Глава вторая. НАМЕЧАЮЩИЕСЯ ОСНОВЫ НОВОЙ ЭТИКИ

Что мешает прогрессу нравственности.- Развитие инстинкта общительности.- Вдохновляющая сила эволюционной этики.- Идеи и нравственные понятия.- Чувство долга.-Два рода нравственных поступков.- Значение самодеятельно­сти.- Потребность личного творчества.- Взаимопомощь, Справедливость, Нрав­ственность как основы научной этики.

Если эмпирические философы, основываясь на естествознании, до сих пор не доказали существования постоянного прогресса нравственных понятий (который можно назвать основным началом эволюции), то виновны в этом в значительной мере философы спе­кулятивные. т.е. ненаучные. Они так упорно отрицали эмпириче­ское, естественное происхождение нравственного чувства, они так изощрялись в тонких умозаключениях, чтобы приписать нрав­ственному чувству сверхприродное происхождение, и они так много распространялись о «предназначении человека», о том, «зачем мы существуем», о «целях Природы и Творения», что неизбежна была реакция против мифологических и метафизических понятий, сло­жившихся вокруг этого вопроса. Вместе с этим современные эво­люционисты, доказав существование в животном мире упорной борьбы за жизнь между различными видами, не могли допустить, чтобы такое грубое явление, которое влечет за собою столько страдания среди чувствующих существ, было выражением Высшего существа, а потому они отрицали, чтобы в нем можно было от­крыть какое бы то ни было этическое начало. Только теперь, когда постепенное развитие видов, а также разных рас человека, чело­веческих учреждений и самих этических начал начинает рассмат­риваться как результат естественного развития, только теперь стало возможным изучать, не впадая в сверхприродную филосо­фию, различные (виды), участвовавшие в этом развитии, в том числе и значение взаимной поддержки и растущего взаимного со­чувствия как природной нравственной силы.

Но раз это так, мы достигаем момента высокой важности для философии. Мы вправе заключить, что урок, получаемый челове­ком из изучений природы и из своей собственной, правильно поня­той истории,- это постоянное присутствие двоякого стремления: с одной стороны, к общительности, а с другой - к вытекающей из нее большей интенсивности жизни, а следовательно, и большего счастья для личности и более быстрого ее прогресса: физическо­го, умственного и нравственного.

Такое двойственное стремление - отличительная черта жизни вообще. Она всегда присуща ей и составляет одно из основных свойств жизни (один из ее атрибутов), какой бы вид ни принимала жизнь на нашей планете или где бы то ни было. И в этом мы имеем не метафизическое утверждение о «всемирности нравственного за­кона» и не простое предположение. Без постоянного усиления общительности и, следовательно, интенсивности жизни и разно­образия ее ощущений жизнь невозможна. В этом ее сущность. Если этого нет, жизнь идет на убыль - к разложению, к прекраще­нию. Это можно признать доказанным законом природы.

Выходит поэтому, что наука не только не подрывает основ эти­ки, но, наоборот, она дает конкретное (вещественное) содержа­ние туманным метафизическим утверждениям, делаемым транс­цендентальной, т.е. сверхприродной, этикой. И по мере того, как наука глубже проникает в жизнь природы, она придает эволюцио­нистской этике - этике развития - философскую несомненность там, где трансцендентальный мыслитель мог опираться лишь на туманные догадки.

Еще менее имеется основания в часто повторяемом упреке мы­шлению, основанному на изучении природы. Такое мышление, го­ворят нам, может привести нас только к познанию какой-нибудь холодной математической истины; но такие истины имеют мало влияния на наши поступки. В лучшем случае изучение природы мо­жет внушить нам любовь к истине; но вдохновение для таких выс­ших стремлений (emotions), как, например, «бесконечная бла­гость» (infinite goodness), может быть дано только религией.

Нетрудно доказать, что такое утверждение ни на чем не основа­но и потому совершенно ложно. Любовь к истине уже составляет добрую половину - лучшую половину - всякого нравственного учения. Умные религиозные люди вполне это понимают. Что же касается понятия о «добре» и стремления к нему, то «истина», толь­ко что упомянутая, т.е. признание взаимопомощи за основную черту в жизни всех живых существ, без всякого сомнения состав­ляет вдохновляющую истину, которая когда-нибудь найдет до­стойное ее выражение в поэзии природы, так как она придает познанию природы новую черту - черту гуманитарную. Гете, с проницательностью своего пантеистического гения, сразу понял все ее философское значение, когда услыхал от зоолога Эккермана первый намек на нее *.

* См.: Эккерман. Разговоры с Гёте (Gesprache). 1848. Bd. III. 219, 2213. Когда Эккерман рассказал Гёте, как птенчик, выпавший из гнезда после того, как Эккерман (зоолог) подстрелил его мать, был подобран матерью другого вида, Гете сильно взволновался. «Если, - сказал он, - это окажется общераспространенным фактом, то это объяснит «божественное в природе». Зоологи начала XIX века, изучавшие жизнь животных на американском материке, еще не заселенном людьми, и такой натуралист, как Брем, подтвердили, что действительно факт, отме­ченный Эккерманом, нередко встречается в жизни животных.

По мере того, как мы ближе знакомимся с первобытным чело­веком, мы все более и более убеждаемся, что из жизни животных, с которыми он жил в тесном общении, он получал первые уроки смелой защиты сородичей, самопожертвования на пользу своей группы, безграничной родительской любви и пользы общитель­ности вообще. Понятия о «добродетели» и «пороке» - понятия зоологические, а не только человеческие.

Кроме того, едва ли нужно настаивать на влиянии идей и идеа­лов на нравственные понятия, равно как и на обратном влиянии нравственных понятий на умственный облик каждой эпохи. Ум­ственный склад и умственное развитие данного общества могут принимать по временам совершенно ложное направление под влиянием всяких внешних обстоятельств: жажды обогащения, войн и т. п., или же, наоборот, они могут подняться на большую вы­соту. Но и в том и в другом случае умственность данной эпохи всегда глубоко влияет на склад нравственных понятий общества. То же самое верно и относительно отдельных личностей.

Нет сомнения, что мысли - идеи - представляют силы, как это высказал Фуллье; и они являются этическими, нравственными силами, когда они верны и достаточно широки, чтобы выразить истинную жизнь природы во всей ее совокупности, а не одну только ее сторону. Вследствие этого первым шагом для выработки нрав­ственности, способной оказать длительное влияние на общество, является обоснование ее на твердо установленных истинах. Дей­ствительно, одно из главных препятствий для выработки полной системы этики, соответствующей современным требованиям, пред­ставляет то, что наука об обществе еще находится в детском пе­риоде. Социология только закончила накопление материалов и только начинает их исследование с целью определить вероятное направление дальнейшего развития человечества. Но здесь она все время еще встречается с массой укоренившихся предрассудков.

Главное требование, которое теперь ставится этике, это поста­раться найти в философском изучении предмета то, что есть обще­го между двумя рядами противоположных чувств, существующих в человеке, и, таким образом, помочь людям найти не компромисс, не сделку между ними, а их синтез, их обобщение. Одни из этих чувств влекут человека к тому, чтобы подчинять себе других ради своих личных целей, тогда как другие чувства влекут его объеди­няться с другими, чтобы совместными усилиями достигать извест­ных целей. Первые отвечают одной основной потребности челове­ка - потребности борьбы, тогда как вторые отвечают другой, тоже основной потребности: желанию единения и взаимного сочувствия. Эти две группы чувств, конечно, должны бороться между собою, но найти синтез их в какой-нибудь форме безусловно необходимо. Тем более необходимо, что современный человек, не имея опре­деленных убеждений, чтобы разобраться в этом столкновении, те­ряет свою действенную силу. Он не может допустить, чтобы борьба за обладание, ведущаяся на ножах между отдельными людьми и нациями, была бы последним словом науки, и в то же время он не верит в разрешение вопроса проповедью братства и самоотрече­ния, которую вело столько веков христианство, никогда не будучи в состоянии достигнуть ни братства народов и людей, ни даже вза­имной терпимости различных христианских учений. Что же касает­ся учения коммунистов, то громадное большинство людей по той же причине не верит в коммунизм.

Таким образом, главной задачей этики является теперь - по­мочь человеку найти разрешение этого основного противоречия.

С этой целью нам предстоит прежде всего тщательно изучить средства, к которым прибегали люди в разные времена, чтобы из суммы усилий отдельных личностей получить наибольшее благо­состояние для всех и вместе с тем не парализовать личной энергии. Мы должны также изучить стремления, проявляющиеся теперь в том же направлении, как в виде делающихся уже робких попыток, так и скрытых еще возможностей, заложенных в современном об­ществе, чтобы дойти до нужного синтеза. А так как никакое но­вое движение не совершалось без пробуждения некоторого энту­зиазма, необходимого для того, чтобы преодолеть косность умов, то основной задачей новой этики должно быть внушение человеку идеалов, способных пробудить энтузиазм,- и дать людям силы для проведения в жизнь того, что сможет объединить личную энер­гию с работой на благо всем.

Потребность реального идеала приводит нас к рассмотрению главного возражения, выставляемого против всех систем нерели­гиозной этики. В них нет, говорят нам, нужного авторитета, их заключения не могут пробудить чувства долга, обязательности.

Совершенно верно, что эмпирическая этика никогда не предъ­являла притязаний на такую обязательность, какую требуют, на­пример, десять заповедей Моисея... Правда, что Кант, выставив «категорическим императивом» всякой нравственности правило: «поступай так, чтобы побуждение твоей воли могло послужить принципом всемирного законодательства», доказывал, что это пра­вило не нуждается ни в каком высшем подтверждении, чтобы быть признанным, всемирно обязательным. Оно представляет, говорил он, необходимую форму мышления - «категорию» нашего разума; оно не выведено из каких-либо утилитарных соображений, т.е. соображений о полезности 14.

Современная критика, начиная с Шопенгауэра 15, показала, од­нако, что Кант ошибался. Он не доказал, почему человек обязан подчиняться его «велению», его императиву, причем любопытно то, что из самих рассуждений Канта выходит, что единственное ос­нование, почему его «веление» может претендовать на всеобщее признание, состоит в его общественной полезности. А между тем некоторые из лучших страниц Канта именно те, где он доказывает, что ни в каком случае соображения о полезности не должны счи­таться основой нравственности. В сущности, он написал прекрас­ное восхваление чувства долга, но он не нашел для этого чувства никакого другого основания, кроме внутренней совести человека и его желания сохранить гармонию между его умственными понятия­ми и его действиями *.

* Впоследствии он пошел, впрочем, дальше. Из его «Философской теории Веры», изданной им в 1792 году, видно, что если он начал с того, что хотел противо­поставить рациональную этику антихристианским учениям того времени, то кончил он тем, что признал «непостижимость нравственной способности, указывающей на ее божественное происхождение» (Кант. Соч. Изд. Hartenstein’a. Т. 6. С. 143- 144)16.

Эмпирическая нравственность, конечно, не стремится противо­поставить что-нибудь религиозному повелению, выражаемому сло­вами: «Я твой Бог», но глубокое противоречие, продолжающее существовать в жизни между учениями христианства и действи­тельной жизнью обществ, называющих себя христианскими, ли­шает вышеупомянутый упрек силы. Притом нужно также сказать, что эмпирическая нравственность не совсем лишена некоторой ус­ловной обязательности. Различные чувства и поступки, называе­мые со времен Огюста Конта «альтруистическими», легко могут быть подразделены на два разряда. Есть поступки безусловно необходимые, раз мы желаем жить в обществе... и их никогда не следовало бы называть альтруистическими: они носят характер взаимности, и они настолько совершаются личностью в ее собст­венном интересе, как и всякий поступок самосохранения. Но наря­ду с такими поступками есть и другие поступки, нисколько не имеющие характера взаимности. Тот, кто совершает такие поступ­ки, дает свои силы, свою энергию, свой энтузиазм, ничего не ожи­дая в ответ, не ожидая никакой оплаты; и хотя именно эти по­ступки служат главными двигателями нравственного совершенствования, считать их обязательными невозможно. Между тем эти оба рода поступков постоянно смешивают писатели о нравственности, и вследствие этого в вопросах этики мы находим так много противоречий.

Между тем от этой путаницы легко избавиться. Прежде всего ясно, что задачи этики лучше не смешивать с задачами законода­тельства. Учение о нравственности даже не решает вопроса, нуж­но ли законодательство или нет. Нравственность стоит выше этого. Действительно, мы знаем много этических писателей, которые отрицали необходимость какого бы то ни было законодательства и прямо взывали к человеческой совести; и в ранний период Реформации эти писатели пользовались немалым влиянием. В сущно­сти, задачи этики состоят не в том, чтобы настаивать на недостат­ках человека и упрекать его за его «грехи»; она должна действо­вать в положительном направлении, взывая к лучшим инстинктам человека. Она определяет и поясняет немногие основные начала, без которых ни животные, ни люди не могли бы жить обществами. Но затем она взывает к чему-то высшему: к любви, к мужеству, к братству, к самоуважению, к жизни, согласной с идеалом. Наконец, она говорит человеку, что, если он желает жить жизнью, в которой все его силы найдут полное проявление, он должен раз навсегда отказаться от мысли, что возможно жить, не считаясь с потребностями и желаниями других.

Только тогда, когда установлена некоторая гармония между личностью и всеми другими вокруг нее, возможно бывает прибли­жение к такой жизни, говорит этика, и она прибавляет: «Взгляните на природу. Изучите прошлое человеческого рода. Они докажут вам, что это правда». Затем, когда человек, по какой-нибудь причине, колеблется, как ему поступить в каком-нибудь случае, этика приходит ему на помощь и указывает ему, как он сам желал бы, чтобы с ним поступили в подобном случае *.

* Этика не скажет ему: «Ты должен так-то поступить», а спросит его: «Чего ты хочешь,- определенно и окончательно, а не в силу минутного настроения». (Paulsen F. Sustem der Ethik: B 2 т. Б., 1896. Т. 1. С. 20).

Впрочем, даже в таком случае этика не указывает строгой ли­нии поведения, потому что человек сам должен взвесить цену раз­личных представляющихся ему доводов. Тому, кто не в состоянии; вынести никакой неудачи, бесполезно советовать рискнуть, точно так же бесполезно советовать юноше, полному энергии, осторожность пожилого человека. Он ответит на это теми глубоко верными, прекрасными словами, какими Эгмонт отвечает старому графу Оливье в драме Гете. И он будет прав. «Как бы подгоняемые неви­димыми духами, солнечные кони времени несутся с легкой повозкой нашей судьбы; и нам остается только смело держать вожжи и ус­транять колеса - здесь от камня налево, здесь от провала напра­во. Куда мы несемся? Кто знает? Помним ли мы даже, откуда мы идем?»17- «Цветок должен цвести,- говорит Гюйо,- хотя бы цветенье было для него смертью»**.

** Гюйо М. Нравственность без обязательства и санкции 18.

И все-таки главную цель этики составляет не советование каж­дому порознь. Ее цель скорее поставить перед людьми, как целым,высшую цель - идеал, который лучше всякого совета вел бы их инстинктивно к действию в должном направлении. Подобно тому, как цель воспитания ума состоит в том, чтобы мы привыкли делать множество верных умозаключений почти бессознательно, точно так же цель этики - создать в обществе такую атмосферу, чтобы большинство вполне импульсивно, т.е. без колебаний, совершало бы именно те поступки, которые ведут к благосостоянию всех и к наи­большему счастью каждого в отдельности.

Такова конечная цель нравственности. Но чтобы достигнуть се, мы должны освободить наши учения о нравственности от их внутренних противоречий. Нравственность, например, пропове­дующая «благодеяние» из сострадания и жалости, содержит мерт­вящее противоречие.

Она начинает с утверждения справедливости по отношению ко всем, т.е. равенства или же полного братства, т.е. опять-таки ра­венства или по крайней мере равноправия. А вслед за тем она спе­шит прибавить, что к этому стремиться нечего. Первое - недости­жимо... А что касается до братства, составляющего первооснову всех религий, то его не следует понимать в буквальном смысле: это было только поэтическое выражение энтузиастов-проповедников. «Неравенство - закон природы», говорят нам религиозные пропо­ведники, кстати вспоминая здесь о природе; в этом вопросе они учат нас брать уроки у природы, а не у религии, критиковавшей природу. Но когда неравенство в жизни людей становится слишком кричащим и сумма производимых богатств делится так неравно­мерно, что большинство людей должно жить в самой ужасной ни­щете, тогда делиться с бедным тем, «чем можно поделиться», не лишаясь своего привилегированного положения, становится свя­щенной обязанностью.

Такая нравственность может, конечно, продержаться некоторое время или даже долгое время, если ее поддерживает религия, в толковании господствующей церкви. Но как только человек начи­нает относиться к религии критически и ищет убеждений, подтвер­жденных разумом, вместо слепого повиновения и страха, такое внутреннее противоречие уже не может долго продолжаться. С ним предстоит расстаться - чем скорее, тем лучше; внутреннее проти­воречие - смертный приговор для всякой этики и червь, подтачи­вающий энергию человека.

***

Одно основное условие должно быть выполнено всякой совре­менной теорией нравственности. Она не должна сковывать само­деятельность личности даже ради такой высокой цели, как благо общества или вида. Вундт в прекрасном обзоре этических систем заметил, что, начиная с «периода просвещения» в середине XVIII века, почти все системы этики становятся индивидуалис­тичными. Но это замечание верно лишь до известной степени, так как права личности утверждались с особой энергией лишь в одной области - в области экономической. Но и здесь личная свобода оставалась и в практике и в теории более кажущейся, чем действительной. Что же касается других областей - политической, умст­венной, художественной, то можно сказать, что по мере того, как экономический индивидуализм утверждался все с большей силой, подчинение личности военной организации государства и его системе образования, а также умственной дисциплине, необходи­мой для поддержки существующих учреждений, постоянно росло. Даже большинство крайних реформаторов нынешнего времени в своих предвидениях будущего строя принимает за неоспори­мую предпосылку еще большее поглощение личности обществом, чем теперь.

Такое стремление, конечно, вызвало протест, выраженный Год­вином в начале XIX века и Спенсером во второй половине этого столетия, и привело Ницше к утверждению, что всякую нравствен­ность лучше выбросить за борт, если она не может найти другой основы, кроме принесения личности в жертву интересам челове­ческого рода. Эта критика ходячих учений о нравственности пред­ставляет, быть может, самую характерную черту нашего времени, тем более что главным его двигателем является не столько узко­личное стремление к экономической независимости (как это было в XVIII веке у всех защитников прав личности, кроме Годвина), сколько страстное желание личной независимости, чтобы вырабо­тать новый, лучший строй общества, где благосостояние для всех стало бы основой для полного развития личности *.

* Вундт делает очень любопытное замечание. «Если не думать,- говорит он,- что все указания ошибочны, теперь совершается в общественном мнении револю­ция, в которой крайний индивидуализм эпохи Просвещения уступает место про­буждению универсализма древних мыслителей, дополненного понятием о свободе человеческой личности, - улучшение, которым мы обязаны индивидуализму» (Эти­ка. С. 459 немецкого издания)19.

Недостаточное развитие личности (ведущее к стадности) и не­достаток личной творческой силы и почина бесспорно составляют один из главных недостатков нашего времени. Экономический индивидуализм не сдержал своих обещаний: он не дал нам яркого развития индивидуальности... Как и в старину, творчество в обще­ственном строительстве проявляется крайне медленно, и подража­ние остается главным средством для распространения прогрессив­ных нововведений в человечестве. Современные нации повторяют историю варварских племен и средневековых городов, когда те и другие перенимали друг от друга политические, религиозные и экономические движения и их «хартии вольностей». Целые на­ции усваивали в последнее время с поразительной быстротой про­мышленную и военную цивилизацию Европы, и в этих даже непе­ресмотренных, новых изданиях старых образцов всего лучше вид­но, до чего поверхностно то, что называют культурой: сколько в ней простого подражания.

Весьма естественно поэтому поставить вопрос: «Не содействуют ли распространенные теперь нравственные учения этой подража­тельной подчиненности?» «Не слишком ли они старались сделать из человека «идейного автомата» (ideational automation), о кото­ром писал Гербарт, погруженного в созерцание и больше всего боящегося бури страстей? Не пора ли отстаивать права живого человека, полного энергии, способного сильно любить то, что стоит любить, и ненавидеть то, что заслуживает ненависти, человека, всегда готового сражаться за идеал, возвышающий его любовь и оправдывающий его антипатии?» Со времен философов древнего мира всегда было стремление изображать «добродетель» как род «мудрости», поощряющий человека, скорее «развивать красоту своей души», чем бороться против зол своего времени вместе с «немудрыми». Впоследствии добродетелью стали называть «непро­тивление злому», и в течение многих веков личное «спасение», сое­диненное с покорностью судьбе и пассивным отношением к злу, было сущностью христианской этики. В результате получалась вы­работка тонких доказательств в защиту «добродетельного индиви­дуализма» и превозношение монастырского равнодушия к общест­венному злу. К счастью, против такой эгоистической добродетели уже начинается реакция и ставится вопрос: «Не представляет ли пассивное отношение ко злу преступной трусости?» Не права ли Зенд-Авеста, когда утверждает, что активная борьба против злого Аримана - первое условие добродетели*. Нравственный прогресс необходим, но без нравственного мужества он невозможен.

* Тиле [Thile С.Р.). История религии в древности. Немецкое издание Гота. 903. Т. 2. С. 163 и след.20

Таковы некоторые из требований, предъявляемых учению о нравственности, которые можно различить при теперешнем стол­кновении понятий. Все они ведут к одной основной мысли. Тре­буется новое понимание нравственности в ее основных началах, которые должны быть достаточно широки, чтобы дать новую жизнь нашей цивилизации, и в ее приложениях, которые должны быть освобождены от пережитков сверхприродного трансценденталь­ного мышления, равно как и от узких понятий буржуазного ути­литаризма.

Элементы для нового понимания нравственности уже имеются налицо. Значение общительности и взаимной помощи в развитии животного мира и в истории человека может, я полагаю, быть при­нято как положительно установленная научная истина, свободная от гипотез.

Затем мы можем счесть доказанным, что по мере того, как взаи­мопомощь становится утвердившимся обычаем в человеческом обществе и, так сказать, практикуется инстинктивно, сама эта практика ведет к развитию чувства справедливости с его неизбеж­ным чувством равенства или равноправия и равенственного само­сдерживания. Мысль о том, что личные права каждого так же не­рушимы, как естественные права каждого другого, растет по мере того, как исчезают классовые различия. И эта мысль становится ходячим понятием, когда учреждения данного общества подверга­лись соответствующему изменению.

Некоторая доля отождествления своей личности с интересами своей группы по необходимости существовала с самого начала об­щественной жизни, и оно проявляется уже у низших животных. Но по мере того, как отношения равенства и справедливости укореняются в человеческих обществах, подготовляется почва для дальнейшего и более распространенного развития более утончен­ных отношений. Благодаря им человек настолько привыкает пони­мать и чувствовать отражение его поступков на все общество, что он избегает оскорблять других даже тогда, когда ему приходится отказываться от удовлетворения своих желаний; он настолько отождествляет свои чувства с чувствами других, что бывает готов отдавать свои силы на пользу других, не ожидая ничего в уплату. Такого рода несебялюбивые чувства и привычки, обыкновенно на­зываемые не совсем точными именами альтруизма и самопожерт­вования, одни, по моему мнению, заслуживают названия соб­ственно нравственности, хотя большинство писателей до сих пор смешивало их, под именем альтруизма, с простым чувством справедливости.

Взаимопомощь, Справедливость, Нравственность - таковы последовательные шаги восходящего ряда настроений, которые мы познаем при изучении животного мира и человека. Они пред­ставляют органическую необходимость, несущую в самой себе свое оправдание, подтверждаемую всем развитием животного ми­ра, начиная с первых его ступеней (в виде колоний простейших жи­вотных) и постепенно поднимаясь до высших человеческих об­ществ. Говоря образным языком, мы имеем здесь всеобщий, мировой закон органической эволюции, вследствие чего чувства Взаимопомощи, Справедливости и Нравственности глубоко зало­жены в человеке со всею силою прирожденных инстинктов; причем первый из них, инстинкт Взаимной помощи, очевидно, сильнее всех, а третий, развившийся позднее первых двух, является непо­стоянным чувством и считается наименее обязательным.

Подобно потребности в пище, убежище и сне, эти три инстинкта представляют инстинкты самосохранения. Конечно, по временам они могут ослабевать под влиянием некоторых условий, и мы зна­ем много случаев, где в силу той или другой причины происходит ослабление этих инстинктов в той или другой группе животных или в том или другом человеческом обществе. Но тогда эта группа неизбежно терпит поражение в борьбе за существование: она идет к упадку. И если эта группа не вернется к условиям, необходимым для выживания и прогрессивного развития, т.е. к Взаимопомощи, Справедливости и Нравственности, она, будь это племя или вид, вымирает и исчезает. Раз она не выполнила необходимого условия прогрессивного развития, она неизбежно идет к упадку и исчезно­вению.

Таково твердое основание, даваемое нам наукой для выработ­ки новой системы этики и ее оправдания. А потому, вместо того чтобы провозглашать «банкротство науки», нам предстоит теперь рассмотреть, как построить научную этику из данных, полученных для этого современными исследованиями, одухотворенными тео­рией развития.

Глава третья. НРАВСТВЕННОЕ НАЧАЛО В ПРИРОДЕ *

* Эта глава была напечатана в журнале «Nineteenth Century». 1905. Март.

Теория Дарвина о происхождении нравственного чувства у человека 21. - Зачатки нравственных чувств у животных. - Происхождение чувства долга у человека. - Взаимная помощь как источник зарождения этических чувств у человека. - Общительность в мире животных. - Общение дикарей с животными. - Зарожде­ние понятия справедливости у первобытных племен.

Работа, выполненная Дарвином, не ограничилась областью од­ной биологии. Уже в 1837 году, когда он только что набросал об­щий очерк своей теории происхождения видов, он писал в записной книге: «Моя теория приведет к новой философии». Так и вышло в действительности. Внеся идею развития в изучение органической жизни, он этим открыл новую эру в философии, а написанный им позднее очерк развития нравственного чувства в человеке от­крыл новую главу в науке о нравственности **.

** В своей «Истории современной философии» датский профессор Гаральд Гофдинг дал прекрасный очерк философского значения работ Дарвина. Ср. немец­кий перевод Бендиксона. Лейпциг. 1896. Т. 2. С. 487 и след.22

В этом очерке Дарвин представил в новом свете истинное про­исхождение нравственного чувства и поставил весь вопрос на та­кую научную почву, что, хотя его воззрения и могут быть рассмат­риваемы как дальнейшее развитие воззрений Шефтсбери и Хат-чгсона, тем не менее следует признать, что он открыл для науки о нравственном начале новый путь в направлении, кратко указан­ном Бэконом. Он стал, таким образом, одним из основателей эти­ческих школ наравне с Юмом, Гоббсом и Кантом.

Основную мысль Дарвиновой этики можно изложить в немногих словах. Он сам очень точно определил ее в первых же строках своего очерка. Начал он с восхваления чувства долга, описывая его хорошо известными поэтическими словами: «Долг - чудная мысль, действующая на нас не ласковым подходом, не жалостью, не какою-либо угрозою...» и т. д. И это чувство долга, т.е. нравственную совесть, он объяснил «исключительно с точки зрения естествознания»,- объяснение, прибавлял он, которого до сих пор ни один английский писатель не попытался дать ***.

*** Происхождение человека. Гл. IV.

В сущности, на такое объяснение уже был намек у Бэкона.

Допустить, что нравственное чувство приобретается каждым человеком в отдельности за время его жизни, Дарвин, конечно, ' читал «по меньшей мере неправдоподобным с общей точки зре­ния теории развития». Он объясняет происхождение нравственного чувства из чувств общительности, которые существуют инстинктивно или врождены у низших животных и, вероятно, также у че­ловека. Истинную основу всех нравственных чувств Дарвин видел «в общественных инстинктах, в силу которых животное находит удовольствие в обществе сотоварищей,- в чувстве некоторой симпатии с ними и в выполнении по отношению к ним разных услуг». При этом Дарвин понимал чувство симпатии (сочувствие) в его точном смысле: не в смысле соболезнования или «любви», а в смысле «чувства товарищества», «взаимной впечатлительно­сти» - в том смысле, что на человека способны влиять чувства другого или других.

Высказав это первое положение, Дарвин указал далее на то, что во всяком виде животных, если в нем сильно разовьются ум­ственные способности в такой же мере, как у человека,- непремен­но разовьется также общественный инстинкт. И неудовлетворение этого инстинкта неизбежно будет приводить индивидуума к чув­ству неудовлетворенности и даже страданий, если, рассуждая о своих поступках, индивидуум увидит, что в таком случае «по­стоянный», всегда присущий общественный инстинкт уступил у него каким-нибудь другим инстинктам, хотя и более сильным в эту минуту, но не постоянным и не оставляющим по себе очень сильного впечатления.

Таким образом, нравственное чувство Дарвин понимал вовсе не в виде мистического дара неизвестного и таинственного проис­хождения, каким оно представлялось Канту. «Любое животное,- писал Дарвин,- обладающее определенными общественными ин­стинктами, включая сюда родительские и сыновние привязанно­сти, неизбежно приобретет нравственное чувство, или совесть (кантовское «знание долга»), как только его умственные способности будут в такой же степени развиты, как у человека» 23.

К этим двум основным положениям Дарвин прибавил два вто­ростепенных.

Когда развивается разговорный язык, писал он, и является уже возможность выражать желания общества, тогда «общественное» мнение насчет того, как каждый член общества должен был бы поступить, естественно становится сильным и даже главным руко­водителем поступков. Но влияние одобрения поступков обществом или неодобрения всецело зависит от силы развития взаимной сим­патии. Мы придаем значение мнениям других только потому, что находимся в симпатии (в содружестве) с ними; и общественное мнение влияет в нравственном направлении только в том случае, если достаточно сильно развит общественный инстинкт.

Правильность этого замечания очевидна; оно опровергает воз­зрение Мандевиля (автора «Басни о пчелах»24) и его более или менее открытых последователей XVIII века, которые пытались представлять нравственность как собрание условных обычаев.

Наконец, Дарвин упомянул также о привычке, как одной из деятельных сил в выработке нашего отношения к другим. Она усиливает общественный инстинкт и чувства взаимной симпатии, а также и повиновение суждениям общества.

Высказав сущность своих воззрений в этих четырех положе­ниях, Дарвин затем развил их.

Он рассмотрел сперва общительность у животных, насколько они любят быть в обществе и как скверно они себя чувствуют в оди­ночестве: их постоянное общение между собою, их взаимные предостережения и взаимную поддержку на охоте и для самозащиты. «Нет сомнения,- говорил он,- что общительные животные чув­ствуют взаимную любовь, которой нет у взрослых необщительных животных». Они могут не особенно сочувствовать друг другу в удовольствиях, но вполне доказанные случаи взаимного сочувствия и беде совершенно обычны; и Дарвин привел несколько таких на­иболее поразительных фактов. Некоторые из них, как, например, слепой пеликан, описанный Сэйнтсбюри, и слепая крыса, которых кормили их сородичи, стали их классическими примерами.

«При этом,- продолжал Дарвин,- кроме любви и симпатии мы знаем у животных другие качества, тоже связанные с общественными инстинктами, которые мы, люди, назвали бы нравствен­ными качествами». И он привел несколько примеров нравственного чувства у собак и слонов *.

* С тех пор Герберт Спенсер, прежде отрицательно относившийся к нравствен­ности у животных, привел в журнале «Nineteenth Century» Джемса Ноульса несколько таких фактов. Они воспроизведены в его «Principles of Ethics». Т. 2. Приложение Д («Совесть у животных») 25.

Вообще понятно, что для всякого действия сообща (а у неко­торых животных такие действия вполне обычны: вся жизнь состоит из таких действий) требуется наличность некоторого сдерживающего чувства. Впрочем, нужно сказать, что Дарвин не разра­ботал вопроса об общественности у животных и о зачатках у них нравственных чувств в той мере, в какой это нужно было бы ввиду важного значения этих чувств в его теории нравственности.

Переходя затем к человеческой нравственности, Дарвин заметил, что, хотя у человека, каким он сложился теперь, имеется мало гениальных инстинктов, он тем не менее представляет общитель­ное существо, которое сохранило с очень отдаленных времен некоторого рода инстинктивную любовь и сочувствие к своим сороди­чам. Эти чувства действуют как полусознательно двигающие (импульсивные) инстинкты, которым помогают разум, опыт и желание одобрения со стороны других.

«Таким образом, - заключал он, - общественные инстинкты, которые человек должен был приобрести уже на очень первобыт­ной ступени развития - вероятно, уже у своих обезьяноподобных предков, - еще и теперь служат причиной для некоторых его лич­ных поступков». Остальное является результатом все более и более развивающегося разума и коллективного образования.

Очевидно, что эти взгляды Дарвина будут признаны правиль­ными только теми, кто признает, что умственные способности животных отличаются от тех же способностей человека лишь сте­пенью их развития, а не по существу. Но к такому заключению пришло теперь большинство тех, кто изучал сравнительную пси­хологию человека и животных; попытки же, недавно сделанные не­которыми психологами в том направлении, чтобы отделить непро­ходимой пропастью инстинкты и умственные способности человека от инстинктов и умственных способностей животных, не достигли своей цели*. Понятно, что из сходства инстинктов и ума человека и животных не следует, чтобы нравственные инстинкты, развитые в различных видах животных, а тем более в различных классах, были тождественны между собою. Сравнивая, например, на­секомых с млекопитающими, никогда не следует забывать, что линии, по которым пошло развитие тех и других, разошлись уже в очень раннее время развития животного населения земного шара. В результате среди муравьев, пчел, ос и т. д. получилось глубо­кое физиологическое разделение в их строении и всей их жизни, между различными отделами того же вида (работники, трутни, матки), а с тем вместе и глубокое физиологическое разделение труда в их обществах (или, вернее, разделение труда и фи­зиологическое разделение в строении). Такого разделения нет у млекопитающих. Вследствие чего едва ли возможно людям су­дить о «нравственности» рабочих пчел, когда они убивают самцов в своем улье. Потому-то приведенный Дарвином пример из жизни пчел и был встречен так враждебно в религиозном лагере. Обще­ства пчел, ос и муравьев и общества млекопитающих так давно по­шли своими собственными путями развития, что между ними во многом утратилось взаимное понимание. Такое же взаимонепони­мание, хотя и в меньшей мере, мы видим и между человеческими обществами на разных ступенях развития.

* Неспособность муравья, собаки или кошки сделать открытие или напасть на истинное разрешение какого-нибудь затруднения, на которую так часто указы­вают некоторые из писавших об этом предмете, вовсе не доказывает существенного различия между способностями человека и животных, так как точно такой же не­достаток находчивости и изобретательности постоянно встречается и у человека. Подобно муравью в одном из опытов Леббока (John Lubbok) 26, тысячи людей, ранее не ознакомившихся с местами, точно так же пытаются перейти реку вброд и гибнут при этих попытках раньше, чем перекинут через нее какой-нибудь перво­бытный мост, например в виде свалившегося дерева. Я знаю это из опыта, что тоже подтвердят все исследователи диких первобытных стран. С другой стороны, мы встречаем у животных коллективный разум муравьиного гнезда или пчелиного улья. И если один муравей или одна пчела из тысячи нападает на верное решение, остальные подражают ему: и тогда они решают задачи гораздо более трудные, чем те, на которых так забавно осеклись муравей, пчела или кошка в (опытах) неко­торых натуралистов и, смею сказать, сами натуралисты в постановке своих опытов и заключениях. Пчелы на Парижской выставке и придуманная ими защита от постоянной помехи их работе, когда они узою залепили окошечко (см.; Взаимная помощь. Гл. 1), и любой из хорошо известных фактов изобретательности у пчел, муравьев, волков в их охотах вполне подтверждают вышесказанное.

А между тем нравственные понятия человека и поступки насе­комых, живущих обществами, имеют между собою столько общего, что величайшие нравственные учителя человечества не задумы­вались ставить в пример человеку некоторые черты из жизни му­равьев и пчел. Мы, люди, не превосходим их в преданности каждого своей группе; а с другой стороны, не говоря уже о войнах или о случавшихся по временам поголовных истреблениях рели­гиозных отщепенцев или политических противников, законы чело­веческой нравственности подвергались в течение веков глубочай­шим изменениям и извращениям. Достаточно вспомнить о человеческих жертвах, приносившихся божествам, о заповеди «око за икс» и «жизнь за жизнь» Ветхого завета, о пытках и казнях и т. д. и сравнить эту «нравственность» с уважением всего живущего, которое проповедовал Бодисатва 27, или с прощением всех обид, которое проповедовали первые христиане, чтобы понять, что нравственные начала подлежат такому же «развитию», а по временам и извращению, как и все остальное.

Мы вынуждены, таким образом, признать, что если различие между нравственными понятиями пчелы и человека является пло­дом расхождения физиологического, то поразительное сходство между теми и другими в других существенных чертах указывает нам на единство происхождения.

Дарвин пришел, таким образом, к заключению, что обществен­ный инстинкт представляет общий источник, из которого разви­лись все нравственные начала. И он попытался определить науч­ным образом, что такое инстинкт?

К сожалению, научная психология животных еще очень слабо разработана. А потому крайне трудно еще разобраться в сложных отношениях между собственно общественным инстинктом и ин­стинктами родительскими, сыновними и братскими, а также между разными другими инстинктами и способностями, как-то: взаим­ной симпатией, с одной стороны, и рассуждением, опытом и под­ражанием - с другой *. Дарвин вполне сознавал эту трудность, а потому выражался чрезвычайно осторожно. Родительские и сы­новние инстинкты «по-видимому, лежат в основании инстинктов общительности»,- писал он; а в другом месте он выразился так: «Чувство удовольствия от нахождения в обществе, вероятно, пред­ставляет распространение родительских и сыновних привязанно­стей, так как инстинкт общительности, по-видимому, развивается долгим пребыванием детей со своими родителями» (с. 161).

* Происхождение человека. С. 163 (русского перевода).

Такая осторожность в выражениях вполне естественна, так как и других местах Дарвин указывает на то, что общественный ин­стинкт - особый инстинкт, отличный от других; естественный от­бор способствовал его развитию ради него самого, вследствие его полезности для сохранения и благосостояния вида. Это такой ос­новной инстинкт, что, если он входит в противоречие с другим таким могучим инстинктом, как привязанность родителей к своему потомству, он иногда берет верх. Так, например, птицы, когда насту­пает время их осеннего перелета, иногда покидают своих малень­ких птенцов (вторых выводков), неспособных выдержать долгий перелет, чтобы присоединиться к своим товарищам (с. 164-165).

К этому очень важному факту я могу прибавить, что такой же инстинкт общительности сильно развит у многих низших живот­ных, как, например, у сухопутного краба, а также у некоторых рыб, у которых проявление этого инстинкта трудно рассматривать кик расширение родительского или сыновнего инстинкта. В этих случаях я скорее склонен видеть в нем распространение братских и сестринских отношений или же чувств товарищеских, которые, вероятно, развиваются во всех тех случаях, когда значительное количество молодняка, вылупившегося в известное время в данном месте (насекомых или даже птиц разных видов), продолжает жизнь сообща, с родителями или сами по себе. По всей вероят­ности, вернее было бы рассматривать общественные и родитель­ские, а также и братские инстинкты как два тесно связанных инстинкта, причем первый, общественный, быть может, развился ранее второго, а потому и сильнее его, но оба развивались рядом друг с другом в эволюции животного мира. Развитию обоих по­могал, конечно, естественный отбор, который поддерживал равновесие между ними, когда они противоречили один другому, и таким образом содействовал благу всего вида *.

* В прекрасном разборе общественного инстинкта на странице 32 профессор Ллойд Морган, автор хорошо известных работ об инстинкте и уме животных, говорит: «На этот вопрос Кропоткин заодно с Дарвином и Эспинасом, вероятно, ответил бы без колебания, что первоначальным источником общественной ячейки было продолжительное пребывание сообща группы родителей с их потомством»28. Совершенно верно; я только прибавил бы слова: «или же потомства без родителей», так как эта прибавка лучше согласовалась бы с вышеприведенными фактами, а также вернее передала бы мысль Дарвина.

Самая важная часть в этике Дарвина - это, конечно, его объ­яснение нравственного сознания в человеке и его чувства долга и угрызений совести. В объяснении этих чувств больше всего сказы­валась слабость всех этических теорий. Канту, как известно, в его вообще прекрасно написанном сочинении о нравственности совер­шенно не удалось доказать, почему следует повиноваться его кате­горическому императиву, если только он не представляет изъявле­ния воли верховного существа. Мы можем вполне допустить, что «нравственный закон» Канта (если слегка изменить его формули­ровку, удерживая, однако, его сущность) представляет необходи­мое заключение человеческого разума. Мы, конечно, возражаем против метафизической формы, приданной Кантом своему закону, но в конце концов его сущность, которую Кант, к сожалению, не выразил,- не что иное, как справедливость, одинаковая справед­ливость для всех (equite, equity). И если перевести метафизиче­ский язык Канта на язык индуктивных наук, мы можем найти точки соглашения между его объяснением происхождения нрав­ственного закона и объяснением естественных наук. Но это решает только половину задачи. Предположив (чтобы не затягивать спо­ра), что кантовский «чистый разум» помимо всякого наблюдения, всякого чувства и инстинкта, уже в силу своих прирожденных ка­честв неизбежно приходит к закону справедливости, подобному «повелению» Канта; допуская даже, что никакое мыслящее суще­ство никак не может прийти к другому заключению, ибо таковы прирожденные свойства разума,- допуская все это и вполне при­знавая возвышающий характер кантовской нравственной филосо­фии, все-таки остается нерешенным великий вопрос всякого учения о нравственности: «Почему должен человек повиноваться нравственному закону, или положению, утверждаемому его разумом», или, по крайней мере, «откуда это чувство обязательности, которое сознает человек?»

Некоторые критики кантовской философии нравственности уже указывали на то, что этот основной вопрос она оставила нерешен­ным. Но они могли бы прибавить, что он сам признал свою неспо­собность решить его. После того как он в продолжение четырех лет усиленно думал об этом вопросе и писал о нем, он признавал в своей почему-то вообще опускаемой из вида «Философской теории Веры» (часть 1, «О существенном недостатке человеческой приро­ды»; напечатана в 1702 г.), что он так и не мог найти объяснения происхождения нравственного закона. В сущности, он отказался от решения всего этого вопроса, признавши «непостижимость этой способности - способности, указывающей на божественное про­исхождение». Сама эта непостижимость, писал он, должна поднять дух человека до энтузиазма и дать ему силу идти на всевозможные жертвы, которых потребует от него уважение к своему долгу»*.

* Кант. Сочинения. Издание Hartenstein’a. Т. 6. С. 143-144.

Такое решение, после четырехлетнего мышления, равносильно полному отказу философии от решения этой задачи и передачи ее в руки религии.

Интуитивная философия признала, таким образом, свою неспо­собность решить эту задачу. Посмотрим же, как решает ее Дарвин с точки зрения естествоиспытателя.

Вот, говорит он, человек, который уступил чувству самосохра­нения и не рискнул своею жизнью, чтобы спасти жизнь другого че­ловека, или же, побуждаемый голодом, он украл что-нибудь. В обо­их случаях он повиновался совершенно естественному инстин­кту - отчего же он чувствует себя «не по себе». С какой стати он теперь думает, что ему следовало повиноваться какому-то другому инстинкту и поступить иначе.

Потому, отвечает Дарвин, что в человеческой природе наиболее «постоянно живучие общественные инстинкты берут верх над ме­нее постоянно живучими» (the more enduring social instincts conquer the less persistent instincts).

Наша нравственная совесть, продолжает Дарвин, всегда имеет характер обзора прошлого; она говорит в нас, когда мы думаем о своих прошлых поступках; и она бывает результатом борьбы, в ко­торой менее прочный, менее постоянный личный инстинкт уступает перед более постоянно присущим общественным инстинктом. У жи­вотных, всегда живущих обществами, «общественные инстинкты всегда налицо, они всегда действуют» (с. 171 русского пе­ревода).

Такие животные во всякую минуту готовы присоединиться для защиты группы и так или иначе идти друг другу на помощь. Они чувствуют себя несчастными, когда отделены от других. И то же самое с человеком. «Человек, у которого не было бы следа таких инстинктов, был бы уродом» (с. 162).

С другой стороны, желание утолить голод или дать волю своей досаде, избежать опасности или присвоить себе что-нибудь, при­надлежащее другому, по самой своей природе желание временное. Его удовлетворение всегда слабее самого желания; и когда мы думаем о нем в прошлом, мы не можем возродить это желание с той силой, какую оно имело до своего удовлетворения. Вследствие этого, если человек, удовлетворяя такое желание, поступил на­перекор своему общественному инстинкту и потом размышляет о своем поступке - а мы постоянно это делаем,- он неизбежно при­ходит к тому, что «станет сравнивать впечатления ранее пережи­того голода, или удовлетворенного чувства мести, или опасности, избегнутой за счет другого, с почти постоянно присущим инстинктом симпатии и с тем, что он ранее знал о том, что другие признают похвальным или же заслуживающим порицания». И раз он сде­лает это сравнение, «он почувствует то же, что чувствует, когда что-нибудь помешает ему последовать присущему инстинкту или привычке; а это у всех животных вызывает неудовлетворенность и даже заставляет человека чувствовать себя несчастным».

После этого Дарвин показывает, как внушения этой совести, которая всегда «глядит на прошлое и служит руководителем для бу­дущего», может принять у человека вид стыда, сожаления, раская­ния или даже жестокого упрека, если чувство подкрепляется размышлением о том, как поступок будет обсуждаться другими, к которым человек питает чувство симпатии... Понемногу привычка неизбежно будет все более усиливать власть совести над по­ступками и в то же время будет согласовывать все более и более желания и страсти личности с ее общественными симпатиями и ин­стинктами *. Общее, главное затруднение для всякой философии нравственного чувства состоит в объяснении первых зародышей чувства долга - обязательности возникновения в уме человека по­нятия, идеи долга. Но раз это объяснение дано, накопление опыта в обществе и развитие коллективного разума объясняет все осталь­ное.

* В подстрочном примечании Дарвин со свойственной ему прозорливостью делает, однако, одно исключение. «Враждебность или ненависть,- прибавляет он,- по-видимому, также оказывается упорным чувством, быть может, более упор­ным, чем всякое другое... Это чувство должно быть поэтому врожденным, и во вся­ком случае оно держится очень упорно. Оно представляет, по-видимому, допол­нение и противоположность общественного инстинкта» (примечание) 27). Это чувство, глубоко вкоренившееся в природе животных, очевидно, объясняет упорные войны, ведущиеся между разными группами и видами животных, а также и людей. Оно также объясняет одновременное существование двух нравственных законов среди цивилизованных людей. Но этот обширный и до сих пор не разработанный пример лучше будет обсудить, говоря об идее справедливости...

Мы имеем, таким образом, у Дарвина первое объяснение чув­ства долга на естественнонаучном основании. Оно, правда, проти­воречит ходячим понятиям о природе животных и человека, но оно верно. Почти все писавшие до сих пор о нравственном начале ис­ходили из совершенно недоказанной предпосылки, утверждая, что сильнейший из инстинктов человека, а тем более животных, есть инстинкт самосохранения, который, благодаря некоторой неточности их терминологии, они отождествляют с самоутверждением или собственно с эгоизмом. В этот инстинкт они включали, с одной стороны, такие основные побуждения, как самозащиту, самосо­хранение и даже удовлетворение голода, а с другой стороны, та­кие производные чувства, как страсть к преобладанию, жадность, злобу, желание мести и т.п. И этот ералаш, эту разношерстную смесь инстинктов и чувств у животных и у людей современной куль­туры они представляли в виде всепроникающей и всемогущей си­лы, не встречающей в природе животных и человека никакого про­тиводействия, кроме некоторого чувства благоволения или жа­лости.

Понятно, что раз признано было, что такова природа человека и всех животных, тогда уже ничего более не оставалось, как на­стаивать на смягчающем влиянии учителей нравственности, взы­вающих к милосердию; причем дух своих учений они заимствуют из мира, лежащего вне природы,- вне и превыше мира, доступно­го нашим чувствам. И влияние своих учений они стараются уси­лить поддержкой сверхъестественных сил. Если же кто отказывал­ся от таких взглядов, как, например, Гоббс, то ему оставалось толь­ко одно: придать особое значение карательному влиянию Государ­ства, руководимого гениальными законодателями, что сводилось, в сущности, только к тому, что то же обладание «истиной» припи­сывалось не жрецу, а законодателю.

Начиная со средних веков, основатели этических школ, боль­шей частью мало знакомые с Природою, изучению которой они предпочитали метафизику, представляли инстинкт самоутвержде­ния личности как первое необходимое условие существования как животного, так и человека. Повиноваться его велениям считалось основным законом природы, не повиноваться - привело бы к пол­ному поражению вида и, в конце концов, к его исчезновению. И вы­вод из этого был тот, что бороться с эгоистическими побуждения­ми человек мог, только призывая на помощь сверхприродные силы. Торжество нравственного начала представлялось поэтому как тор­жество человека над природою, которого он может достигнуть только с помощью извне, являющуюся вознаграждением за его добрые желания.

Нам говорили, например, что нет более высокой добродетели, нет более высокого торжества духовного над телесным, как само­пожертвование для блага людей. На деле же самопожертвование для блага муравьиного гнезда или для безопасности стаи птиц, ста­да антилоп или общества обезьян есть факт зоологический, еже­дневно повторяющийся в природе, для которого в сотнях и тысячах животных видов ничего другого не требуется, кроме естественно сложившейся взаимной симпатии между членами того же вида, постоянной практики взаимной помощи и сознания жизненной энергии в индивидууме.

Дарвин, знавший природу, имел смелость сказать, что из двух инстинктов - общественного и личного - общественный сильнее, настойчивее и более постоянно присущий инстинкт, чем второй. И он был, безусловно, прав. Все натуралисты, изучавшие жизнь животных в природе, особенно на материках, еще слабо заселен­ных человеком, безусловно, были бы на его стороне. Инстинкт вза­имной помощи действительно развит во всем животном мире, потому что естественный подбор поддерживает его и безжалостно истребляет те виды, в которых он почему-либо ослабевает. В вели­кой борьбе за существование, ведущейся каждым животным ви­дом против враждебных ему климатических условий, внешней об­становки жизни и естественных врагов, больших и малых, те виды имеют наибольшие шансы выжить, которые последовательнее дер­жатся взаимной поддержки, тогда как те виды, которые этого не делают, вымирают. И то же самое мы видим в истории челове­чества.

Любопытно заметить, что, придавая такое значение обществен­ному инстинкту, мы возвращаемся к тому, что уже понял великий основатель индуктивной науки Бэкон. В своем знаменитом сочи­нении «Instauratio Magna» («Великое возрождение наук») Бэкон писал: «Все существа имеют инстинкт (appetite) к двоякого рода благам: одни из них для самого существа, а другие- поскольку оно составляет часть какого-нибудь большого целого; и этот по­следний инстинкт более ценен и более силен, чем первый, так как он содействует сохранению более объемлющего. Первое может быть названо индивидуальным, или личным, благом, а второе - благом общины... И, таким образом, вообще бывает, что инстинктами управляет сохранение более объемлющего»*.

* On the Dignity and Advancement of Learning. Book VII. Г.ч. I. С. 270, издано в Bohn’s Library. Конечно, доказательство Бэкона в подтверждение его мысли не достаточно; но надо помнить, что он только устанавливал общие линии науки, которую предстояло разработать его последователям. Ту же мысль выразили впоследствии Гуго Гроций и некоторые другие мыслители.

В другом месте Бэкон возвращался к той же идее, говоря о «двух аппетитах (инстинктах) живых существ: 1) самосохранения и защиты и 2) размножения и распространения», причем он при­бавлял: «Последний, будучи активным, по-видимому, сильнее и ценнее первого»29. Возникает, конечно, вопрос: согласно ли такое представление о животном мире с теорией естественного отбора, в которой борьба за существование внутри самого вида считалась необходимым условием для появления новых видов и Эволюции, т.е. прогрессивного развития вообще.

Так как я подробно рассмотрел этот вопрос в труде «Взаимная помощь», то я не стану здесь снова разбирать его, а только добав­лю следующее замечание: в первые годы после появления «Проис­хождения видов» Дарвина мы все были склонны думать, что ост­рая борьба за средства существования между членами одного и того же вида была необходима, чтобы усилить изменчивость и вызвать появление новых разновидностей и видов. Наблюдение мною природы в Сибири, однако, зародило во мне первые сомнения в существовании такой острой борьбы внутри видов; оно показало напротив, громадное значение взаимной поддержки во время переселений животных и вообще для сохранения вида. Затем, по мере того как биология глубже проникала в изучение живой природы и знакомилась с непосредственным влиянием среды, производящим изменения в определенном направлении - особенно в тех случаях, когда во время своих переселений одна часть вида бывает отрезана от остальных,- стало возможным понимать «борьбу за жизнь» в более широком и более глубоком смысле. Биологи вынуждены были признать, что группы животных часто действуют как одно целое и ведут борьбу с неблагоприятными условиями жизни или же с внешними врагами, какими бывают соседние виды, при помощи взаимной поддержки среди своих групп. В таком случае при­обретаются навыки, уменьшающие внутреннюю борьбу за жизнь и в то же время ведущие к высшему развитию ума среди тех, кто практикует взаимную помощь. Природа полна таких примеров, причем в каждом классе животных на высшей ступени развития стоят именно наиболее общительные виды. Взаимная помощь внутри вида является, таким образом (как это вкратце высказал уже Кесслер), главным фактором, главным деятелем того, что можно назвать прогрессивным развитием.

Природа может поэтому быть названа первым учителем этики, нравственного начала для человека. Общественный инстинкт, при­рожденный человеку, как и всем общественным животным,- вот источник всех этических понятий и всего последующего развития нравственности.

Исходная точка для всякого труда о теории нравственности, или этики, была указана Дарвином спустя триста лет после того, как первые попытки в этом направлении были сделаны Бэконом и отчасти Спинозой и Гете *. Взяв общественный инстинкт за исход­ную точку для дальнейшего развития нравственных чувств, можно было, утвердив дальнейшими фактами это основание, строить на нем всю этику. Но такой работы до сих пор еще не было сделано.

* См.: Разговоры Эккермана с Гете 30.

Те из строителей теории развития, которые касались вопроса о нравственности по той или другой причине, шли по путям, приня­тым писателями по этике в до-дарвиновский и в до-ламарковский период, а не по тем, которые Дарвин наметил - может быть, слиш­ком кратко - в «Происхождении человека».

Это замечание прилагается и к Герберту Спенсеру. Не вдаваясь здесь в обсуждение его Этики (это будет сделано в другом месте), замечу только, что свою философию нравственности Спенсер пост­роил по другому плану. Этическая и социологическая части его «Синтетической философии» были написаны задолго до появления дарвиновского очерка о нравственном чувстве под влиянием от­части Огюста Конта и отчасти бентамовского «утилитаризма» и сенсуалистов XVIII века**.

** «Данные Этики» Спенсера появились в 1879 году, а его «Справедливость»- и 1891 году, т.е. долго спустя после появления дарвиновского «Происхождения человека» в 1871 году. Но «Социальная статика» Спенсера вышла уже в 1850 году; Спенсер был, конечно, прав, когда указал на различи между ним и Контом; но влияние на него основателя позитивизма неоспоримо, несмотря на глубокое раз­личие между строем ума того и другого философа. Чтобы составить себе понятие о влиянии Конта, достаточно сравнить биологические взгляды Спенсера со взгля­дами французского философа, особенно как они изложены в III главе его «Discours Preliminaires», в первом томе «Politique Positive» 31.

В этике Спенсера влияние Конта особенно выступает в значении, придаваемом Спенсером установке различия между «военной» и «промышленной» ступенью развития человечества, а также в противоположении «эгоизма» «альтруизму». Это последнее слово Спенсер употреблял именно в слишком широком, а потому и не­определенном смысле, в каком его употреблял Конт, когда впервые ввел это слово32.

Только в первых главах «Справедливости» (напечатанных в журнале «Nineteenth Century» в марте и апреле 1890 года) нахо­дим мы у Спенсера упоминание об «Этике Животных» и «под-чело­веческой справедливости», которым Дарвин придавал такое зна­чение в развитии нравственного чувства у человека. Любопытно, что это упоминание ничем не было связано с остальною этикой Спенсера, так как он не считал первобытных людей обществен­ными существами, общества которых были бы продолжением пле­мен и обществ, обычных среди животных. Оставаясь верным Гоббсу, он рассматривал дикарей, как ничем не связанные сбори­ща людей, чуждых друг другу, где происходят постоянные враж­да и ссоры, причем эти сборища выходят из хаотического состоя­ния только тогда, когда какой-нибудь выдающийся человек, взяв в свои руки власть, организует общественную жизнь.

Таким образом, глава о животной этике, прибавленная Спенсе­ром позднее, является надстройкой в общей системе нравственной философии Спенсера, и он не объяснил, почему он счел нужным в этом пункте изменить свои прежние воззрения. Во всяком случае, нравственное чувство у человека не представляет у него дальней­шего развития чувств общительности, существовавших уже у пред­ков человека. По его мнению, оно появилось в человеческих об­ществах гораздо позже и произошло из ограничений, наложенных на людей их политическими, общественными и религиозными руко­водителями (Данные Этики. § 45). Понятие о долге, как это гово­рил Бэн, после Гоббса является и у Спенсера как продукт при­нуждения (Coersion) со стороны временных начальников во время ранних периодов жизни людей или, вернее, как «воспоминание» о нем.

Это предположение, которое, к слову сказать, трудно было бы подтвердить теперь научным исследованием, кладет свой отпеча­ток на всю этику Спенсера. Для него история человечества делится на два периода: «военный», продолжающийся еще и до сих пор, и «промышленный», медленно нарождающийся в настоящее вре­мя; и оба требуют своей собственной особой нравственности. Во время боевого периода принуждение было более чем необходимо: без него прогресс был бы невозможен. На этой ступени развития человечества необходимо было также, чтобы личность приносилась в жертву обществу и чтобы ради этого выработался особый ко­декс нравственности. Такая необходимость принуждения государ­ством и пожертвования личностью должна будет продолжаться, покуда промышленный строй не возьмет вполне верх над боевым. Таким образом. Спенсер признает две разные этики, приспособ­ленные к двум разным ступеням развития (§ 48-50), и это ведет его к ряду заключений, правильность которых обусловливается истинностью основного утверждения.

Учение о нравственных началах является, следовательно, иска­нием компромисса, соглашения между законами враждебности и законами дружелюбия - равенства и неравенства (§ 85). А так как из этого столкновения двух противоположных начал нет выхо­да, так как наступление промышленного строя возможно будет только тогда, когда закончится борьба между ним и военным стро­ем, то пока возможно только внести в отношения людей между собою некоторую долю «благожелательности», которая может не­много смягчить современный строй, основанный на индивидуа­листических началах. Вследствие этого его попытка научно уста­новить основные начала нравственности кончается неудачей, и в конце концов он приходит к совершенно неожиданному выводу, утверждая, что все теории нравственности, философские и рели­гиозные, дополняют друг друга. В то время как мысль Дарвина была совершенно противоположна: Дарвин признавал, что источ­ником, из которого берут начало все системы этики и все нравст­венные учения, включая и этическую часть различных религий, были общительность и сила общественного инстинкта, проявляю­щиеся уже в животном мире, а тем более у самых первобытных племен,- Спенсер, подобно Гексли, колеблется между теориями принуждения, утилитаризма и религии, не находя вне их источника нравственности.