности программы. Общее впечатление от текста резолюции довершается заявлениями Фольмара, Ауэра и Давида, что они считают резолюцию вполне приемлемой и что ее готов подписать и сам Бернштейн[505]. Если, однако, в резолюции оставались старые сакраментальные слова: «Партия стоит теперь, как и прежде, на почве классовой борьбы, согласно с чем освобождение рабочего класса может быть только его собственным делом», это в связи с дальнейшим положением о соглашениях с буржуазными партиями представлялось чисто теоретическим утверждением, из которого не выводится никаких практических последствий. Если же принять во внимание, что в результате соглашений с буржуазными партиями допускается возможность «серьезного улучшения социального положения рабочего класса», то надо признать, что острота классового обособления этим допущением совершенно стирается.

Споры ревизионистов с радикалами не окончились, однако, Ганноверским съездом. Но хотя и после этого они продолжались и принимали нередко весьма ожесточенные формы, та практическая основа, на которой сошлись обе группы в Ганноверской резолюции, уже не подвергалась более сомнению. Самые споры эти принялискорее теоретический характер, причем тот или другой их оборот практическим деятелям партии казался не имеющим серьезного значения. Уже на Любекском съезде 1901 года дебаты о ревизионизме, связанные на этот раз с деятельностью Бернштейна, перенесли весь вопрос на почву разногласий о принципах, о пределах допустимой в партии самокритики и о формах полемики, направленной на основы марксизма. Еще яснее этот теоретический характер спора, расколовшего немецких социал-демократов на две враждебных группы, сказался на Дрезденском съезде 1903 года. Ожесточение спорящих противников, выразившееся на этом съезде в ряде шумных и скандальных сцен, в значительной мере объясняется тем, что взаимные пререкания ревизионистов и радикалов обострились здесь личными обвинениями и нападками. Но за этим шумом и ожесточением личной перебранки не видно было серьезного расхождения в практических вопросах. Правда, Дрезденская резолюция, по мысли ее составителей – Бебеля, Каутского и Зингера, – должна была исправить впечатление, будто бы в Ганновере была принесена в жертву ревизионистам незыблемость партийной программы[506]. Поэтому здесь резче была подчеркнута классовая точка зрения, и политике примирения с существующим строем путем его реформирования была противопоставлена идея завоевания политической власти, преодоления противников и возможно скорого превращения буржуазного общества в социалистическое. Осуждено было стремление «затушевывать постоянно растущие классовые противоречия, в целях облегчения сближения с буржуазными партиями»[507]. Значило ли это, однако, что партия снова становится на почву классовой непримиримости, столь решительно оставленную в силу резолюции Ганноверского съезда? Мы имеем аутентичное разъяснение Бебеля, сделанное им на Амстердамском конгрессе 1904 года и уничтожающие всякие сомнения на этот счет: «Согласно Дрезденской резолюции, возможно идти в любой момент вместе с буржуазной партией для достижения определенного культурного результата; резолюция отвергает лишь длительное соединение, с пожертвованием или откладыванием наших классовых требований»[508]. Но еслитак,то осуждение ревизионистских стремлений, сделанное в Дрездене, получало такой отвлеченный характер, что Дрезденскую резолюцию могли без колебаний принять такие видные ревизионисты, как Фольмар и Ауэр, Генрих Браун и Гейне. Почувствовал себя задетым только завзятый теоретик Бернштейн, который и голосовал против резолюции с очень немногими своими сторонниками[509]. И в самом деле, почему бы Фольмару, Ауэру и другим практическим деятелям следовало отвергать формулы, которые ни в чем не связывали партии? Ведь сущность Дрезденской резолюции заключалась лишь в том, что она напоминала партии о ее конечной цели. Отрицание великодержавной политики и колониальных приобретений, высказанное в резолюции, для большинства ревизионистов не представлялось существенным нарушением их взглядов. В общем же практический путь оставался все тот же. Это в особенности было подтверждено принятием поправки Легиена, предложившего дополнить резолюцию Бебеля, Каутского и Зингера словами, что парламентская фракция социал-демократов «должна энергично содействовать выработке социального законодательства и исполнению политических и культурных задач рабочего класса»[510]. Этим дополнением выдвигалась необходимость положительной работы в парламенте, а следовательно, и деятельного сотрудничества с буржуазными группами. Ведь говорил же Бебель, что для достижения действительного успеха в каждом данном случае необходимо поддерживать буржуазные партии[511]. Таким образом, по существу ничто не менялось в партийной тактике. Партия оставалась верной практическим требованиям своей программы, приверженность к которым ревизионистов столь характерно подчеркнул на съезде Бернштейн[512]. Если бы съезд действительно хотел вынести все практические последствия из революционной классовой точкизрения, он должен был бы принять совершенно иную резолюцию, как на это и указал на съезде один из его членов: «Если правильно, что должна прийти катастрофа, тогда неправильна наша предшествующая сознательная тактика; если катастрофа должна придти, тогда будем работать для катастрофы, а не для последовательного созидания социалистического общества»[513]. Но съезд, конечно, не мог стать на эту точку зрения, которая была бы отрицанием всего прошлого немецкой социал-демократии. Все это делает понятным тот неожиданный результат, что после бурных столкновений и горячих схваток Дрезденская резолюция была принята огромным большинством 288 голосов против 11.

Прошло еще шесть лет, и на Лейпцигском съезде 1909 года партия снова вернулась к Дрезденской резолюции, чтобы окончательно запечатлеть ее теоретическое значение. Подтверждение Дрезденской резолюции явилось здесь результатом простой случайности. Вышло так, что среди других предложений было принято предложение, исходившее от первого берлинского округа и осуждавшее всякие союзы с либералами ввиду длительной цепи измен либерализма интересам рабочих[514]. Одобрить эту резолюцию значило окончательно порвать с практикой соглашений и вступить на путь изолированного действия рабочей партии, чего, конечно, большинство съезда не могло иметь в виду и что при занятой партией позиции было практически невыполнимо. Ошибка была исправлена на другой же день по инициативе ревизионистов, потребовавших нового голосования формулы, принятой накануне по недоразумению. При вторичном голосовании формула была отвергнута[515]. Но здесь присоединилось новое осложнение: в либеральной прессе отклонение радикальной резолюции, требовавшей разрыва с буржуазными партиями, было понято как решительная победа ревизионистов, как отказ от Дрезденских постановлений. Ввиду этого радикалы предложили подтвердить Дрезденскую резолюцию, но на этот раз ревизионисты против нее совершенно не возражали[516]. Предложение было принято единогласно, и, как можно видеть из заявления представителя ревизионистов, говорившего по этому поводу, этим единодушием хотели засвидетельствовать единство партии[517]. Так Дрезденская резолюция из тактической директивы превратилась в знамя партийного единства, пред которым склоняются без споров и без рассуждений, как пред священным воспоминанием прошлого.

Дальнейшая судьба немецкой социал-демократии представляет собою ряд постепенных побед идей реформизма над теорией старого революционизма. Деятельность партии в рейхстаге и в ландтагах и сложные комбинации избирательных кампаний постепенно вводили социал-демократию в практическую политику, и это жизненное и непосредственное соприкосновение с культурной работой современного государства все более и более втягивало партийных вождей в нужды текущего дня. Старый призрак социальной революции, за которой наступит земной рай, тускнеет и исчезает перед реальными задачами жизни.

Надо ли говорить, что это движение жизни отразилось и на марксистской доктрине? Мы уже имели случай отметить, как на Ганноверском съезде Бебель и Каутский открещивались от теорий обнищания и крушения. Едва ли можно сомневаться в том, что это были прямые уступки ревизионизму – или, если угодно, новому жизненному опыту. Ведь старая доктрина не случайно настаивала на теории обнищания и крушения. Это была своеобразная, но естественная психология первоначального марксизма, опиравшаяся притом же на его диалектические формулы о борьбе и смене противоположностей. Как очень верно рисует эту психологию проф. Виппер, она вытекала из первых наблюдений над растущей силой капитала и увеличивающимся обеднением масс. «Наблюдатель спрашивает себя: не вызваны ли эти обезумевшие от нищеты, оторванные от земли массы именно силой своих несчастий к несравненно большей энергии? К тому же они теперь ходом самого производства сдвинуты вместе, в крупные соединения, тогда как раньше копались и работали врозь; они могут импонировать своим количеством, своим согласием. А если так, не лежит ли в этом самом несчастии завязка улучшений? И тогда не желать ли, чтобы разрушение шло поскорее до конца, чтобы несчастия доросли до невыноеимости? Ведь все равно, возврата нет, остается только все дальше идти по той линии, на которую толкнуло стечение роковых условий. – Вот глубоко понятная, возвышенная и болезненная психология, создавшая знаменитую Verelendungstheorie – теорию фатально необходимого обнищания, экономического умирания, через которое должны пройти рабочие, чтобы достигнуть лучшего будущего. И вот благодарная почва для диалектической формулы превращения. Чем хуже данное положение, чем глубже отрицание того, что нужно человеку, тем ближе он к повороту, к захвату давящего его капитала, который должен составить его благополучие»[518].