Синий, зеленый, желтый, бледно-палевый 3 страница

– Я вам, сударь, вопросы задавать буду. А вы отвечайте внятно, без утайки.

Ученый рассмотрел архиерея, склонив голову набок. Потом вдруг вскочил на стул и сдернул с лампы красную тряпку – освещение в комнате стало обыкновенным.

Даже стоя на стуле, Лямпе был ненамного выше величественного епископа. Странный человек полез в карман блузы, достал большие очки с фиолетовыми стеклами, водрузил их на нос и снова затеял осматривать преосвященного, теперь еще обстоятельней.

– Ах, ах, – закудахтал он, – сколько голубого! И оранжевый, оранжевый! Столько никогда!

Сдернул очки, уставился на Митрофания с восхищением.

– Чудесный спектр! Ах, если бы раньше! Вы сможете! Скажите им! Они такие! Даже этот! – показал ученый на Доната Саввича. – Я ему, а он иглой! Остальные хуже! Малиновые, все малиновые! Ведь нужно что-то! И срочно! Ее не остановишь!

Владыка, хмурясь, подождал, пока Лямпе утихнет.

– Не юродствуйте. Мне всё известно. Это ваше?

И пальцем Бердичевскому: дай-ка. Товарищ прокурора, пристроившийся под лампой читать послание Пелагии, вынул из сумки рясу, сапоги, фонарь, после чего снова уткнулся в листки. Казалось, допрос его совершенно не занимает.

При виде неопровержимого доказательства Лямпе заморгал, зашмыгал носом – в общем, сконфузился, но меньше, чем раньше, когда доктор уличил его в воровстве.

– Моё, да. А как? Ведь никто! Придумал. Раз малиновые. Пусть не понимают, лишь бы не совались. Жалко.

– Зачем вы разыгрывали этот кощунственный спектакль? – повысил голос епископ. – Зачем пугали людей?

Лямпе прижал руки к груди, затараторил еще чаще. Видно было, что он изо всех сил пытается объяснить нечто очень для него важное и никак не возьмет в толк, почему его отказываются понять:

– Ах, ну я же! Малиновые, непробиваемые! Я пробовал! Я тому, безлицему! Он ни слова! Я ему! – снова показал он на Коровина. – А он меня колоть! Дрянью! Потом два дня голова! Не слышат! Глас! В пустыне!

– Это он про усыпляющий укол, который я был вынужден ему назначить, – пояснил доктор. – Какая злопамятность, ведь уже месяца три прошло. Очень он тогда перевозбудился. Пуще, чем сейчас. Ничего, сутки поспал, стал спокойнее. Совал мне тетрадку, чтоб я прочел его записи. Где там – сплошные формулы. И на полях вкривь и вкось, с тысячей восклицательных знаков, про “эманацию смерти”.

– Это чтоб яснее! – в отчаянии закричал Лямпе, брызгая слюной. – Надо по-другому. Я думал! Дело не в смерти! Ничем не остановишь, вот что. Может, “пенетрация”? Потому что через всё! Но “пенетрирующая эманация” не выговоришь!

– Так вы, стало быть, не отрицаете, что наряжались Василиском, ходили по воде и светили из-за спины своим хитроумным фонарем? – перебил его владыка.

– Да, суеверием по суеверию. Раз не слышат. О, я очень хитрый.

– И бакенщику в окно грозили, гвоздем по стеклу скребли? А после в избушке напали на Ленточкина, на Лагранжа, на Матвея Бенционовича?

– Какая избушка? – пробормотал Сергей Николаевич. – Гвоздем по стеклу – бр-р-р, гадость! – Он передернулся. – К черту избушку! Про главное! Остальное чушь!

– И в окно Матвею Бенционовичу не стучали, встав на ходули?

Физик удивился:

– Зачем ходули? А стучать?

Товарищ прокурора, дочитавший письмо, негромко сказал:

– Владыко, это не мог быть Сергей Николаевич. Она ошибается. Посудите сами. Сергей Николаевич знал, что в ту ночь меня перевели со второго этажа на первый. Зачем бы ему понадобились ходули? Нет, это был кто-то другой. Некто, не осведомленный о том, что я переместился в спальню первого этажа.

Кажется, способность к логическому размышлению у Бердичевского восстановилась, и это преосвященного порадовало. Но тогда получается…

– Так был еще один Василиск? – Архиерей затряс головой, чтоб лучше думала. – Драчливый? Который ударил Пелагию, а перед тем таким же манером нападал на вас, Алешу и Лагранжа? Нелепица какая-то!

Матвей Бенционович осторожно заметил:

– К выводам я пока не готов. Однако взгляните на Сергея Николаевича. Разве у него достало бы силы поднять бесчувственное тело и переложить в гроб, стоящий на столе? Алексея Степановича еще куда ни шло, хотя тоже сомнительно, но уж меня-то определенно не поднял бы. Я ведь тяжелокостный, за пять пудов.

Митрофаний посмотрел на Бердичевского, как бы взвешивая, потом на худосочного физика. Вздохнул.

– Ну хорошо, господин Лямпе. А где же вы были той ночью? Ну, когда Матвея Бенционовича положили к вам в спальню?

– Как где? Здесь. – Ученый обвел рукой стены подвала, после чего потыкал пальцем на приборы. – Всё главное сюда. Все-таки каменные. Я – ладно, я исследователь. А ему (Лямпе кивнул на Бердичевского) не нужно. Опасно.

– Да что опасно-то? – воскликнул напряженно вслушивавшийся в бред владыка. – О какой опасности вы все время толкуете?

Лямпе умолк, косясь на доктора и нервно облизывая губы.

– Слово? – тихо спросил он преосвященного.

– Какое слово?

– Чести. Не перебивать. И не колоть.

– Слово. Перебивать не стану и уколы делать не позволю. Говорите, только медленно. Не волнуйтесь. Но Сергею Николаевичу этого было мало.

– На этом, – показал он на грудь преосвященного, и тот, кажется, понемногу приучившийся понимать странную речь коротышки, поцеловал панагию.

Тогда Лямпе удовлетворенно кивнул и начал, изо всех сил стараясь говорить как можно яснее.

– Эманация. Пенетрационные лучи. Мое название. Маша хочет по-другому. Но мне больше так.

– Опять лучи! – простонал Донат Саввич. – Нет, господа, вы как хотите, а я крест не целовал, так что пойдемте-ка, коллега, на свежий воздух.

Оба эскулапа вышли из подвала, и Сергей Николаевич сразу стал спокойнее.

– Я знаю. Говорю не так. Все время вперед. Слова слишком медленные. Нужно более совершенную коммуникативную систему. Чтоб сразу мысль. Я думал про это. Посредством электромагнетики? Или биологического импульса? Тогда все меня поймут. Если бы прямо мысли – из глаз в глаза, это бы лучше всего. Нет, глаза плохо. – Он загорячился. – Выколоть бы глаза! Только сбивают! Но нельзя! Всё на зрении. А зрение – обман, ложная информация. Несущественное – да, но главное упускается. Убогий аппарат. – Лямпе ткнул пальцем себе в глаз. – Всего семь цветов спектра! А их тысяча, миллион, бессчетно!

Тут он замотал головой, сцепил перед собой руки.

– Нет-нет, не про то. Про пенетрацию. Я постараюсь. Медленно. Слово!

Физик испуганно посмотрел на владыку – не перестанет ли слушать, не отвернется ли. Но нет, Митрофаний слушал сосредоточенно, терпеливо.

– Там Окольний, так? – показал Сергей Николаевич вправо.

– Так, – кивнул владыка, хотя знать не знал, в какой стороне отсюда находится скит.

– Легенда, так? Василиск. Огненный перст с небес, горящая сосна.

– Да, конечно, это легенда, – согласился епископ. – Религия содержит много волшебных преданий, они отражают человеческую тягу к чудесному. Нужно воспринимать эти истории иносказательно, не в буквальности.

– Именно что буквально! – закричал Лямпе. – Буквально! Так и было! Перст, сосна! Даже угли есть! Закаменели, но видно, что ствол!

– Погодите, погодите, сын мой, – остановил его Митрофаний. – Как вы могли видеть обгорелый ствол той сосны? Вы что… – Глаза владыки расширились. –…Вы что, были на Окольней острове?!

Сергей Николаевич как ни в чем не бывало кивнул.

– Но… но зачем?

– Нужна была добрая эманация. Злой, серого колора, много. Не редкость. А беспримесный оранж, как ваш, почти никогда. Даже точный оттенок не мог. А нужно – для науки. Думал-думал. Эврика! Схимники – праведные, так? Себялюбие, алчность, ненависть близки к нулю, так? Значит, сильная нравственная эманация! Логика! Проверить, замерить. Как? Очень просто. Сел ночью в лодку, поплыл.

– Вы плавали в скит, чтобы измерить нравственную эманацию схимников? – недоверчиво переспросил владыка. – Этими вашими фиолетовыми окулярами?

Лямпе кивнул, очень довольный, что его поняли.

– Но ведь это строжайше воспрещено!

– Глупости. Суеверие.

Преосвященный хотел вознегодовать и даже бровями задвигал, но любопытство было сильнее праведного гнева. Не удержался, спросил тихонько:

– И что там, на острове?

– Холм, сосны, пещера. Царство смерти. Лысые. Неприятно. Но неважно, главное – шар.

– Что?

– Шар. Там так. Ход, по бокам камеры. Внутри, под верхушкой – круглая.

– Что “круглая”?

– Пещера. Туда и попал. Пробил свод. Потом дыра корнями, травой, землей, теперь не видно. А ствол еще видно. Восемьсот лет, а видно! Угли. Шар, как большая-большая тыква. Еще больше. Как… – Лямпе огляделся по сторонам. – Как кресло.

– В круглой пещере, которая под вершиной холма, лежит шар? – уточнил Митрофаний. – Что за шар? Сергей Николаевич страдальчески вздохнул:

– Ну я ведь уже. Сверху. Пробил свод. Еще тогда, когда Василиск. Метеорит. Упал, пробил, зажег сосну. Ночью далеко видно. Вот он и увидел.

– Кто, святой Василиск? – Архиерей потер лоб. – Постойте. Вы хотите сказать, что восемьсот лет назад он видел, как на землю упало некое небесное тело. Решил, что это указующий перст Божий, пошел по воде и ночью нашел остров по пылающей сосне?

– По воде ходить нельзя, – с неожиданной связностью заметил физик. – Плотность не позволит. Не шел. На чем-то плыл. Не важно. Важно, что там. В пещере. Куда упал.

– А что там?

– Уран. Слышали? Знаете? Смолка. Месторождение.

Преосвященный подумал, кивнул.

– Да-да, я читал в “Физическом вестнике”. Уран это такой природный элемент, обладающий необычными свойствами. Его и еще один элемент, радий, сейчас изучают лучшие умы Европы. А урановая смолка – это, если я не ошибаюсь, минерал, в котором содержание урана очень высоко. Так, кажется?

– Духовная особа, а следите. Хорошо, – похвалил Сергей Николаевич. – Голубая аура. Умная голова.

– Бог с ней, с моей головой. Так что смолка эта ваша?

Лямпе приосанился.

– Мое открытие. Ядро начинает делиться. Само. Нужен особенный механизм. И название придумал: “Ядерный Делитель”. Невероятно трудные условия. Пока невозможно. В природе теоретически может. Но при редком стечении. А тут как раз! Редчайшее! – Он бросился к столу, зашелестел страничками пухлой тетрадки. – Вот, вот! Я ему, а он колоть! Вот! Метеорит, высочайшая температура – раз. Месторождение смолки – два! Подземные источники – три! И всё! Делитель! Природный! Заработал! Энергия ядра, по цепочке! Пошла – не остановишь! Восемьсот лет! Я Маше и Тото письмо! Нет, не верят! Думают, я с ума! Потому что из сумасшедшего дома!

– Да постойте же! – взмолился Митрофаний, у которого от напряжения на лбу выступили капли пота. – От падения метеорита в месторождение урана заработал какой-то природный механизм, начавший источать энергию. Я ничего в этом не смыслю, но предположим, всё так, как вы говорите. Однако в чем здесь опасность?

– Не знаю. Не медик. И в тетрадь не писал, потому что не знаю. Но уверен. Совершенно уверен. Я там несколько часов, а рвота, потом лихорадка. Схимники все время. Вот и умирают. Полгода, год – и смерть. Преступление! Надо закрыть! А никто. Не слушают! Я к тому, с черепом. Он на меня рукой…

– С каким черепом? – опять перестал понимать преосвященный. – Про кого это вы?

– Ну, на лбу. Вот тут. Который без лица, с дырками. Там. – Физик снова махнул рукой в сторону Окольнего острова.

– Схимник? Старец Израиль? У которого на куколе вышит череп с костями?

– Да. Главный. Нет, машет! Я к Коровину, а он иглой! Я тетрадь, а он не читает! – Голос Сергея Николаевича задрожал от давней обиды. – Думал-думал, придумал. Черный Монах. Испугаются. Проклятое место. И тогда спокойно исследовать. Без помех.

– Но как вы обнаружили эманацию? Помнится, я читал, что излучение этого рода не воспринимается органами чувств.

Лямпе горделиво улыбнулся:

– Не сразу. Сначала пробу шара. Сразу понял – метеорит. Оплавленная поверхность. Радужная. Красиво. Особенно когда фонарем. Тайна скита. Священная. Старцы секрет. Восемьсот лет. Потому, наверно, и молчание. Чтоб не проболтались. Пробу и так, и этак. Ничего. Твердость исключительная. Приплыл снова. Напильник закаленной стали. Все равно никак. Тогда алмазный напильник. Из Антверпена. Почтой. Помогло. За четверть часа – вот, три грамма. – Он показал на горку порошка в колбе. – Для анализа довольно.

– Вы выписали по почте из Антверпена алмазный напильник? – Митрофаний вытер платком испарину, чувствуя, что его голова, хоть и с голубой аурой, отказывается вмещать столько поразительных сведений. – Но ведь, должно быть, очень дорого?

– Возможно. Все равно. У Коровина денег много.

– И Донат Саввич даже не спросил, зачем вам такая диковина?

– Спросил. Я рад. Объяснять – он руками. “Про эманацию не желаю, будет вам напильник”. Пускай. Главное – получил.

Владыка с любопытством посмотрел на стол.

– Где же он? Как выглядит? Ученый небрежно махнул рукой:

– Пропал. Давно. Неважно, больше не нужен. Не перебивайте глупостями! – рассердился он. – Крест целовали! Слушайте!

– Да-да, сын мой, простите, – успокоил его преосвященный и обернулся на Бердичевского – слушает ли. Тот слушал, и превнимательно, но, судя по наморщенному лбу, мало что понимал. В отличие от епископа Матвей Бенционович новостями научного прогресса интересовался мало, кроме юридических журналов почти ничего не читал и про таинственные свойства радия и урана, разумеется, ничего не слышал.

– Так что показал анализ метеоритной субстанции? – спросил владыка.

– Платино-иридиевый самородок. Оттуда. – Лямпе ткнул пальцем в потолок. – Иногда из космоса. Но редко, а такой огромный никогда. Конечно, стальным напильником никак! Плотность двадцать два! Только алмазом. И с места никак. Пудов полтораста-двести.

– Двести пудов платины! – ахнул товарищ прокурора. – Но это же огромная ценность! Почем унция платины?

Сергей Николаевич пожал плечами.

– Понятия. А ценности никакой. Одна опасность. За восемьсот лет пропенетрирован насквозь. Я обнаружил: лучи. – Он кивнул на колбу. – Проходят через всё. В точности как писал Тото. Про опыт с фотопластинкой. И Маша писала. Раньше. Коровин им письмо. Что я в сумасшедшем доме. Теперь не пишут.

– Да-да, я читал про парижские опыты с радиевым излучением, – припомнил владыка. – Их проводил Антуан Беккерель, и еще супруги Кюри, Пьер и Мария.

– Пьеро – малиновая голова, – отрезал Лямпе. – Неприятный. Mania зря. Лучше старой девой. А Тото Беккерель умный, голубой. Я же про них всё время: Маша и Тото. Игнорамусы! И Коровин! Хорош остров! На пристань ходил, смотрел в спектроскоп. Вдруг кто умный. Поможет. Объяснить им. У меня никак. Хорошо теперь вы. Поняли, да?

Он смотрел на архиерея со страхом и надеждой.

– Поняли?

Митрофаний подошел к столу, осторожно взял колбу, стал смотреть на тускло поблескивающие опилки.

– Значит, самородок заражен вредными лучами?

– Насквозь. И вся пещера. Восемьсот лет! Если даже шестьсот, всё равно. Не остров – эшафот. – Сергей Николаевич схватил преосвященного за рукав рясы. – Вы для них начальство! Запретите! Чтоб никто! Ни один! А тех обратно! Если не поздно. Хотя нет, их поздно. Я слышал, недавно нового. Если в круглую не заходил, или недолго, то еще, может, можно. Спасти. Двоих прежних – нет. А этого еще возможно. Сколько он? Пять дней? Шесть?

– Это он про нового схимника, насчет которого сестра Пелагия ошиблась, – пояснил озадаченно нахмурившемуся епископу Бердичевский. – Надо же, мне и в голову не приходило, что ваша монашка и госпожа Лисицына – одно лицо.

– Я тебе про это после объясню, – смутился Митрофаний. – Понимаешь, Матвей, по монашескому уставу сие, конечно, вещь недопустимая, даже возмутительная, но…

– Хватит глупости, – бесцеремонно дернул архиерея за рясу Лямпе. – Тех вывезти. Новых не пускать. Только меня. Сначала нужно экранирующий материал. Ищу. Пока ничего. Медь нет, сталь нет, жесть нет. Может, свинец. Или серебро. Вы умный. Я покажу.

Он потянул владыку к столу, перелистнул тетрадку, начал водить пальцем по выкладкам и формулам. Митрофаний смотрел с интересом, а иногда даже кивал – то ли из вежливости, то ли и вправду что-то понимал.

Бердичевский тоже заглянул, поверх узкого плеча Сергея Николаевича. Вздохнул. В жилетном кармане у него тренькнуло четыре раза.

– Господи, владыко! – вскричал товарищ прокурора. – Четыре часа ночи! А Полины Андреевны, Пелагии, всё нет! Уж не случилось ли…

Он поперхнулся и не закончил вопроса – так изменилось вдруг лицо Митрофания, исказившееся гримасой испуга и виноватости.

Оттолкнув увлекательную тетрадку, владыка неблагостно подобрал рясу, с топотом бросился из подвала вверх по лестнице.

 

Пещера

 

В “Непорочной деве”, куда Полина Андреевна заехала из клиники взять необходимые для экспедиции вещи, постоялицу ждала неприятность.

Меры предосторожности, принятые для убережения опасного Лагранжева наследства от суелюбопытства прислуги, не помогли. Еще в вестибюле Лисицына заметила, что дежурная служительница смотрит на нее как-то странно – то ли с подозрением, то ли со страхом. А когда заглянула в саквояж, обнаружилось, что туда лазили: простреленная перчатка лежала не так, как прежде, и револьвер тоже был завернут в панталончики несколько иначе.

Ничего, сказала себе Полина Андреевна. Семь бед – один ответ. Если ночная вылазка с рук сойдет, то и с оружием как-нибудь обойдется. Владыка уладит.

А можно поступить и того проще. Когда будет переодеваться, выложить револьвер из саквояжа и спрятать в павильоне, а коли придут монастырские мирохранители, сказать, что дуре-горничной примерещилось. Помилуйте, какое оружие, у паломницы-то?

В общем, так или иначе саквояж нужно было брать с собой.

Она положила в него несколько свечей, спички. Что еще? Да, пожалуй, ничего.

Присела на дорожку, перекрестилась – и вперед, в сгустившиеся сумерки.

На набережной у павильона пришлось долго ждать. Вечер выдался ясный, безветренный, и гуляющих было столько, что проскользнуть за дощатый домик, не привлекая внимания, никак не получалось.

Полина Андреевна прохаживалась взад-вперед, кутаясь в свой длинный плащ, и терзалась нетерпением, а публики всё не убывало. Прямо у павильона остановилась компания немолодых дам, наладилась обсуждать приезд губернского архиерея – событие по араратским меркам колоссальное. Высказывались многочисленные предположения и догадки, и ясно было, что скоро богомолицы не угомонятся.

Да нужно ли переодеваться, подумала вдруг Полина Андреевна. На Окольний остров доступ одинаково заказан что женщине, что послушнику. А если придется держать ответ, то за маскарад вдвойне. Женщине облачиться в монашеское одеяние – это мало того что кощунство, так еще, пожалуй, и уголовное преступление.

И не стала больше ждать, пошла как есть, в дамском и с саквояжем.

Как уже было сказано, вечер выдался лунный, светлый, и лодку брата Клеопы госпожа Лисицына нашла быстро.

Оглядела ханаанский берег – тихо, ни души.

Села в челн, прошептала молитву и взялась за весла.

Окольний остров наплывал из темноты – круглый, поросший соснами, что делало его похожим на ощетиненного ежа. Киль противно скрежетнул по дну, нос ткнулся в гальку.

Полина Андреевна посидела, прислушалась. Иных звуков кроме плеска воды и сонного шелеста хвои не было.

Придавила лодочную цепь тяжелым камнем. Пошла в обход островка, двигаясь немного по спирали и Вверх. Если бы не луна, вряд ли нашла бы вход в скит: темную дубовую дверку, выложенную по бордюру неровными замшелыми камнями.

Дверка была проделана прямо в склоне, обращенном не к Ханаану, а к озеру, откуда по вечерам восходит солнце.

На что уж была не робкого десятка, а пришлось собраться с духом, прежде чем взялась за медное кольцо.

Легонько потянула, готовая к тому, что скит на ночь запирают на засов. Но нет, дверь легко подалась. Да и то, от кого здесь запираться?

Скрип был негромким, но в полнейшей тишине прозвучал так явственно, что кощунница затрепетала. Однако остановилась не более чем на мгновение – потянула за кольцо опять.

За дверью была темнота. Не такая, как снаружи, пронизанная серебристым светом, а настоящая, кромешная, пахнущая затхлостью и еще чем-то особенным – то ли воском, то ли мышами, то ли старым деревом. Или, может, просто накопившейся за века пылью?

Когда лазутчица шагнула вперед и затворила за собой дверь, Божий мир будто исчез, проглоченный тьмой и беззвучием, кроме странного запаха ничем о себе более не напоминал.

Полина Андреевна постояла, понюхала. Подождала, не свыкнутся ли с мраком глаза. Не свыклись – видно, свет не проникал сюда совсем, даже самый крошечный.

Достала из саквояжа спички, чиркнула, зажгла свечу.

Вглубь холма вела довольно обширная галерея, свод которой терялся во мраке. Стены ее были бугристые, беловатые, выложенные не то известняковыми глыбами, не то ракушечником. Госпожа Лисицына подняла свечу повыше и вскрикнула.

Было от чего. Никакие это оказались не глыбы, а уложенные один на другого мертвецы – штабелем, выше человеческого роста. Это были не скелеты, а высохшие от древности мощи, обтянутые кожей мумии с ввалившимися веками, запавшими ртами, благочестиво сложенными на груди руками. Увидев костлявые пальцы верхнего покойника, с длинными, загнутыми ногтями, Полина Андреевна тихонько ойкнула. Страшно!

Хотела поскорей миновать ужасное место – куда там. Ряды покойников тянулись и дальше, их тут были сотни и сотни. Те, что находились ближе ко входу, лежали почти голые, едва прикрытые истлевшими клочками одежды – видимо, эти захоронения были самыми древними; потом стены постепенно почернели, ибо схимнические саваны сохранились лучше. Но куколи, закрывавшие лица святых старцев при жизни, все были разрезаны, и госпожу Лисицыну поразило удивительное сходство всех этих мертвых голов: с гладкими черепами, безбровые, безусые, безбородые, даже лишенные ресниц, праведники были похожи друг на друга, как родные братья. И от этого открытия страх Полины Андреевны, побуждавший ее повернуться и бежать, бежать со всех ног из этого царства смерти, вдруг прошел.

Никакое это не царство смерти, сказала она себе, а врата рая. Подобие раздевалки, где светлые души оставляют свою верхнюю одежду, прежде чем войти в светлый чертог. Вон она, одежда, более им ненужная. Лежит, ветшает.

Да не очень-то и ветшает, поправила себя окрепшая духом расследовательница. Ведь эти тела принадлежали не простым людям, а святым старцам. Потому и мощи их нетленны. Тут по всему должно бы мертвечиной, разложением смердеть, а здесь если что и истлело, то разве лишь само Время. Вот что это за запах: тлен Времени.

Она шла дальше меж сложенных из трупов стен и уже ничего не боялась. А потом мощи кончились. Полина Андреевна увидела слева голую каменную стену, а справа ряд покойников был укороченным: всего три тела лежали одно на другом.

Она склонилась над верхним, увидела, что человек этот умер недавно. Меж складок разрезанного куколя поблескивала лысая макушка; голое сморщенное лицо казалось не мертвым, а спящим.

Старец Феогност. Неделя как преставился, а гниением не пахнет. Или здесь, в пещере, состав воздуха особенный? Последнюю мысль, кощунственную и несомненно подсказанную вечным сомнителем, врагом человеков, Полина Андреевна решительно изгнала. Святой старец, потому и не гниет.

Галерея вела и дальше, в кромешную тьму, понемногу поднимаясь вверх. И оттуда, из самого нутра холма, внезапно послышался едва различимый звук, тревожный и какой-то ужасно неприятный, будто вдалеке некто размеренно скреб железным когтем по стеклу.

Госпожа Лисицына поежилась. Сделала несколько шагов вперед – звук исчез. Послышалось?

Нет, через минуту коготь снова взялся за свое. Сердце ёкнуло: летучие мыши! Господи, укрепи, оборони от глупых бабьих страхов. Подумаешь – летучие мыши. Ничего в них опасного нет. И что кровь сосут, неправда, детские выдумки.

Она остановилась в нерешительности, всмотрелась в нехорошую темноту и вдруг быстро сделала несколько шагов вперед: галерея шла дальше, но в ее стенах обрисовались контуры трех дверей: двух справа, одной слева. Из-под той, что слева, пробивалась тоненькая светлая полоска.

Кельи схимников!

Женская робость перед летучими тварями сразу позабылась. До глупостей ли, когда вот оно, главное, ради чего пошла на этакую страсть!

Лисицына подкралась к двери, из-под которой просачивался свет. На ней, как и на внешней, засова не оказалось, а вот смазана дверь была исправно. Когда Полина Андреевна слегка потянула ее на себя, не скрипнула, не взвизгнула.

Свечу пришлось задуть.

Припала к узенькой щелке. Увидела грубый стол, освещенный масляной лампой. Человека, склонившегося над книгой (было слышно, как шелестнула страница). Человек сидел спиной, его голова была идеально круглой и блестящей, как у шахматной пешки.

Чтоб рассмотреть келью получше, Лисицына двинула дверь еще – на самую малость, но теперь коварной створке вздумалось пискнуть.

Скрипнул стул. Сидящий резко обернулся. Лица на фоне света было не видно, но спереди на рясе белела двойная кайма, знак схиигуменского звания. Старец Израиль!

Полина Андреевна в панике захлопнула дверь, что было глупо. Осталась в кромешной тьме и с перепугу даже забыла, в какой стороне выход. Да и как бежать, если не видно ни зги?

Так и застыла в полном мраке, из которого наползал терзающий душу скрежет: кржик-кржик, кржик-кржик. Сейчас как обмахнет по щеке перепончатым крылом!

Но стояла так недолго, всего несколько секунд.

Дверь открылась, и галерея осветилась.

На пороге стоял скитоначальник с лампой в руке. Череп у него был такой же голый, как у мертвого Феогноста, и тоже ни бороды, ни усов – хорошо хоть имелись брови с ресницами, а то совсем бы жуть. На обнаженном лице выделялись крупный породистый нос и пухлогубый рот. А пронзительный взгляд черных глаз Полина Андреевна узнала, хоть прежде и видела его только через прорези куколя.

Старец покачал плешивой головой, сказал знакомым голосом – низким, немного сиплым:

– Пришла-таки. Разгадала. Ишь, смелая. Не очень-то он и поразился появлению в полночном ските незваной гостьи.

Но Полина Андреевна опешила даже не от этого.

– Святой отец, вы разговариваете? – пролепетала она.

– С ними, – Израиль кивнул на двери, расположенные напротив, – нет. С собой, когда один, да. Входи. Ночью в Подходе нельзя.

– Где-где? В подходе? В подходе к чему? – Госпожа Лисицына глянула вглубь галереи. – И почему нельзя?

На первый вопрос Израиль не ответил. На второй сказал:

– Устав воспрещает. С заката до рассвета должно быть по кельям, предаваясь чтению, молитве и сну. Входи.

Он посторонился, и она ступила в келью – тесную, вырезанную в камне каморку, вся обстановка которой состояла из стола, стула и лежащего в углу тюфяка. На стене висела темная икона с мерцающей лампадкой, в углу потрескивала малая печурка, дымоход которой уходил прямо в низкий потолок. Там же, в своде, чернела щель – должно быть, воздуховодная.

Вот как спасение-то достается, жалостно подумала Лисицына, рассматривая убогое жилище. Вот где за весь человеческий род молятся.

Схимник смотрел на ночную пришелицу странно: словно ждал чего-то или, может, хотел в чем-то удостовериться. Взгляд был такой сосредоточенный, что Полина Андреевна поежилась.

– Хороша… – еле слышно проговорил старец. – Красивая. Даже лучше, чем красивая, – живая. И ничего, совсем ничего. – Он широко перекрестился и уже другим, радостным голосом возвестил сам себе. – Спасен! Избавлен! Освободил Господь!

И глаза теперь были не настороженные, испытующие – они словно наполнились светом, воссияли.

– Садись на стул, – сказал он ласково. – Дай на тебя получше посмотреть.

Она присела на краешек, взглянула на непонятного схимника с опаской.

– Вы будто ждали меня, отче.

– Ждал, – подтвердил схиигумен, ставя лампу на стол. – Надеялся, что придешь. И Бога о том молил.

– Но… Но как вы догадались?

– Что ты не инок, а женщина? – Израиль осторожно откинул капюшон с ее головы, но руку тут же убрал. – У меня на женский пол чутье, меня не обманешь. Я всегда, всю жизнь вашу сестру по запаху чуял, кожей, волосками телесными. Они с меня, правда, теперь попадали почти все, – улыбнулся старец, – но всё одно – сразу понял, кто ты. И что смелая, понял. Не побоялась послушником нарядиться, на остров заплыть. И что умная, тоже видно – взгляд острый, пытливый. А когда во второй раз приплыла, ясно мне стало: уловила ты в моих словах особенный смысл. Не то что араратские тупоумцы. И в последующие разы я уже только для тебя говорил, только на тебя уповал. Что догадаешься.

– О чем догадаюсь? О смерти Феогноста?

– Да.

– А что с ним сталось?

Израиль впервые отвел взгляд от ее лица, задвигал кожей лба.

– Умерщвлен. Сначала-то я думал, что преставился обыденным образом, что срок его подошел… Он до полудня из кельи не выходил. Я решил проведать. Смотрю – лежит на лапнике (тюфяков Феогност не признавал) недвижен и бездыханен. Он слаб был, недужен, потому я нисколько не удивился. Хотел ему рот отвисший закрыть – вдруг вижу, меж зубов ниточки. Красные, шерстяные. А у Феогноста фуляр был красный, вязаный, горло кутать. Так фуляр этот поодаль, на столе обретался, ровнехонько сложенный. Что за чудеса, думаю. Развернул, смотрю – в одном месте шерсть разодрана, нитки торчат…