ЭСТЕЗИС В ЭКОЛОГИЧЕСКОМ ПРИБЕЖИЩЕ

Художник пытается углубить русло обмелевшего эстезиса, хотя интенция изначальной художествен­ной практики не угасла в нем: тоска по долгосроч­ным синтезам воображаемого и символического дает о себе знать. Но реализуема она только там где остаточный эстезис еще нуждается в гармонц. зации – такова, прежде всего, сфера экологии. Лег­ко транслируемая по каналам искусства озабоченность и даже боль за «мучимую природу» дает воз­можность создавать произведения прежнего типа – прежнего не в смысле использования художе­ственных средств, а в смысле облагораживания алармизма, его компактной упаковки в символичес­кое. Переходя на территорию экологического со­знания, радикальный художник незаметно для себя переходит к врачеванию, хотя, пребывая в других точках актуального искусства, он пытался, наобо­рот, разрушить анестезию.

Что же скрывается за этим последним бастионом солидарной коллективной чувствительности, и почему именно он оказался последним? Идеология зеленых сочетает в себе архаический анимизм с новейшей формой антропоморфизма, когда сам «антропос» более всего напоминает кукольного персонажа из фильмов Яна Шванкмайра. Помимо общей эмоциональной холодности, специфичес­кой «игрушечности» чувств, утрачена острота раз­личения между состояниями мира и состояниями сознания. Антропоморфные вещи желанны, когда они приветливы, разговорчивы и кротки, как в мультфильмах, рекламных роликах и на витринах магазинов, а люди хороши тогда, когда они среди этих приветливых вещей чувствуют себя как дома.

В своеобразии реакций и простейших неявных умозаключений опознаются черты аутизма. Не уди­вительно, что за последние три десятилетия аутизм стал одной из важнейших психиатрических проблем. в том числе и в прямом клиническом смыле: число пациентов, особенно детей, страдающих аутизмом, возрастает каждый год (наиболее обстоя­тельное исследование – S. Baron-Cohen. Understan­ding other minds. Oxford. 1994). В некотором при­ближении эволюцию господствующей симптомати­ки социального тела можно разделить на три этапа:

1) Психоанализ и буржуазия (Фрейд)

2) Капитализм и шизофрения (Делез-Гваттари)

3) Аутизм и экологический маразм (еще ждет сво­его классификатора).

В общих чертах аутизм характеризуется как про­стодушие, тонкой пленкой покрывающее очаги отчаяния. Прорыв пленки вызывает цепную реак­цию неадекватности: истерику, ступор, суицидаль­ные попытки. Поэтому аутист наиболее комфорт­но чувствует себя в окружении вещей, или людей, ведущих себя как вещи (автоматы). Для него пуга­юще непонятен другой как Другой: в чуждом бы­тии другого автономного Я скрываются коварство, непредсказуемость, страшные для аутиста прова­лы в однородном поле поведения-самоотчета и множество скрытых угроз. Понятно, что клиничес­кая форма аутизма служит «недосягаемым образ­цом», но она определяет тенденции, создает гравитацию вокруг сингулярных точек-симптомов. Характерным симптомом мягкого аутизма являет­ся пресловутая политкорректность.

Промежуточным пространством, своеобразным медиатором между миром вещей и миром аутентич­ных Я, выступает «природа»: на нее еще хватает сил, тем более что инвестиции любви-заботы представ­ляются в этом случае прозрачными и окупаемыми. Разумеется, природа, благополучием которой озабочен ревнитель экологии, относится к категории воображаемого. Например, милые домашние животные, преданные, не имеющие двойного лица (наивные и в своей хитрости), – они как раз при­годны для политкорректной дружбы, вытеснившей подлинное и многомерное бытие с Другим.

«Собаки настоящие друзья, они даже лечат де­тей», – говорит Татьяна Горичева. Действитель­но, дети, в особенности дебилы, дауны и аутисты, чувствуют себя непринужденно в общении с живот­ными, и анимотерапия сейчас стала надежным методом психической реабилитации. Собака пря­модушна, кошка ласкова – а как она умеет покор­но, без сопротивления принимать ласки, подстав­лять себя под вялотекущие струи любви и заботы – воистину идеальный фармакон! Лучше могли бы быть только динозаврики и прочие зверушки из мультфильмов, если бы, конечно, самому удалось «мультиплицироваться», так сказать, оплюшневеть, навсегда покинув сомнительное бытие с ко­варными другими.

Итак, прибегая к стилю лаконичных ленинских формулировок, можно сказать: экологическое со­знание есть анимизм плюс антропоморфизм в ста­дии оплюшневелости. Ясно, что анимизм в данном случае имеет мало общего с мироощущением пер­вобытных охотников, он является совокупным эффектом кинографической и компьютерной анимации. В рамках господствующей экопарадигмы усомниться в том, что животные чувствуют и не­плохо мыслят, считается крайне дурным тоном. «Животные, в сущности, лучше, чем мы» – когда-то этот тезис преподносился как образец парадоксализма и мизантропии (можно вспомнить и при­писываемое Бернарду Шоу изречение: «чем лучше я узнаю людей, тем больше мне нравятся собаки»). Теперь подобные утверждения являются общим местом и принимаются как простая данность.

Полностью элиминирована хтоническая ипо­стась природы, хорошо знакомая грекам и господ­ствовавшая в европейском средневековье. Нынче все, находящееся за пределами минимально воз­можного умиления, воспринимается как уродство и монструозность, которые можно и нужно ликви­дировать. И желательно быстро, одним пшиком специального, дезодорирующего монстроцида. Примером тут может служить вожак тараканов грязный Луи из рекламного ролика – таким исча­диям нет места в «природе». Для них остаются две принципиальные возможности: либо исправиться (оплюшневеть), либо исчезнуть. Причем второе совсем не обязательно означает «погибнуть»; впол­не достаточно просто скрыться в невидимость, перебраться куда-нибудь с глаз долой, туда, где пре­бывает грязный Луи и подобные ему извращенцы.

Еще более гипертрофированный вид принима­ет хрупкость природы, ее незащищенность. Дино­заврики, Чебурашки, букашки-козявочки – все они прямо-таки готовы пропасть в любой момент, если им не прийти вовремя на помощь. Понятно, что такая картинка не имеет никакого отношения к реальной картине, свидетельствующей о чудовищ­ной силе сопротивления живого попыткам уни­чтожения. Картинка беззащитности из мифологи­ческого видеоряда является проекцией собственной запущенной проблемы – глубокой нехватки антропоморфных объектов заботы. Занимающие эту нишу другие Я, включая собственных близких, чрезмерно щепетильны, неблагодарны и не гото­вы, чтобы на них играли, как на флейте. Прихо­дится совершать подстановку, довольствоваться проекциями воображения. В каждом националь­ном пантеоне есть образцовые персонажи трога­тельности, заботы, незлобивости... Национальная американская мышь (по меткому выражению Тать­яны Толстой), олененок Бэмби, добрый доктор Айболит. Когда-то они, конечно, были детскими героями, но прогрессия экологического маразма уже наделила их новой, всеобщей актуальностью. В сущности, добрый персонаж Корнея Чуковско­го это и есть собирательный образ героя нашего времени, кавалера ордена Зеленого Креста. Имен­но его доброта служит эталоном «доброго самого по себе», вполне в духе Платона. Поэтому так важ­но разобраться, в чем же она состоит. А вот в чем: Айболит бесхитростен, мягко выражаясь, наивен как пробка, не обзавелся семьей, собственными детьми, всем пожертвовал ради главного дела. Ему бы побеседовать с друзьями, полюбезничать с жен­щиной, подурачиться на каком-нибудь празднике, в театр сходить... Не интересуют все эти пустяки Айболита, он под деревом сидит, пришивает лап­ку плюшевому зайчонку, спасает бедных животных

И всем по порядку дает шоколадку,

И ставит, и ставит им градусники.

На этом месте остаточная чувственность дости­гает своего пика и приходит к катарсису.

КОНЕЦ ОТЧУЖДЕНИЯ

Страх превратиться в вещь сопровождает созна­ние с момента его пробуждения. Апокриф Будды, который так любил цитировать Макс Шелер, гла­сит: «Прекрасно созерцать всякую вещь, но страш­но быть ею». Созерцать вещь, сколь бы прекрасной она ни была, значит занимать по отношению к ней привилегированную позицию. Если созерцающий налюбовался, утомился или просто отвлекся, вещь исчезает, но сам созерцающий никуда не исчезает. Почему? Потому что он не вещь. Он субъект, и не может быть предметом исчерпывающего созерца­ния извне; субъект обладает сферой невидимого-для-других, внутренним миром, где можно спокой­но хранить свою неидентифицированность, вели­чайшее преимущество в мире вещей.

Обладателями скрытых преимуществ являются все люди как полноправные субъекты. Никогда нет полной уверенности в том, что содержит в себе другое Я, но как раз эта неуверенность слу­жит главным подтверждением того, что другое Я существует. Вещь может быть простой, искусно сделанной и даже очень загадочной. Но и загадоч­ная вещь загадочна не своей собственной тайной, а тайной Другого, другого Я. Манипулируя с ве­щами, иногда приходится иметь дело с субъектом, тогда автоматизированность процесса нарушает­ся и наступает некоторое замедление – субъектив­ный фактор. Скажем, среди кипы банкнот вдруг обнаруживается поддельная, или в груде бижуте­рии на лотке неожиданно обнаруживается что-то настоящее, в обоих случаях процесс прерывается, вступает в нестандартную фазу, поскольку вещь-улика указывает на произошедшее вмешательство субъекта, обладателя и хранителя внут­ренней неопознанности. Ибо вещь не может быть уликой самой себя.

Сознание дорожит создаваемым им замедлени­ем, ведь оно-то и указывает на присутствие живо­го человека, на то, что я все-таки не вещь. Мотива­ция хакера в чистом виде – это минимальный про­тест против исключения субъекта из «высших расчетов»; исчезновение последнего хакера знаме­новало бы собой погружение человечества в то­тальный аутизм – добровольную самосборку по типу биороботов, то есть вещей, а не субъектов. И здесь уместно обратить внимание на удивительную превратность, постигшую категорию отчуждения. В широкий философский оборот понятие отчуж­дения (die Entfremdung) ввел Гегель. Для Гегеля отчуждение означало утрату внутренней негатив­ности и успокоение в форме непосредственного бытия для другого. Овеществление представляет собой разновидность отчуждения и в движении Абсолютного духа является всего лишь моментом; природа есть не что иное, как инобытие Абсолют­ного духа, снимаемое самодвижением к конкрет­ности понятия. Понятно, что Абсолютному духу не страшно никакое отчуждение, другое дело, когда речь идет о самости, о полном превратностей уде­ле смертного. Тут отчуждение означает «страх по­терять себя в абсолютной разорванности». Утрата ядра негативности – реальная угроза; исчезновение навыка мгновенного дистанцирования (растождествления) – это и есть сбывшийся страх Будды.

Если четкость различения между состояниями внутреннего мира (бытием в себе и для себя) и вне­шними идентификациями утрачивается, овеществ­ление грозит поглотить субъекта без остатка. Ни­кто не придет на помощь, не промедлит в счете, классификации или окидывании скользящим взгля­дом, если ты не напомнишь себе, что ты «сам себе хитрый» и плевать хотел на их идентификации.

Для Маркса, начиная с его раннего периода геге­левского влияния, «отчуждение» было главным пун­ктом обвинения в адрес капитализма. Изъятие при­бавочного продукта, эксплуатация человека чело­веком, вопиющее имущественное неравенство – это само собой. Но превращение человека в вещь, его отчуждение от собственной сущности – вот преступное деяние системы, не имеющее никаких оправданий.

Категория «отчуждение» оказалась самой попу­лярной и для творческого марксизма XX столетия. А. Грамши, Г. Лукач, В. Беньямин, Л. Альтюссер, Г. Батищев уделили анализу отчуждения и возмож­ностям его преодоления (в частности, коммуниз­му) немало ярких страниц. Дело в том, что не толь­ко овеществление труда, но и овеществление при­сутствия необходимо – как для поддержания жизни социума, так и для обретения («присвоения») ин­дивидом собственной сущности. Все «первые встречные» существуют для нас в режиме вещей; они могли бы оказаться автоматами, запрограмми­рованными на определенные действия, и мы бы этого не заметили. В таком же режиме взаимного отчуждения существуют продавцы, покупатели, официанты, агенты, попутчики, стоящие в нужной очереди (кроме последнего), чиновники всех рангов и много кто еще. По большому счету, замена их биороботами существенно повысила бы комфорт­ность бытия.

Уподобление вещам действительно создает са­мый быстрый и экономный режим обменов. Но лишь до тех пор, пока сохраняются отдушины растождествления, пока не подводит навык мгновен­ного дистанцирования. Первые девять встречных пусть будут автоматами, но если и десятый тоже, то лучше вообще не надо, тогда уж лучше я смирюсь с тем, что первый встречный, будучи не вещью, а автономным Я, будет бурчать про себя, спросит что-нибудь бестолковое и загородит проход по эс­калатору. Примерно так может рассуждать субъект, спасаемый от капиталистического отчуждения, если, конечно, бесчеловечный капитализм уже не лишил его способности рассуждать.

Суть в том, что идеально организованное, тоталь­ное производство требует быть вещью везде. В хо­рошо организованной цепочке обменов потаенное внутреннее ни разу не востребуется и не принима­ется во внимание. «Этого от вас не нужно» – таки­ми словами совокупный эксплуататор пресекает лю­бые проявления субъективного, вернее, субъект­ного фактора. А если самое похвальное и полезное в своей жизни ты можешь сделать, только став ве­щью, значит, жизнь надо менять. И Маркс, и Беньямин, и теоретики Франкфуртской школы исходят из того, что протест против отчуждения-овеществ­ления есть спонтанная реакция разумного смерт­ного существа. Так оно и было до поры до време­ни.

Категория отчуждения незаметно вышла из моды лет двадцать назад. Сегодня из заметных мыслителей разве что Э. Ласло и Дж. Агамбен из­редка вспоминают об угрозе отчуждения, имея в виду, скорее, исчезновение субъектов, извлекаю­щих прямую выгоду из блестяще организованной эксплуатации. Полное увядание риторики, в тече­ние двух столетий находившей отклик в сердцах миллионов, могло бы свидетельствовать о том, что проблема решена. Она действительно реше­на в духе знаменитого сталинского афоризма: нет человека – нет проблемы. Случилось страшное: наследники индустриальной эпохи перестали страшиться отчуждения.

Ничего такого страшного нет в уподоблении вещам, – полагает теперь человек целлулоидно-плюшевой эпохи. Когда-то, конечно, вещи были настроены враждебно: рычащие паровозы, шипящие сковородки и прочие их собратья, громыхающие, неподъемные, скрипучие, того и гляди цапнут за руку или отдавят ногу. Теперь не то, новейшее поколение вещей настроено исключи­тельно дружелюбно. Крем заботится о моей коже, шампунь прогоняет шесть признаков не­здоровых волос и грязного Луи впридачу. Тефалевая сковородка думает обо мне. Да и прочие вещи приветливы, неспособны на подвох, такие же умные и благоразумные, как и я.

А вот эти подозрительные субъекты запросто могут выкинуть что-нибудь раздражающее. Что-то там у них внутри такое неправильное, хит­рое обманное. Пообщаешься с ними иной раз и сразу поймешь насколько они несовершенны и утомительны. Поучились бы у тефалевых сково­родок.

Опасений у движущегося к аутизму общества, ко­нечно, хватает. Вдруг, например, окажется не по плечу высокий стандарт вещественности и собственная постыдная некорректность вызовет чье-то раздра­жение... Нельзя также слишком сближаться – обнаруживаются и провоцируются нежелательные осложнения. В зонах сближения симметричность и транзитивность отношений пропадают. Многомер­ность бытия от первого лица, принципиальная не­стабильность самопрезентации воспринимаются как ненужное излишество, распущенность как нечто безусловно отягощающее. Невидимое-для-другого перестает быть знаком особого отличия, за которое следует цепляться во что бы то ни стало. Если уход от идентификаций совершают другие – это скандал. Если я сам, то имеет место что-то вроде расстрой­ства и нужно обратиться к психоаналитику, пусть он восстановит положение вещей.

Как бы там ни было, но страх потерять себя, вдох­новлявший гегелевскую диалектику, марксистскую критику и делезовский шизоанализ, в значитель­ной мере преодолен. Ибо «потерять можно толь­ко то, что имеешь», это знали еще греческие софи­сты. Дрейфующий к аутизму не боится овеществ­ления, ему непонятен страх Будды. «Прекрасно созерцать всякую вещь, – думает он, глядя в теле­визор, – особенно эту замечательную Мышь. И как жаль, что невозможно стать ею». Пациент напрас­но расстраивается: в век прогрессирующей анестезии нет ничего невозможного.

МУТАЦИЯ ВЕЩЕЙ

Разумеется, вещи, ставшие высокими образцами для подражания, должны были претерпеть нема­ло трансформаций. Но действительно ли удалось воспроизвести, «вывести» поколение вещей с че­ловеческим лицом? Пожалуй, скорее наоборот, во всяком случае, в процессе встречной адаптации на долю субъекта выпало не меньше приспособитель­ных усилий. В цивилизации ольмеков довольно часто повторяется характерный скульптурный мотив, не имеющий аналогов в других культурах: собака в маске человека. Человек в маске живот­ного вполне традиционен, ведь сокрытие Я от поглощающего взгляда – это минимальная стратегия самоидентификации. Зверь, ведущий себя по чело­вечески, – тоже естественная составляющая ани­мизма. Но животное в человеческой маске – уже нечто большее. Собака ольмеков могла бы стать то­темным животным Голливуда, если бы это место уже не было занято Мышью.

Как бы там ни было, но маскировка входящих в обиход вещей действительно доведена до совер­шенства. Прежде всего, было преодолено сопротив­ление материала и устранена привилегирован­ность или даже эксклюзивность «собственного суб­страта» для некоторого рода вещей. Тем самым, по существу, ликвидируется целая категория причин­ности, а именно четвертый вид причины («медь как причина статуи»), зафиксированный в «Мета­физике» Аристотеля.

Эту важную перемену, знаменующую переход от эпохи мастера к эпохе гештеллера, отметил еще Хайдеггер. Не остались в стороне и художники активно обыгрывающие факультативность материального субстрата в инсталляциях и перформансах Юкка Нууминен в своем перформансе разрезает бумажными ножницами большой лист прочной нервущейся фольги. Затем лист нарезается на носовые платки, тут же используемые по назначению Сегодня использование синтетических материа­лов (заменителей) определяется не их оптималь­ной пригодностью для данной вещи, а принципом самоокупаемости и в еще большей мере скоростью выбывания из процесса потребления.

Всячески маскируется и сделанность вещи, прин­цип ее устройства. Такой принцип означал бы пре­тензию на самостоятельность, некую степень про­тивостояния потребителю. Все «способности» агре­гата должны быть вынесены на панель управления – только такой «человеческий интерфейс» будет по-настоящему политкорректным, тогда ему вправе подражать и человеческий face, еще не достигший такого совершенства и не всегда придерживающий­ся принципа keep smiling.

Панель современного бытового прибора это и есть человеческая маска собаки. А если человек и не узнает себя в приветливом выражении интерфэйса стиральной машины Bosch или изделия Siemens, так это с непривычки. Первые фотогра­фии, предъявленные аборигенам Огненной Зем­ли, тоже не вызывали узнавания. Опять же бед­ность мимики заставляет, конечно, воздержаться от далеко идущих сравнений. Но, во-первых, мас­ка она и есть маска. А во-вторых, обеднение мими­ки – неизбежное следствие анестезии. Кстати, аутизм как раз и сопровождается крайней беднос­тью экспрессии – в связи с отсутствием внутрен­ней «хитрости» и рефлексивной глубины дистан­цирования от бытия-для-другого. Вещи в масках и не стремятся быть похожими на подозрительных субъектов. Они уже сейчас ориентированы на иде­ального потребителя, человека будущего, от кото­рого они действительно не хотели бы отличаться «лица не общим выраженьем».

У вещей целлулоидно-плюшевой эпохи исчезает измерение «в себе», пространство явленной веще­ственности одномерно, как лента Мебиуса (что подметил еще Лиотар). Обратная, собственно «со­бачья» сторона вещей запакована в непроницае­мый контейнер и лишена права голоса. Скорость выбывания из воплощенной экземплярности, как правило, не дает шанса «огрызнуться», отсюда и образцовая легкость обращения, провоцирующая к вытеснению субъектного начала отовсюду, отку­да только можно. Не в последнюю очередь и из собственной персональности. Вещи с человечес­ким лицом знаменуют триумф скорости обменов. Но это скорость скольжения, достигнутая за счет уничтожения скорости (и самой потребности) про­никновения.


II

О ДУХЕ ВОИНСТВЕННОСТИ

Многие изречения Гераклита считаются загадоч­ными, но вряд ли это относится к его словам «враж­да – царь всего». С тех пор тема всеобщности Вой­ны стала одной из заветных философских тем. Те­невая философия говорила о неотменимости Войны прямой речью, но чаще всего прочная гума­нистическая узда подводила мыслителя к иносказа­нию. Это неудивительно, коль скоро соответствую­щие пассажи из Макиавелли и Гоббса продолжают шокировать до сих пор. Томас Гоббс рассматривал состояние «войны всех против всех» как первичный бульон, в котором образуются кубики социальности. «Среда войны» преднаходима, из нее усваивается строительный материал личности и даже целые измерения психического. Но нас будет больше ин­тересовать обратная операция: растворение, или приготовление первичного бульона из кубиков. Наша цивилизация периодически подвергается операции растворения в архаическом, изначальном, состоянии войны всех против всех. «Вражда» пери­одически возвращает себе царство и производит смотр подданных, отсеивая при этом верных и неверных, – и вовсе не вслепую.

В диалектике Гегеля мы можем узнать переимено­ванную военную терминологию, можем различить едва замаскированные описания батальных сцен.

Клаузевицу, последователю Гегеля, не нужно было особых усилий для раскавычивания прозрач­ных эвфемизмов. Стоит лишь взглянуть на страни­цы «Феноменологии духа»: «Добродетель уподоб­ляется не только тому воину, для которого в борь­бе все дело в том, чтобы содержать свой меч во всем его блеске, но она и в борьбу вступила только затем, чтобы сохранить оружие, и она не только не может пользоваться своим оружием, но должна также сохранить в целости оружие врага и обере­гать его от себя самой, ибо всеоружие составляет благородную сторону добра...»

Военные хитрости и приемы диалектики плав­но переходят друг в друга: «Что касается, наконец, засады, из которой доброе в себе должно напасть на общий ход вещей с тыла, то эта надежда ни­чтожна. Общий ход вещей есть бодрствующее, уве­ренное в себе сознание, которое не позволит по­дойти к себе сзади, и всегда грудью встречает про­тивника».

Гегелю же принадлежит самое глубокое проник­новение в исходную причину войны как универ­сального конституирующего фактора:

«Для того чтобы... целое не распалось и дух не улетучился, правительство должно время от вре­мени потрясать [гражданское общество] с помо­щью войн, нарушать этим и расстраивать наладив­шийся порядок и право независимости, индивидам же, которые отрываются от целого и неуклонно стремятся к неприкосновенности гарантированно­го бытия и личной безопасности, надо дать почув­ствовать в указанной работе, возложенной на них их господина – смерть».

Имя господина названо точно. А главное, указа­на роль, роль своего рода предохранительной при­вивки от «улетучивания духа» – у нас еще будет вре­мя сопоставить Дух Воинственности и дух как та­ковой – der Geist, или, скажем, Абсолютный Дух.

Маркс, в той мере, в какой он был диалектиком, непрерывно прибегал к иносказанию войны. Вспомним такие ее псевдонимы, как «конкурен­ция» и «классовая борьба». Остается только один шаг, чтобы представить их как модификации изна­чального состояния. Этот шаг и сделал Мишель Фуко, произведя инверсию пресловутого историз­ма Клаузевица: «Политика – это просто продолже­ние войны иными средствами». Мы добавим: это война, временно ушедшая в глубокое подполье, временно невидимая в горизонте дневного света.

Секрет успеха Канта отчасти объясняется нова­торской формой короткого вопроса, едва ли не главным его открытием. Надо выбрать что-нибудь самое привычное и спросить: как возможно? Как возможна метафизика? Как возможно априорное синтетическое суждение? Усмотреть возможность для чего-то незыблемого и милостиво предоста­вить ее – это аналитический подвиг разума. Пусть незыблемое трепещет, пока отыскивают возмож­ность его существования.

Понятно, что наш вопрос звучит: как возможна война?» – Синтез войны предполагает отщепляемость составляющих из их предшествующего един­ства, необходимым условием, в частности, являет­ся разрушение предшествующих гармоний природы. Как семиозис, так и милитариозис – это новые вихри, по-своему закручивающие обломки разру­шенных единств. Между порядком природы и по­рядком разума лежит беспорядок природы или, если угодно, порядок безумия (Анри Валлон нашел весьма удачный термин для описания колыбели разумности – логика абсурда). В природе агрессия подстрахована, она замкнута в круг самопогаше­ния. Волк-самец не нанесет завершающего смер­тельного удара, не вопьется зубами в подставлен­ное горло побежденного соперника, застывшего в спасительной позе подчинения. Он не сможет это­го сделать, ибо определенное телодвижение сопер­ника срабатывает как нажатая кнопка переключа­теля на пульте управления, находящегося за пре­делами каждой отдельной особи – в теле вида. С появлением разума пульт разрушается, растрески­вается, как яичная скорлупа. Понятно, что релик­товый ограничитель агрессии сделал бы войну не­возможной, другое дело искусственные, эрзац-ограничители вроде жалости или совести. Они используются как реактивный момент для коор­динации движения щупалец, без них текст мили­таризма был бы неразборчив и примитивен.

Так в качестве одного из важнейших условий воз­можности войны появляется то, что можно назвать разрушением тела вида. Порядок социальности ле­гитимирует парадоксальное для природы состояние. Теперь уже принятие жертвенной позы не толь ко не парализует агрессора, но наоборот, приводит к ожесточению атаки; переход к «добиванию» даже мобилизует избыточную энергию. Ярость научает­ся не видеть смысла, не реагировать на него – становится слепой. Только человеческая ярость глуха и слепа, ибо у нее предварительно обрублены «орга­ны чувств», взорваны выносные панели сенсорно­го управления, отсоединены датчики.

Быть может, глубина разобщения человеческих тел друг от друга лучше всего демонстрируется на опытах Торндайка с крысами. Две клетки с крыса­ми, А и Б, отделены друг от друга прозрачной пе­регородкой. Пол клетки А представляет собой сплошной электрический стул. И вот на него на­чинает подаваться ток с возрастающим напряже­нием. По мере того как усиливаются мучения крыс А, возрастает и беспокойство в клетке Б. Мучение сородичей провоцирует крыс Б на имитацию того же состояния; подобное явление получило назва­ние «индуцированного болевого шока».

С разными вариациями он проявляется у всех высших животных, демонстрируя реальность суще­ствования тела вида, и отсутствует только у чело­века; вернее сказать, у человека он предельно ре­дуцирован, оставляя возможность быть спокой­ным наблюдателем мучений или даже извлекать из них проценты наслаждения.*

Здесь мы напрямую выходим к пониманию того, как возможна война. Война возможна только потому, что тип поведения» людей принципиально отличается от поведения животных; война есть чисто человеческое достояние.

Предварительное условие войны состоит в развязанности агрессии, разрушении ее природной связки. В этом смысле развязывание войны не тре­бует никаких усилий, оно преднаходимо – как про­стая данность. Усилия, и притом непрерывные, требуются для того, чтобы связать войну и удер­жать ее в путах искусственного связывания. Укро­тить или заморозить, перевести в состояние холод­ной войны или политики...

Дух Воинственности, некогда выпущенный, как джинн из бутылки, влился в странные существа, скитавшиеся в разломе природы. Существа, им оду­хотворенные, получили название людей. Расщеп­ленность Духа на отдельные Я необходима, чтобы он «не улетучился», ибо Дух Воинственности, со­бираясь воедино, развоплощаясь из своих носите­лей, склонен к аннигиляции. Постоянно-высокий накал Духа Воинственности может поддерживать только сложная иерархия войны. В этом смысле война есть разветвленное духовное производство Духа Воинственности.

Человек, одержимый Духом Воинственности, именуется воином. Почему одни из них побежда­ют других, чем воины-победители отличаются от побежденных? В каждой войне распускаются семе­на страха и семена бесстрашия; нам пока не ясно, какая нива дает больше всходов, где процесс рас­сеивания, dissemenation, идет быстрее и успешнее. Не ясно даже, что считать сорняком при жатве смерти. Разборки господина и раба, которые так удались Гегелю, сменились у Фуко диалектикой палача и жертвы. Может ли конституирование вой­ны исходить из полярности двух ее основных пер­сонажей – Героя и Труса, имеющих какое-то отно­шение к двум половинкам изначальной связки агрессии?

Героизм мы понимаем как ближайшую производ­ную войны; относительно источника героизма со­мнений обычно не возникает, в какую бы вторич­ную для себя сферу он ни распространялся. При­том благодаря своей «объективной составляющей» (невозможно быть «героем-в-себе», вне и до подви­га) героизм является интегральным понятием именно круга войны, а не чисто психологическим феноменом. Героизм – это определенная конфигу­рация, которую может принимать Дух, вселяясь в субъекта; корреляция героизма с другими парамет­рами войны не является слишком жесткой. Герой обречен на победу так же, как и трус – на пораже­ние, скорее за пределами такого сложного духов­ного производства, как война, – в непосредствен­ной манифестации агрессии и чистого насилия или в единоборстве, в самой первичной и простой фор­ме войны. Единоборство следует понимать как не­распустившийся бутончик или даже разбухшее се­мечко войны, готовое дать всходы; в своем инку­бационном периоде; в состоянии инобытия, как сказал бы Гегель, война размножается единобор­ствами, но выходя из связки, из попыток удержа­ния и расчленения, Дух Воинственности размно­жается, возрастает в цепной реакции синтеза самого себя из частичных носителей. Он вырывает­ся на простор, проламывая оболочку и сминая обшивку человека цивилизованного, воссоединяясь в самовозрастающем вихре войны. Динамика ме­таморфоза может быть проиллюстрирована кадра­ми какого-нибудь фильма ужасов, например, зна­менитого «Нечто».

Гуманоидная поверхность лопается, и скрытый носитель (субъект) становится открытым агентом овладевшей им силы. По мере того как произно­сится точная формула заклинания, мертвый начи­нает шевелиться и встает из гроба. «Расклинание» Духа Воинственности и в самом деле напоминает оживление, вернее, анимацию мертвеца. Удиви­тельно точно соответствующее ощущение переда­но в стихотворении Юрия Левитанского:

И вот, едва лишь тризну справили,

Еще не веря в свой закат,

Опять рукой коснулся клавишей

Войны безумный музыкант.

И, поддаваясь искушению,

Они построились в полки,

Во всем послушные движению

Его играющей руки.

Забыв, что были уже трупами

Под сенью нотного листа,

Они за флейтами, за трубами

Привычно заняли места...

Механизм пробуждения Духа Воинственности может быть прослежен до деталей. «Когда войско императора проходило по городу, отправляясь в поход, – говорится в средневековом китайском романе, – старый Чжу, чтобы подбодрить воинов, выпрямившись, встав во весь рост, издал воин­ственный клич и перерезал себе горло».

Сталь клинка, проходя сквозь кожу, разрезает не только голосовые связки, но и искусственную связ­ку, путы, которыми был повязан Дух Воинственно­сти. Движение клинка старого Чжу «развязывает» агрессию, инициирует войну, одухотворяя войско Духом Воинственности.

Дух, вдыхаемый в солдат вместе с предсмертным хрипом, делает их воинами ярости – без воинов ярости не обходится ни одна война. С позиционно-психологической точки зрения инициируемое состояние можно назвать противоположностью катарсиса. Вместо разрядки символически прием­лемого сброса происходит инфлюэнс, зарядка и концентрация ярости, предназначенной для ис­пользования по прямому назначению. Приемы инициирования ярости относятся к числу элемен­тарных и в той или иной форме применяются в любой армии. Значительно больший труд расходу­ется на удержание ярости в состоянии высокого накала. Приходится позволять Духу Воинственно­сти совершать легкое членовредительство; напри­мер, у древних монголов и бурятов существовала особая воинская категория караморчунов.* При­ходя в неистовство, они бросались в убийство, как в омут, набрасывались на собственных соплемен­ников, разя направо и налево. Сопротивляться караморчунам было не принято, а гибель под уда­рами их мечей считалась почетным исходом. Известная пословица «бей своих, чтоб чужие боялись», помимо современного иронического оттен­ка, содержит в себе и глубокую архаическую прав­ду о Духе Воинственности. Рука римлянина, Муция Сцеволы, горящая на огне, представляет собой мощный источник излучения страха, инвольтируемого в сердца врагов («чужих»), но то же действие, адресованное своим, проходящее через канал иден­тификации, инвольтирует ярость в ее устойчивой, пригодной для войны форме.

В структурном подразделении войны когорта воинов ярости представлена как необходимый ком­понент, как некая базисная единица боеспособно­сти. Как непосредственная манифестация Духа Воинственности когорта воинов ярости одухотворяет любую армию, делая ее если не субъектом вой­ны, то, во всяком случае, разовым субъектом сраже­ния. Проблема воинского искусства и, одновремен­но, важнейшая стратегическая задача состоит в том, чтобы производить нужную векторизацию ярости и культивировать ее устойчивые самовос­производящиеся структуры. Вспышка ярости не­посредственно дана как растрата, в которой Дух Воинственности выдыхается, если только для его улавливания не обеспечена подходящая ловушка – хорошая иерархия. Когда мы говорим о воинской дисциплине, о структурной организации армии и о взаимодействии звеньев, нужно прежде всего представлять их как систему сообщающихся сосу­дов для хранения ярости. Аппарат для системати­ческой возгонки воинского духа устроен сравни­тельно просто, хотя и здесь различными культура­ми войны созданы своеобразные шедевры – можно вспомнить самурайский кодекс бусидо, вспомнить о воинском обучении спартанцев и норманнов Гораздо сложнее обстоит дело с предотвращением «паразитной утечки» ярости, т. е. с монтажом про­кладок и изоляторов – с умением не поранить себя собственным оружием.

Мы уже видели, что некоторая часть собственно­го тела армии регулярно приносится в жертву для подкормки воинов ярости – такова функция рыцар­ских турниров; существование неистовых караморчунов вполне объяснимо в плане поддержания жиз­неспособности рассады Духа Воинственности, само­опыления и осеменения (dissemenation) войны. Это напоминает сказочный сюжет полета на волшебной птице, когда герою приходится отрезать куски ее или своего тела, чтобы полет продолжался. Абсо­лютно непроницаемых структур, способных доста­точно долго хранить нерастраченную ярость, не существует – таковы уж особенности одухотворения Духом Воинственности и соответствующего духов­ного производства.

Одних только воинов ярости недостаточно для полнозвучной жизни войны. Чтобы продлить ее эфемерное, хотя и яркое существование, понадежнее одеть плотью полупризрачное тело войны, необходимы еще воины пота. Воины пота делают черную и трудную, но необходимую работу, рабо­ту, для которой в общем случае безразличен пред­мет обработки – будь то поле пашни или поле боя, меч или орало. Нет ничего проще, чем перековать мечи на орала и обратно, но именно поэтому воины пота не самостоятельны в духе воинственности. Инкорпорация воинов пота в субъекта, одер­жимого Духом Воинственности, существенно повышает его мощь – речь идет о становлении регу­лярной, или профессиональной армии, но все же спецификация солдатского ремесла не может пол­ностью устранить безразличие воинов пота к пред­мету их воинского труда – момент различия между пашней и сражением всегда остается для них несу­щественным. Если самопринуждение к труду вхо­дит в его определение, то для боя самопринужде­ние недостаточно, для него требуется упоение, хотя бы некоторое количество воинов ярости, по­этому воинская повинность сама по себе никогда не в состоянии анимировать тело, в которое не вселился Дух Воинственности.

Поскольку воины пота склонны обустраивать не войну, а скорее себя в войне, в иерархии должна быть предусмотрена специальная репрессивная инстанция. Именно это имел в виду император Фридрих II, когда говорил, что солдат должен бо­яться палки капрала больше, чем пули неприяте­ля. Специализированные отряды СС, группы СМЕРШ в советской армии просто наиболее эф­фектно воспроизводили архетипическую структурную единицу, так или иначе представленную во вся­кой регулярной армии, во всякой большой войне. Продолжая тему «война как шедевр», можно пораз­мышлять о красоте замыкания, предусматриваю­щего канализацию паразитарных утечек ярости в специальную структуру, предназначенную для того, чтобы периодически показывать воинам пота (а заодно и гражданскому обществу) «их господина». Только при этом условии квазисубъект, объятый Духом Воинственности, может стать и оставаться господином самому себе, обеспечивать телесно-духовное единство и сохранять самообладание.

Инкорпорирование воинов пота в тело Войны не имеет однозначного исторического вектора. Это скорее флуктуирующий процесс, эффектив­ность которого зависит от наличной стадии эво­люции оружия и от многих других факторов. В ка­кие-то периоды воины пота обеспечивали успех сражения и войны в целом, в другие времена они отходили на задний план или даже становились балластом. Любой военный историк может подо­брать множество примеров и выделить этапы на­правленной векторизации вроде перехода от ры­царских армий раннего средневековья к армиям горожан и т. д., но эволюция здесь всегда сменя­ется инволюцией. Последний взлет рекрутиро­ванных армий, перенасыщенных воинами пота, закончился с окончанием Второй мировой войны – с тех пор их котировки явственным образом пошли вниз. Среди наций и армий, добившихся наибольшего успеха при минимальном участии воинов ярости, как бы в полусне Духа Воинствен­ности, можно упомянуть Россию. Основное заня­тие ее воинов – ратный труд, перенесенный из­вне, сублимированный от иного духа. Армия, по­чти целиком состоящая из воинов пота, плохо откликается на телодвижения и пляски Духа Во­инственности – кажется, что российской армии чаще удавалось победить войну, чем победить б войне. Своеобразное подтверждение этому опять-таки связано с именем Фридриха II, который яко-бы сказал одному из своих полководцев, что воевать с русскими нет смысла.

– Почему же, – удивился тот.

– Потому что они испортят победу.

– Чью победу, государь?

– Неважно чью, они в любом случае ее испортят».

Но риторический вопрос: можно ли выиграть войну против войны? – оставим без ответа.

У меня перед глазами кадры немецкой военной хроники 1941 года. В походном порядке движется колонна танков, сопроводительный текст поясня­ет, что одна из бронетанковых дивизий корпуса N вышла в район города Могилева. Затем крупным планом даны два танкиста, они сидят на броне и о чем-то спорят. Экспозиция продолжается минуты полторы; танкисты разговаривают, смеются и, в конце концов, бьют друг друга по рукам, заключая, видимо, пари.

Они на самом гребне передовой волны вермах­та, армии, еще не знающей поражений. Как сол­даты они оплодотворены и рождены в Победе. Это воины блеска, несущие первородство дети Духа Воинственности. Стало быть здесь мы выде­ляем третью когорту – воинов блеска. Анимация тела войны, вообще говоря, возможна и без них, но тогда глазницы монстра, квазисубъектного во­площения Духа Воинственности, пусты. Он охва­чен слепой яростью, незрячей мощью сокруше­ния; подобно древним хтоническим персонажам он не видит врага, а только чует, чует запах кро­ви, вибрацию паники и убийства. Око вообще есть главный дефицит в мире нечисти, и наш монет тут не является исключением. Но воины блеск как раз в совокупности и составляют зеницу ока воплощенного Духа Воинственности. Армия, име­ющая когорту воинов блеска, обладает колоссаль­ным преимуществом сквозного обзора измерений Войны. Они видят, где находится Победа, и пробиваются к ней сквозным движением, исполнен­ным азарта.

Вернемся к кадрам кинохроники и обратим вни­мание на одну странную вещь, которую я бы назвал отличительным признаком воинов блеска. Речь идет о направлении взора. Смеющиеся танкисты вермахта не смотрят вверх, не смотрят они и друг на друга, разве что боковым зрением. А куда? Вслед отступающему врагу? На поле предстоящего сраже­ния? Сюжет кинохроники убеждает, что это не так. Реконструируя центр фокальной плоскости, мы обнаруживаем, что взгляд победителей устремлен куда-то сквозь и поверх, в воображаемую точку трансцендентного горизонта. Следует предполо­жить, что там, в этой точке схождения взоров, за спиной врагов, за пределами ближайшего, нахо­дится эпицентр Победы.

Идея, в сущности, проста: чтобы выиграть сра­жение, нужно смотреть сквозь и дальше сражения. Мы имеем тут дело с какой-то общей закономер­ностью геометрии воли. Мастер каратэ, нанося удар в грудь, метит в позвоночник, и тогда ему уда­ется потрясти соперника. Чтобы из винтовки по­пасть в десятку, нужно прицеливаться немного под яблочко. Чтобы выиграть войну, нужно брать немного «над». Над и дальше, в воображаемую точку за спиной слепого в своей ярости соперника. Отсюда и характерный почерк воинов блеска: сокрушая, идти дальше, исповедуя собственную геометрию войны; добивание не их дело. Подняв­шийся враг уже не увидит обидчика и будет сооб­ражать, что же произошло – до тех пор, пока не подойдут специалисты по добиванию, истребительные эшелоны.

Всмотримся в организацию вермахта, одной из самых победоносных армий последних столетий. Образцовая дисциплина не была самоцелью, она связывала только воинов пота, для которых умело был задан призывный ритм телодвижений, обес­печена надлежащая рационализация практики, так сказать сугубая будничность и «человекоразмерность» малых задач; воинам ярости, штурмовым бригадам СС, лишь изредка приходилось вторгать­ся в машинерию полков, чтобы все-таки напомнить порой о господине. Отлично поставленное дело конституирования войны, щедрая подкормка по­бедами помогали выбирать и воспитывать тех, кто получил право на импровизацию и подходящий материал для импровизации, современное оружие; лучшие питомцы войны присоединялись к когор­те воинов блеска, самому драгоценному достоянию воюющей нации. Их производство требует ювелир­ных операций и больших затрат. Если для воинов ярости опыт поражений в общем случае полезен, то для воинов блеска передозировка поражений недопустима, а уж для их порождения и воспита­ния просто губительна; их первичный бульон – это победоносная среда с легким облачком игры по­верх кровавой жатвы. Зато, в отличие от воинов ярости и пота, они не признают в смерти «своего Господина»; для воинов блеска смерть – одна из граней брошенного игрального кубика, т. е. воз­можный исход, минимальная ставка, ниже которой не стоит и играть, – но армия, умеющая созидать простор для действий воинов блеска, по природе своей победоносна. Вовсе не случайно Генштаб немецкой армии не позволял передовым частям ввязываться в жестокие пространственно замкну­тые бои осадного характера, например, в борьбу с партизанами, в разного рода карательные опера­ции. Во-первых, незачем отбирать хлеб насущный у воинов ярости, во-вторых, подобная практика может дисквалифицировать драгоценную когорту.

Ярость стягивает пространство Войны и задает свой волнообразный ритм («ярость благородная вскипает, как волна»). Коготь ярости, запускаемый в тело и душу врага, застревает там на какое-то вре­мя, наслаждаясь и подпитываясь аннигиляцией терзаемой души. Но интегральное суммирование этой задержки создает роковое замедление, и Дух Воинственности вязнет в тотальности уничтоже­ния. Война выгорает изнутри, если она интегри­руется в единую вспышку ярости. Наличие воинов блеска помогает избежать подобного коллапса, благодаря их зрячей способности быть в ином вре­мени, неуловимом для других воинских когорт и участников войны. Время воинов блеска для ос­тальных участников хэппенинга дано как мелька­ние, куда осмысливание не поспевает.

Носители первородства Духа Воинственности почти без взаимодействия проходят гравитацион­ное поле тотального истребления врага, избегая тем самым дорогостоящих психологических затрат и потерь времени. В своей устремленности воображаемой точке воины блеска пронизыва­ет многомерную топологию поля боя, потрясая противника и довольствуясь потрясением, не втя­гиваясь в зачаровывающую, монотонную карусель кровавой жатвы. Нации, воспитавшие когорту воинов блеска, суть редкие званые гости на пиру у Духа Воинственности. Их легко узнать среди мясников, поваров и жареных зайцев на блюде. Легионы Цезаря, легко читающие геометрию вой­ны (увидел – победил), конники Чингисхана, про­носящиеся как частицы-нейтрино, все время сквозь: сквозь армии, государства, пустые про­странства; Отто Скорцени с командой, генерал Роммель, сиятельный полководец во главе истин­ных воинов блеска.

Отсутствие воинов блеска невосполнимо, в сущ­ности, ничем другим: ни оружием, ни совершен­ным воинским кодексом. Едва ли не самым харак­терным примером тут может служить Япония. Са­мураи были великолепными воинами ярости, а комплекс бусидо – это своего рода шедевр про­граммного обеспечения сражения в «закрытой системе», в сверхмалом замкнутом пространстве схватки.

Но в разветвленной геометрии войны японской армии была доступна лишь узкая ниша, и ясно, чего им не хватало – первородства от Духа Воинствен­ности, а без него огромный ресурс мужества и стой­кости, сопоставимость вооружения – все оказыва­ется тщетным. Уничтожив тихоокеанский флот США в 1941 году, Япония так и не смогла отыскать путь к победе над Америкой и быстро утратила достигнутое преимущество (хотя кто бы стал отрицать стойкость ее солдат?). Еще позорнее был раз­гром Квантунской армии в Маньчжурии в 1945 году – не помогли ни камикадзе, ни многолетнее строи­тельство укреплений. Роковая невидимость вооб­ражаемой точки победы, отсутствие легких фрак­ций войны, позволяющих проходить сквозь кровь и дым, как сквозь пену азарта, обессмыслило муже­ство носителей самурайского кодекса. Япония и не могла победить из-за недовоплощения Духа Воин­ственности, застрявшего на низкой аватаре в цепи перерождений, на уровне анимации, а не одухо­творения, т. е. там, где царит слепота в отношении высших измерений Войны. Зомби-камикадзе не­способен проникать в тонкие сферы, обитаемые для воплощенных носителей первородства.

Прямую противоположность являет собой случай Германии. Белокурая Бестия, порожденная двухсот­летним духовным первородством, сумела сделать просторы войны своим Домом Бытия. В свое вре­мя Владимир Эрн предлагал рассматривать Канта и Круппа как родственные манифестации общего духовного начала. Но это было в 1914 году, и ему не поверили. Тогда принято было гуманистически про­тивопоставлять «великую культуру», давшую Баха, Канта, Шуберта и С», – и тупую солдафонщину, с которой великая культура почему-то справиться не могла. Теперь уже мало кто склонен к такому под­ходу. Абсолютный Дух потерял видимость своей аб­солютности, стало ясно, что ему приходится кон­курировать с другими духами – призраками, имею­щими равномощную жажду воплощения, вести борьбу за плоть, за ранг субъекта. «Всеобщее вооду­шевление» отнюдь не вызывает теперь априорно-г0 доверия, оно вызывает вопрос, причем вопрос труднейший во всей рефлексивной диагностике: чем одержимы? Какой из сонма призраков опреде­ляет духовность в ее сиюминутном порыве, анимируя и воодушевляя? Нет труднее задачи, чем отли­чить просветление от наваждения. Но совпадений слишком много, и, пользуясь приемами Жака Деррида, я предложил бы прочесть имя Канта как ана­грамму, содержащую основной шифр воинского духа Германии: Кант – танк. Знак тире обозначает здесь процесс более чем двухсотлетнего сотрудни­чества духов (или, если угодно, духовного сотруд­ничества), в результате которого были воспитаны два высоких воплощения; глубокая, насыщенная философией культура мысли и не знавшая себе рав­ных иерархия тела войны, вермахт.*

Когда, с поражением вермахта, становой хребет возлюбленного воплощения Духа Воинственности был сломан, пострадало все совокупное духовное пространство Германии. Дух как бы улетучился (или духи), о чем когда-то предупреждал Гегель: «Для того чтобы целое не распалось и дух не улету­чился...» (см. выше). И вот мы свидетели: современ­ная философская мысль Германии так же далека от духовных глубин предшествующих философских десятилетий, как карикатурный бундесвер от сво­его одухотворенного Духом Воинственности про­тотипа – вермахта.

В поисках аналогий я обращаюсь к замечательной сказке Толкиена «Властелин Колец». Когда Фродо бросает кольцо Всевластья в жерло вулкана, прекращается инвольтация сил зла – всем оби­тателям дарованы безопасность, монстры рассы­пались на свои составляющие, простые стихии бытия. Но одновременно покидают Дольн и свет­лые эльфы, стремительно идет на убыль сила магов. Общий рельеф бытия выравнивается, чары навеянные и развеянные, повсюду оседают. Про­ницательность Толкиена позволила уловить эту странную неизбежность, которая обычно не выго­варивается или не договаривается в сказке. Хайдеггер очень любил цитировать строчку Гельдерлина: «Вместе с опасностью приходит также и спаситель­ное» (das Rattende auch). Но вместе с достижени­ем безопасности начинается общее оскудение духа, оседание и связывание чар или самой творческой эманации из спектра творческого выдоха Бога. Вслед за воинами блеска исчезают и носители хюбриса, люди дерзновения, после чего не остается уже места и праведникам, духовность сменяется призрачностью, инерция одухотворения угасает и заменяется активностью (суетливостью) анима­ции. Тогда паства по праву переходит к новому Пастырю, психоаналитику, умеющему заклинать мелких бесов. Вернемся вновь к фигуре воина блес­ка, ибо в ней наиболее ярко видна полярность, от­личающая войну как феномен духовного производ­ства от агрессии или насилия, которые в структу­ре войны ведут себя, как молекулы с переменной валентностью. Позиционную характеристику воина блеска хотелось бы снабдить соответствующим психологическим портретом, но, как ни странно, обильная литература о войне бедна точными на­блюдениями на этот счет. Из того, что мне попа­лось, лучшей зарисовкой я считаю новеллу Фолк­нера «Полный поворот кругом».

Герой рассказа, молоденький лейтенантик ВМС Великобритании, своего рода вольный стрелок, охотник на торпедном катере, в промежутке меж­ду боевыми дежурствами напрашивается в гости к своему знакомому, американскому пилоту ВВС. Побывав на боевом вылете в кабине самолета, мо­рячок проникается уважением – ему нравится ра­бота друга и прежде всего новизна набора ощуще­ний, и он предлагает пилоту «прокатиться на кате­ре», обещая интересную игру. Игра называется «бобер», и из отрывочного, сбивчивого рассказа летчик представляет себе что-то вроде охоты или рыбалки с элементами риска. Он снисходительно соглашается, обнаруживая, с некоторым удивлени­ем и досадой, что и накануне «прогулки» лейтенан­тик, по обыкновению, мертвецки пьян, и един­ственное, что он может сообщить – как бывает за­нятно, когда выпадает «бобер».

Но вот они выходят вместе на боевое задание на маленьком катере в открытое море. Катерок за­хлестывают волны, и летчик начинает испытывать тревогу, догадываясь, что рыбалкой тут и не пах­нет. Тревога переходит в ужас, когда он узнает по­дробности задания: приблизиться вплотную к вра­жескому эсминцу, установить на его корпусе маг­нитную мину, а затем, отплыв на минимальное расстояние, взорвать ее с помощью дистанционно­го взрывателя. Все это выясняется между делом, поскольку главный интерес лейтенанта сосредоточен в воображаемой точке, той самой, где находится загадочный «бобер».

Прожектора немецкого корабля засекают катер и лейтенант, припав к рулю, радостно улыбаясь и притопывая ногой от азарта, начинает делать кру­тые виражи, уходя от трассирующих пуль.

– Ты что, сумасшедший? – кричит ему летчик, – поворачивай назад!!!

Немыслимыми зигзагами катер приближается к эсминцу: «Ничего, парень, не горячись, – подбад­ривает лейтенант, – сейчас будет занятно». Нако­нец, приблизившись почти вплотную, лейтенант перегибается через борт и лепит мину к корпусу корабля. Теперь, громко напевая и ускользая от об­стрела, лейтенант набирает дистанцию: «Сейчас, – говорит он, – сейчас посмотрим, как пойдет». Он поворачивает рукоятку в своем ящике, и раздает­ся оглушительный взрыв. Огромный эсминец над­ламывается посередине, и вверх хлещет фонтан воды.

– Смотри, бобер! Что я говорил, бобер – нату­ральный, с фонтанчиком! Бывает, просто тонет, как какашка, – противно смотреть... Но я нарочно леплю на центр эту штуковину, и веришь – через одного бобер! Со струйкой.

Но пилот не слышит, что говорит ему лейте­нант. Хладнокровный профессионал войны блю­ет, перегнувшись через борт, пока истинный воин блеска исполняет свой боевой танец, впи­тывая трансцендентное наслаждение победой. Если бы с ним были те двое, из кинохроники 1941 года, они порадовались бы «бобру», разделили бы этот пир как единокровные братья по духу – по Духу Воинственности.

Когда наставника Лю, величайшего мастера живописи и каллиграфии, спросили, что нравится ему в рисунке одного из старых мастеров, Лю не стал говорить ни о цвете, ни о линии. Он сказал: самое примечательное здесь – это положение боль­шого пальца на кисточке. Одним словом – «бобер». Но мы вправе сказать и больше: если невидима та воображаемая точка, далеко за спиной врага, и дан лишь простой объект в раструбе практической цели и в модусе обреченности на смерть, то гос­подин не замедлит явить себя. Быть может, поэто­му «смертники» никогда не выигрывали войну, и круг задач воинов блеска всегда оставался недосту­пен им.

Воин блеска творит свое искусство легко, как бы играючи. Бог войны Марс не годится ему в покро­вители, это бог воинов ярости. Его бог – это Шива, танцующий Шива, в танце разрушающий Мир. Ве­личайший из богов индуистского пантеона выжи­дал, пока остальные боги пахтали мир мутовкой, ибо Вселенная создавалась в усилии труда. Черед Шивы настает, когда свершается исполненность творения. Согласно великой идее Вед, мир, созда­ваемый трудом, разрушаем в танце. И когда повсю­ду начинает звучать неслышная музыка гибели, бог воинов блеска выходит на авансцену. На его свет­лейшем челе нет ни малейших признаков гнева, никакой омраченности существованием. Но вот, набирая ритм отрицательного резонанса, Шива делает легкое танцевальное движение, и один из слоев сущего проваливается в небытие. Так, по мере мелькания блистательных па опустошается Вселенная, и мы даже можем предположить блеск азарта в глазах танцора в случае особо эффектного попадания, когда очередная линия разлома вкли­нивается до самых сущностных глубин. Несомнен­но, это «бобер».

Фолкнер психологически точен и в описании земной жизни воинов блеска. В промежутках меж­ду сражениями охотник на бобров буквально «не просыхает». В страте повседневности ему не хва­тает опоры; то, что для обычного человека состав­ляет вязкую инерцию будней, источник нешуточ­ных страхов и тяжких забот, для него лишь разные степени пустоты, бессмысленно перетекающие друг в друга; выпадение времени.

Все структурные подразделения Войны вплете­ны в ткань трансцендентального и повседневного бытия человека. Каждый нормальный человек рас­полагает немалым запасом военных историй и раз­розненных сведений из военной истории, форми­рующих некий внутренний эталон, применяемый не только для военных оценок, но и широчайшего круга суждений вообще.

Возьмем какой-нибудь элементарный постулат, например: «Численный перевес есть главное усло­вие победы». Стоит только его эксплицитно выска­зать, как из бесконечного запаса историй начина­ют извлекаться подходящие контрпримеры, – они множатся, пока постулат не повисает в воздухе и не начинает вызывать улыбку. Тогда, под влиянием критики, предполагаемые сторонники постулата переходят к его ограничению; например, подсчитывается оптимальная пропорция соотношения сил наступлении и обороне – 3:1, как утверждается во многих современных учебниках по тактике. Но и тут даже беглый взгляд военного историка находит мно­жество опровержений – соотношение сил оказыва­ется весьма переменной величиной.

Или вот еще крайне интересный сюжет – эволю­ция оружия. Преимущество в вооружении дает яв­ный перевес одной из сторон; стремление к более современному и эффективному оружию – это важ­ная составляющая усилия победы. Сама тема предполагает великое множество вариаций и ряд след­ствий. Например: «Лучшее оружие не всегда побеж­дает». Или: лучшее оружие становится таковым лишь там, где для него находится подходящий но­ситель, в каком-то определенном локусе простран­ства и времени. Оружие может быть по-настояще­му затребовано далеко за пределами своего произ­водства и первоначального применения. Не теряет своей актуальности и пророчество-назидание Алек­сандра Невского – персонажа фильма Эйзенштей­на: «Кто с мечом к нам придет, от меча и погибнет». Победивший врага новым оружием, но случайно обронивший его на поле боя, рискует пасть под ударами собственного изобретения уже в следую­щем бою. Нация, создавшая атомную бомбу, но не одержавшая с ней ни одной победы, быть может, проклянет однажды своих ученых-изобретателей, если отвернувшийся от нее Дух Воинственности, воплотившись в иную аватару. произнесет приго­вор в стиле бессмертного Тараса Бульбы: «Чем тебя породил, тем и убью».

Создается впечатление, что все частичные феномены, соединяемые причинными рядами, расщеп­ляются фактором войны, видоизменяясь до неузнаваемости. Агрессивность, оружие, экономика другие факторы, вращающиеся, как стеклышки в калейдоскопе, образуют причудливую картину ино видимости, где властвует своя геометрия узора далеко дистанцированная от оптических свойств частных составляющих. Похожую закономерность отмечает Владимир Лефевр, исследуя топику квазипространства рефлексии. Испытуемым предла­гается рассортировать набор произвольных фигу­рок на «добрые» и «злые». У каждого сортировщи­ка та или иная фигурка получает свой знак. Любая из них с равной вероятностью может оказаться и доброй, и злой. Но при этом неизменно воспроиз­водится пропорция, соотношение тех и других; так называемое «золотое сечение». В конструкции вой­ны тоже есть свои золотые сечения: некоторые интегральные характеристики, производные вто­рого порядка, обладающие наибольшей стабильно­стью, хотя и кажутся на первый взгляд мимолетны­ми. Например, стиль.

Выдержать единство стиля – это характерная черта почерка победы, и здесь мы вновь обнару­живаем общую подкладку (sub-jectum) духовного производства, схожесть с дискурсом литературы. Стиль представляет собой самое непосредствен­ное проявление времени, его еще не остывший след и предчувствие будущей траектории, т. е. не­что очень занимательное для духа. Или для некоторых духов, в т. ч. для Духа Воинственности. Устающий, немодный, отсталый, утративший одухотворенность – в нашем случае это синонимы. По­этому самый неожиданный расклад обстоятельств и факторов может понадобиться для победы, нельзя только выиграть немодную войну.

В XIV-XVI веках войны можно было выигрывать деньгами, что не раз доказывала Венеция, – и до­стигнутые ею победы были современны, и поэто­му красивы и убедительны.

«С XVI в. существовали войны «авангардные», которые яростно мобилизовывали кредиты, умы, изобретательность техников, настолько, что вой­ны сами изменялись от года к году в соответствии с настоятельными велениями моды, конечно, куда менее забавными, чем перемены в украшении кос­тюма. Но такая война, дочь прогресса и его мать, существовала лишь в сердце миров-экономик; для того чтобы развиться, ей требовалось обилие лю­дей и средств, требовалось дерзкое величие пла­нов. Покиньте эту центральную сцену мирового театра, к тому же преимущественно освещаемую информацией и историографией своего времени, и доберитесь до... первобытных периферийных областей: славной войне там не было места – или же она бывала смешна и неэффективна». (Бродель Ф. Материальная цивилизация. Экономика и ка­питализм.)

Устаревшая, немодная война сходит со сцены. Ее продолжают играть где-то на периферии театра военных действий. Но, как замечает Бродель, пе­риферийная публика другой войны может и не принять – пока не проиграет свою собственную.

В истории войн достаточно ярких контрастов, когда войну точнее будет назвать охотой, охотой на давно выжившее из своей войны воплощение Духа. Из последних примеров можно вспомнить польско-германскую войну 1939 года, где разрыв «воюющих сторон» в уровне оружия (кавалерия против бронетанковых сил) дополнялся таким же, если не большим, разрывом в тактике. Немецкий генштаб скрутил пространство выдвижения польских войск в своеобразный лист Мебиуса; ког­да те, наконец, изготовились «воевать», война была успешно проиграна.

Германия была бесспорной законодательницей военной моды в конце XIX и до середины XX века. Ее войнам и компонентам войн подражали, их ко­пировали и имитировали, пытаясь уловить общую линию (силуэт), чтобы вписать в него национальный орнамент, – но улавливали в основном пустую обо­лочку, оброненную Духом Воинственности, не успе­вая следить за перемещением аватар. Даже пораже­ния Германии или неудачи в сражениях были по-сво­ему красивы – как неудачи азартного, но владеющего собой игрока перед срывом банка.

И только когда был укрощен и погребен носитель Первородства, избранник и олицетворение Духа Воинственности, германский вермахт, только тог­да стало возможным искать свою войну, не впадая в безнадежный провинциализм (ибо если нет сто­лицы, то нет и провинции), выстраивать свой стиль путем перегруппировки измерений в геомет­рии войны.

Для успеха войны необходимо без запинки усво­ить стиль сегодняшнего дня и хотя бы отчасти во­евать войну будущего, угадав ее очертания в геомет­рии чистой воинственности. Понятие «успех» со­храняет в данном случае все коннотации глагола «успеть» и представляет собой гармонизацию уси­лий и измерений вдоль виртуальной оси времени, направленной в будущее – в настоящее будущее.

Умение сгруппироваться в единстве стиля на­много важнее абсолютного значения отдельных компонентов – идет ли речь о дисциплине, воору­жении или, скажем, о факторе исторической пра­воты.

Рассмотрим последние приключения в Духе Во­инственности двух носителей Духа – израильской армии и армии США. Операции, проведенные из­раильской армией с самого момента возникнове­ния этого субъекта воплощения, впечатляют. Со­отношение потерь в 1956-1973 гг. (примерно 1:30) и общее незначительное число убитых при полном фактическом разгроме и деморализации числен­но превосходящих армий противника свидетель­ствуете сформировании в армии Израиля внуши­тельной когорты воинов блеска. Ряд операций, на­пример, бомбовый удар по ядерному центру в Багдаде и освобождение заложников в аэропорту Энтеббе, представляют собой стилистические шедевры, сравниваемые с такими проявлениями духа, как «Турецкий марш» Моцарта или «Философия искусства» Шеллинга. Они достойны вопло­щения в тезаурусе Духа Воинственности, но, к со­жалению, произведения этого Духа не овеществ­ляются в текстах.

Совсем иначе выглядят военные приключения Америки после 1945 года. Сомнительный резуль­тат в Корее, затяжная и бесславная вьетнамская война – и это при огромном преобладании техни­ческой мощи. Сравним поддающееся сравнению. Когда террористы, захватившие самолет и взявшие в заложники пассажиров, приземлились в столи­це Уганды Кампале, воспользовавшись покрови­тельством диктатора Иди Амина, ситуация казалась безнадежной, во всяком случае – для применения военной силы. Тем более блистательной оказалась развязка: группа израильских командос без всяких переговоров и консультаций совершила посадку в аэропорту Кампалы Энтеббе и с ходу вступила в бой, молниеносный и решительный. Они пере­стреляли террористов и помогавших угонщикам аминовских солдат, причем так, что не погиб ни один пассажир. Освобожденные заложники под прикрытием огня пересели в израильский самолет и взлетели. Но прежде – скажем так, попутно, была уничтожена практически вся авиация Уганды – са­молеты угандийских ВВС, базировавшиеся в Энтеб­бе. После чего славные воины блеска без потерь вернулись в землю обетованную. Это был «бобер», да еще какой!