Июль две тысячи первого года 7 страница

– Лет семь-восемь назад мои друзья приезжали сюда на рыбалку, – сказал он. – Двое. Может, вы их помните?

Татьяна подняла на него глаза и отрицательно качнула головой. Затем молча схватила мальчика за руку, вытащила из песочницы и поволокла за собой, не дав забрать игрушки. Тот даже не хныкал – видимо, привык к неласковому обращению.

Пожав плечами, Сергей поднял ведра и отправился к колодцу.

А Татьяна втащила Матвея в калитку, захлопнула ее и перевела дыхание. Хотела приказать сыну, чтобы шел домой, посмотрел, как там Алеша, но почувствовала, что не может выдавить из себя и слова.

Встреченный ею мужчина не был рыбаком, это она поняла сразу. Крупный, крепкого телосложения, с коротко стриженными темными волосами и мрачноватым лицом, он скорее походил на охотника, собравшегося охотиться на крупного хищного зверя. Но крупных хищных зверей вокруг Голицына уже давно не водилось.

Она не выдержала и обернулась, чтобы посмотреть: стоит приезжий возле колодца или уже вернулся к Григорию... И наткнулась взглядом на Данилу Прохорова, курившего возле дома напротив.

Сейчас он был еще больше похож на пирата, чем в их последнюю встречу. Лицо хищное, с яркими блестящими глазами – жадными, ощупывающими, раздевающими... Несколько секунд они смотрели друг на друга, и Татьяна ощутила, что в груди похолодело. Значит, он не просто так спрашивал Матвея о том, когда они собираются в Голицыно... Он все-таки решил приехать – зная, что они будут здесь...

Она отступила назад и скрылась в тени сарая.

Данила Прохоров затянулся в последний раз, глядя ей вслед, и вразвалочку двинулся к дому Григория. «Семь лет... Семь лет...» Он не был в Голицыне семь лет – так, наезжал изредка, но почти всегда зимой, и понятия не имел о том, что с Татьяной и где она, пока соседка не сболтнула случайно, что Танька воспитывает своего мальчишку одна, безотцовщиной. Прохоров тогда даже испугал старую курицу – кинулся к ней, затряс за плечи, не веря тому, что услышал. Но все оказалось правдой, в чем он быстро убедился, узнав Танькин адрес и на следующий же вечер приехав к ней в Москву. Их было теперь двое: она и ее мальчонка, серьезный не по возрасту.

«Матвей. Матюша».

Приезжего не было видно, зато хозяин оказался на крыльце – сидел, теребя в руках прохудившийся сапог. При виде гостя вскочил, шагнул к калитке:

– Данила! Здорово! Заходи...

И сверкнул обрадованно золотым зубом.

Первые пять минут разговор шел обычный: о делах, о знакомых и о том, что дорога на Голицыно совсем пришла в негодность... Потом Григорий давал Прохорову советы о том, как вести бизнес, Данила соглашался, ухмыляясь, и каждый понимал, что для другого его слова – пустой звук. Но традицию нужно было соблюдать. И наконец перешли к теме, которая интересовала Данилу.

– Что за приезжий-то у тебя остановился, Гриш? – спросил он, не понижая голоса.

Прохоров видел, как смотрела на этого мужика Татьяна, и при мысли о том, что сюда за ней приехал любовник, внутри у него все вскипало от бешенства.

– Москвич какой-то. Рыбачить будет. Только сегодня приехал.

– Надолго?

– Сам не знает. Говорит, дней на пять.

Данила кивнул. Дней на пять – значит, не любовник.

– И где он рыбачить собрался? – презрительно спросил Прохоров, потеряв интерес к разговору и намереваясь сворачивать его.

– Уже рыбачил. На острове. Правда, улова я у него что-то не видел. – Григорий хохотнул и подобострастно посмотрел на Прохорова, ожидая встречного смешка.

Но вопреки его ожиданию тот не рассмеялся.

– На острове? – недоверчиво протянул Данила. – Шутишь? Туда лет семь никто не приезжал... Что там делать?

– Ну, приезжал не приезжал, а теперь приехал. А что там делать – это ты у постояльца моего спроси.

– А с чем он рыбачить-то ездил? – как можно небрежнее поинтересовался Прохоров, надеясь на то, что ответ развеет охвативший его страх.

– Со спиннингом! – старик визгливо рассмеялся. – Во дурак-то, Данил, а! Одно слово – москвич!

Прохоров покивал, согласился, что приезжий и впрямь дурак, и попрощался с Григорием. Он шел к своему дому, не замечая ни жары, ни слепней, вившихся над головой, ни пары темных глаз, наблюдавших за ним из-за занавески...

Он прекрасно знал о том, что рыбалка на острове никудышная. Клева можно было ожидать в одном-единственном месте: с дальней стороны, там, где берег резко изгибался буквой С, и в заводи, закрытой ивами от бурного течения Куреши, водились щуки и жирные караси.

Со спиннингом на острове делать было нечего.

 

Вечером, уложив Матвея, Татьяна повела Алешу чистить зубы. Тот разбушевался: плескал водой, смеялся, уронил щетку, затем нажал на тюбик с зубной пастой с такой силой, что белая гусеница вылетела наружу и приземлилась на полу.

– Леша! – прикрикнула Татьяна, не выдержав, хотя старалась никогда не повышать голос на брата. – Ну что ты делаешь, господи боже мой!

Ей неожиданно захотелось ударить его, и пришлось сжать кулаки, чтобы прошел отчаянный приступ бешенства. «Он ни в чем не виноват! Он ни в чем не виноват...»

Алеша продолжал хохотать, и она, сглотнув, присела на корточки с тряпкой, стерла гусеницу, а затем отвела его в постель, махнув рукой на обязательный ритуал и надеясь, что так он быстрее придет в себя. Но то ли погода менялась, то ли на улице во время прогулки его что-то чрезмерно возбудило, однако Алеша и в постели не мог успокоиться – вскрикивал, басил что-то на своем языке, бил по шторе, которой была задернута его кровать, и в конце концов оборвал все крючки. У Татьяны не было сил вешать занавеску обратно, и она, забрав ее, молча ушла в другую комнату, прикрыв за собой дверь.

Не зажигая света, опустилась на пол возле дивана, поджала колени и начала раскачиваться, глядя сухими глазами в окно, за которым оседали сумерки.

Ей было почти шесть лет, когда мать родила Лешу. Она помнила ощущение любопытства, съедавшее ее, когда взрослые вернулись из больницы со свертком – перевязанным белым одеяльцем, из которого доносились странные писклявые звуки. Про маленькую Танюшу все забыли – и мать, и отец, и бабушка – и только бегали по дому, разговаривали тихими озабоченными голосами, плакали и отчего-то ругались.

В конце концов Таня пробралась в родительскую комнату, где в кроватке, слишком большой для него, лежал ребенок, и расширенными от удивления глазами уставилась на мальчика.

Он оказался невероятно похож на ее пупса, Ванечку, – такой же большеголовый, целлулоидно-розовый, с непропорционально маленькими ручками и ножками и зажмуренными глазками, под которыми веки собрались в мешочки, словно наполненные водой. Прежде Тане не доводилось так близко видеть грудных детей, и она долго стояла, поднявшись на цыпочки возле кроватки, с недоумением рассматривая странное существо. Наконец набралась храбрости и, пользуясь тем, что никого из старших не было рядом – они кричали все громче в кухне, и до нее доносились обрывки малопонятных слов, – протянула руку и дотронулась пальчиком до младенца, окончательно распеленавшегося и со странной методичностью, в которой она интуитивно улавливала неправильность, бившего сжатым лиловым кулачком по одеялу.

Он оказался горячий и тоже словно наполненный водой изнутри. И в ту секунду, когда Танюша провела пальцем по толстой ручке, перетянутой невидимыми ниточками до поперечных морщин, мальчик разжал кулачок и изо всех сил вцепился в Танин палец.

В первую секунду она испугалась так, как будто попала в мышеловку, и дернулась, пытаясь освободиться. Но ребенок держался крепко, и в конце концов страх ушел, а Тане стало смешно. Он был словно оживший пупсик, этот братик по имени Алеша, и несмотря на то, что казался ей ужасно некрасивым, вызывал жалость и желание тискать его и заворачивать в разные красивые тряпочки.

Взрослые в кухне разошлись настолько, что она уже не могла не обращать внимания на их крики. Соседи, очевидно, возмутились, потому что сначала раздался стук по трубе слева, затем заколошматили сверху, и сразу после этого зареванная простоволосая мать ворвалась в комнату, где возле кроватки стояла Танюша, и, взвыв, вытащила ребенка, отпихнув дочь.

– А-а-а! – Из горла ее вырвался не то вой, не то рев, и она сунула кричащего младенца под нос вбежавшему отцу. – На тебе его! На! Не хотел аборта?! Не хотел УЗИ?! Чтобы все как в природе было, так?! Да забери ты его, подавись!!! Природа!

Она захохотала, но вопреки собственным словам не отдала мальчика мужу, стоявшему с отупевшим лицом в дверях и не сделавшему ни малейшей попытки забрать сына, а с яростью подбросила младенца так, что тот едва не ударился о потолок, и поймала в последнюю секунду. Мотнулась большая голова, и Таня отчаянно закричала – так, что перекрыла даже крик младенца и бешеный стук соседей по трубам.

– Отдай!

С силой, поразительной для девочки ее возраста, она выхватила Алешу, не понимая пока, что происходит, но чувствуя наступление чего-то страшного, от чего хотелось спрятаться вместе с малышом и зажать ему рот, чтобы не кричал, не привлекал внимания обезумевшей матери. Тут же незаметно втиснувшаяся в комнату бабушка перехватила у нее ребенка и, поддерживая головку, уложила мальчика в кроватку, проворно сунув ему обмусоленную соску.

– Иди, иди! – Бабушка вытолкала зятя из комнаты, прикрыла за ним дверь, обернулась к дочери: – А ты чего встала, корова? Родила? Твое отродье? Вот и корми его, чтоб не надрывался!

И, пресекая попытку возразить, прикрикнула так, что Таня вздрогнула:

– Корми, дура, кому говорят! Все меньше орать будет.

На протяжении следующих трех лет родители несколько раз заводили разговор о том, чтобы отказаться от сына. От судьбы детдомовского ребенка Алешу спасли бабушка – шипя, словно разъяренная птица, она налетала не на дочь – на зятя, и, наклоняясь, будто собираясь выклевать ему глаза, выкрикивала всегда одно и то же: «Что люди скажут?! А?! Что люди скажут?!» – и старшая сестра. Заранее почуяв приближение затмения у родителей, Танюша хватала ребенка и удирала с ним на улицу, а если было холодно – просилась к соседке. Та была незлой теткой и разрешала девочке посидеть у нее вместе с «дурачком». Через несколько лет Алешу так и называли во дворе: «Танькин дурачок».

Он и вырос «Танькиным дурачком». Родители смирились с его отсталостью, а у матери со временем даже прорезались материнские чувства, тем более что Алеша был существом безобидным и привязчивым. Но после смерти бабушки эта ноша целиком повисла на шее Тани. Она гуляла с братом, мыла его, переодевала, водила по врачам, а став постарше, занималась упражнениями, которые назывались развивающими. Однако выяснилось, что развивать Алешу нужно было прежде, когда он был маленьким. «Упустили вы время», – сказали Таниной маме врачи.

Но несмотря на упущенное время, Татьяна все-таки ухитрилась научить брата ухаживать за собой: самостоятельно одеваться и аккуратно есть. Правда, ей не удалось научить его разогревать себе еду: однажды обжегшись, он на всю жизнь запомнил, что в горелке живет страшный синий зверь, который кусает за пальцы, и начинал кричать, если сестра пыталась приучить его пользоваться зажигалкой для плиты.

Мать с отцом воспринимали как нечто само собой разумеющееся заботу Тани об Алеше, а со временем научились и манипулировать ее отношением к брату. Преподавая химию в школе, Таня зарабатывала гроши, но и из них мать ухитрялась выклянчивать подачки – не сыну и не себе, а отцу, на водку. Татьяна давала, потому что чувствовала свою вину – пить регулярно отец начал после того, как она призналась в своей беременности.

Как же они кричали на нее тогда... Какими словами называли! До сих пор, вспоминая об этом, Таня заливалась краской и съеживалась, как будто ее били. Основная претензия родителей заключалась не в том, что их дочь собирается в девятнадцать лет родить ребенка без отца, а в том, что после этого она бросит их на произвол судьбы с инвалидом, а сама будет устраивать свою судьбу.

Мать, перевалившая на плечи дочери все заботы об Алеше, с ужасом думала о том, что теперь ей самой придется хлопотать с ним с утра до вечера. Отец преисполнился мрачной злобы и с утра до вечера твердил, что Танька специально забеременела: захотелось легкой жизни, решила улететь из родительского гнезда и чирикать себе легкомысленно, забыв о брате. В вину Татьяне было поставлено даже то, что когда-то, много лет назад, она препятствовала им отдать мальчика в детдом, а теперь, когда уже поздно что-то делать, оставляет их втроем.

Татьяна терпела, сжав зубы. Молчаливая, замкнутая, никогда не имевшая подруг и лишенная того веселого досуга, который придает юным девушкам налет здорового легкомыслия, она воспринимала все с обостренной чувствительностью и страдала. Поделиться ей было не с кем; с детства она училась принимать решения сама, не советуясь со взрослыми, и знала, что спрашивать будут с нее как с большой. Она затыкала уши, чтобы не слышать проклятий отца и увещеваний матери, отправлявшей ее на аборт, и училась не показывать слез – родители справедливо расценивали их как признак слабости и наседали на нее с удвоенной силой.

В конце концов она все-таки ушла из дома в съемную квартиру – после того, как отец, выпив, замахнулся на маленького Матвея. Она бы взяла с собой и Алешу, но оставаться с ним дома в ее отсутствие было некому. Татьяна постоянно навещала брата, на лето увозила его в деревню и утешала себя мыслью, что обязательно, обязательно наступит время, когда они станут жить втроем, и отец не сможет больше бить его.

Ей вспомнился спектакль, который они смотрели с Матвеем. В ушах зазвучала грустная мелодия, и девичий проникновенный голос запел:

 

Добрые люди, добрые люди,

Будет ли чудо со мной иль не будет?

И неужели на белом коне

Счастье мое не приедет ко мне?

«К черту!» – Татьяна протестующе взмахнула рукой. Она не позволит наивной истории вселять в себя бесплодную надежду на то, что появится волшебник и одним взмахом сверкающей серебряной палочки превратит ее тусклое угрюмое болото в светлый лес с ландышами. Такая надежда – прибежище слабых духом, ждущих подаяния от небес, а она уже давно ничего не ждет!

Но в глубине души – той ее части, которая отзывалась на детскую песню Золушки, – зарождалась бессловесная молитва, не молитва даже, а тихий внутренний плач, обращенный к кому-то доброму, милосердному, смотрящему на нее с облаков и страдающему вместе с ней, – к тому, кто рано или поздно должен ей помочь.

В окно постучали, и Татьяна вздрогнула – так это оказалось созвучно ее мыслям. Она легко вскочила, с детской верой – сама не зная во что – подбежала к подоконнику ...

И отшатнулась.

Из темноты на нее без улыбки смотрел Данила Прохоров.

В джинсах и свободной рубашке навыпуск, продранной на локтях, взлохмаченный, с невесть откуда взявшимся запекшимся порезом на щеке, на вид – то ли бродяга, то ли разбойник, он вполне вписывался в окружавшую действительность с полынной рекой и домами по ее берегам, недобро косившимися на людей помутневшими стеклами.

«Выйди», – одними губами сказал Данила. Таня покачала головой и сделала движение, собираясь задернуть штору. Но он, пожав плечами, шагнул к крыльцу и, прежде чем она успела добежать до двери и запереть ее на засов, быстро вошел в дом.

Татьяна перехватила его в сенях, налетела на него молча, встала, закрывая вход в комнату, где спали Алеша и Матвей.

– Что тебе надо?

– Поговорить пришел.

– Не о чем мне с тобой разговаривать. Убирайся. Закричу!

Он видел по ее лицу, что и в самом деле закричит, и торопливо сказал:

– Тихо ты, дура. Я зачем пришел-то... Мужик у Григория остановился, на острове чего-то ищет. Понимаешь?

Она молчала, и он продолжил уже медленнее, подбирая слова:

– Говорит, что рыбак... Никакой он, к чертям, не рыбак, вот что. Тихо, я сказал!

Она рванулась куда-то мимо него, будто собираясь выскочить из дома, и он перехватил ее за руку. Татьяна дернулась, но Данила сжимал ее тонкую кисть сильными пальцами, крепкими, будто железными, и она не могла вырваться.

– Ты кому-нибудь что-нибудь рассказывала?

Она молчала, пытаясь высвободить руку, и тогда Прохоров наклонился к ней ниже, взял за подбородок, повернул ее голову к себе, так что Таня уставилась на него своими темными глазищами, казавшимися черными в полумраке сеней.

– Ты – кому-нибудь – что-нибудь – рассказывала? – повторил он раздельно, понизив голос.

Она мотнула головой, как норовистая лошадь, и он отпустил ее.

– Таня...

– Никому! – крикнула она шепотом ему в лицо. – Никому, ясно?! А теперь уходи! Убирайся!

Она все-таки вырвала руку и отступила назад, едва не ударившись о стену. Волосы выбились из косы, разметались, и от ее близости, от взгляда – дикого, словно она была зверем, а он охотником, – в памяти Прохорова вспыхнули образы, сменявшие один другой с калейдоскопической быстротой: белоснежное тело с атласно сияющей, неправдоподобно красивой кожей, рассыпавшиеся по плечам черные пряди, красные следы на запястьях... И взгляд – такой же ненавидящий, как сейчас. Но тогда ему плевать было на ее ненависть – точнее, он так думал. Хотел думать.

Против воли он поднял руку и дотронулся до ее лица, провел пальцем по скуле, заранее зная, что за этим последует – удар и, наверное, крик. Татьяна дернулась, как будто он обжег ее, но не двинулась с места. Тогда он положил руку ей на затылок, потянул к себе, и она пошла, и вдруг оказалось, что она уже стоит вплотную, касаясь его плечом, и смотрит в сторону, словно боится поднять на него глаза.

Темнота сгустилась вокруг них, и где-то рядом отчетливо звенел комар, и от женщины, замершей рядом, пахло так, что ноздри изнутри будто обжигало ее запахом, и всего его изнутри обжигало оттого, что она здесь, и не двигается, и не отталкивает его.

– Таня...

Ему показалось, что он произнес ее имя, хотя на самом деле это был вздох, а не слово. Но его оказалось достаточно – Татьяна вздрогнула, словно сбрасывая морок, и в следующую секунду вывернулась из-под его руки, отскочила в сторону, сверкнула глазами:

– Убирайся. Пошел вон!

– Стой...

– Уходи! Ненавижу тебя, понял?! Ненавижу!

Данилу снова обожгло, но на этот раз по-другому – как будто прижали кусочки льда к щекам и по коже потекли холодные струйки. Он тряхнул головой и вновь стал тем человеком, которым привык себя считать: никогда не теряющим голову, тщательно скрывающим кипящие внутри ярость и желание.

– Что, кричать будешь? Да? А если я от тебя прямиком к рыбаку пойду и поговорю с ним о том, что он может на острове найти?

– Нет!...

– Да! Да, красавица моя! Стоит ли кричать, подумай?

Скривив губы в попытке усмешки, он сделал к ней шаг, обхватил ладонью затылок, наклонился и прижался губами к ее губам с такой силой, что она застонала. Он целовал ее, контролируя каждое свое движение, не позволяя себе провалиться в пропасть, которая была совсем рядом, в одном шаге, в одном ее вздохе, насильно заставляя себя прислушиваться к комариному звону, который цеплял его за реальность, держал звонким крючочком. Под волосами на затылке у нее было жарко, и чтобы рука не соскользнула ниже, на тонкую длинную шею, Прохоров сжал пальцы, поймал текучую скользкую волну, и оттянул руку назад, отрывая то ли ее от себя, то ли себя от нее.

– Отпусти... – сквозь зубы выговорила она, не морщась от боли, хотя он знал, что ей больно – волосы он натягивал сильно. – Отпусти меня!

На щеках у нее расцвели два ярких пятна, видимых даже в темноте, и Данила едва удержался, чтобы не поцеловать ее насильно снова. Но делать этого было нельзя. На сей раз он целиком себя контролировал и знал, что сделал то, что сделал, лишь затем, чтобы она не забывала, кто хозяин положения. Хозяином был он, Данила Прохоров. И только он!

Данила удовлетворенно разжал пальцы, и на губах его заиграла усмешка.

– Вот хорошая девочка, – похвалил он, сам чувствуя хрипотцу в своем голосе. – Значит, никому не говорила об острове? Ну и умница.

Он облизнул губы и вышел, окунувшись в вечернюю прохладу, словно в воду. Постоял пару секунд на крыльце, приводя мысли и чувства в порядок, и исчез в темноте.

Глава 6

Ресторан находился на крыше, под стеклянной полусферой, отмытой до такого состояния, когда стекло кажется пленкой толщиной не больше миллиметра. Столики здесь тоже были стеклянные, и Кириллу это всегда казалось нелепым, как и обязательный еженедельный журнал на английском, положенный в кармашек каждого стула. Журналов на русском в ресторане не было: администрация считала, что таким образом ненавязчиво льстит своим клиентам.

Кирилл Кручинин по-английски говорил на уровне пятиклассника, а если бы и нормально говорил, то последнее, что захотелось бы ему делать во время обеда, – это читать иностранную прессу. Он и российскую не уважал, а слово «журналист» считал ругательным.

Однако именно это слово уже несколько раз произнес человек, сидевший напротив него – сухопарый лысеющий мужчина лет пятидесяти пяти с ничем не примечательным лицом, производящий, однако, впечатление основательности и респектабельности.

– Все про кризис талдычат, – в сердцах произнес он, продолжая начатый разговор о вреде журналистов, – нагнетают обстановку, создают панику... Что поразительно в этой стране, Кирилл, – ведь все, все без исключения готовы рубить сук, на котором сидят! Вот что меня поражает. И нет бы по глупости, поскольку не видят дальше собственного носа... Так ведь нет, видят! Видят! Но сиюминутная жадность всегда сильнее. И с писаками то же самое: лишь бы выдать сенсацию, а уж как люди на твой материал отреагируют, что за этим последует – дело десятое. Помяни мое слово, Кирилл: когда строчащие гамадрилы начнут один за другим терять работу, некоторые из них – те, что поумнее, – вспомнят, что сами приложили руку к тому, чтобы это случилось.

– А вы не преувеличиваете, Николай Аристархович? – Кирилл обращался к собеседнику на «вы», зная, что тот не любит фамильярности. – Слишком много шума вокруг этого кризиса. Кто-то волну гонит, хочет бабки заработать... Да, в общем, понятно кто. Проходили мы уже это.

Собеседник Кручинина в изумлении отложил нож, которым собирался разделывать рыбу.

– Кирилл, да ты оглянись вокруг! Ты что, не замечаешь, что происходит?

Кручинин пожал плечами:

– У меня все нормально. Если сделку заключу, то оборудование наконец-то сменю на качественное.

– Слышал. А кредит-то не у меня берешь, у «Альфы», – поддел его Николай Аристархович.

– У вас возьмешь, без штанов останешься, – беззлобно ответил Кирилл, ухмыльнувшись.

– Ну смотри, тебе виднее... Про «Альфу» разные слухи ходят в последнее время...

– Какие? – мигом насторожился Кручинин.

– Разные. Да ты ешь, ешь. Случись что, придешь ко мне, выручу. Как-никак, свои люди.

Знакомством со «своим человеком» Кирилл дорожил. Потому и обедал время от времени в этом ресторане, который терпеть не мог. Николай Аристархович Чирков, которого он про себя называл Банкиром, действительно был крупнейшим акционером банка «Сиб-инвест», и Кручинин хорошо понимал, что такими людьми не разбрасываются.

Познакомились они закономерно, на дне рождения у общего знакомого, а вот сошлись ближе почти случайно: занимались в одном конно-спортивном клубе. Лошадей Кручинин любил до дрожи, и своего коня Антея всегда чистил сам, не подпуская конюхов даже близко к диковатому жеребцу. Он приезжал в конюшню три раза в неделю, проводил там по нескольку часов, и презрительно косился на тех, кто рассматривал лошадь только в качестве ездового животного.

Николай Аристархович, такой же страстный любитель, заметил это и проникся к Кириллу симпатией. Сам он держал двух чистокровных верховых и одного ахалтекинца, при которых состояли два личных конюха, и навещал их почти каждый день, гоняя своих верховых до пены. Сперва они разговорились о достоинствах разных пород, затем сдержанно похвалили лошадей друг друга, потом при случае пообедали вместе. Кириллу импонировало знакомство с Банкиром, и он охотно и почти без всяких усилий изображал, что нуждается в его советах, а Николаю Аристарховичу нравилось видеть себя в роли учителя.

Закончив обед, Кирилл попрощался с Банкиром и спустился вниз. В машине ждал Давид, нетерпеливо похлопывая по кожаному сиденью.

– Поехали, Кирилл Андреевич, опоздаем!

– Спокойно. Опоздаем – подождут. Не разводи панику. Я тебе сказал, что мы их сделаем – значит, сделаем.

Давид обернулся на шефа и увидел, что тот улыбается такой сытой улыбкой, будто контракт уже у них в кармане. Он прищелкнул языком, осуждая неожиданное легкомыслие шефа, но вслух ничего не сказал.

Два часа спустя все было закончено. Кирилл Кручинин купил оборудование на десять процентов дешевле изначальной цены.

Виктория

Когда я вернулась в гостиницу, меня колотило. Такое состояние бывало со мной лишь в детстве, пару раз, когда я попадала под ледяной ливень, а затем возвращалась домой в мокрой насквозь одежде, и казалось, будто даже кожа моя пропитана холодной жестокой водой.

Если бы вы знали, сколько я готовилась к этой встрече! Как выбирала одежду, продумывала макияж и прическу, как в разговоре следила за жестами, стараясь в то же время выглядеть естественно. Кирилл ни в коем случае не должен был подумать, что я притворяюсь ради него... И все сложилось наилучшим образом: случайная встреча, удивление, танцы вокруг друг друга, улыбки, прощание... Я видела, что Кирилл озадачен, и упивалась этим. Тем большей неожиданностью для меня оказалось то, насколько быстро он взял себя в руки – словно заранее знал, с кем ему придется столкнуться, и лишь притворился, поддаваясь мне, что выбит из колеи. Уверена, что ничего он заранее не знал, но уже одно подозрение лишает меня сил.

И еще я не ожидала, что не смогу управлять сама собой.

Я потратила тьму усилий и времени на то, чтобы провести первый бой и ясно показать ему: вот какой я стала теперь, и это не благодаря, а вопреки твоим стараниям, вот от чего ты отказался, вот кто уничтожит тебя... Вы спросите меня, зачем я это сделала? Не подумайте, что я собиралась играть с открытыми картами. Но я хочу, чтобы когда воздаяние – да-да, не смейтесь надо мной за это слово, – так вот, когда воздаяние настигнет моего бывшего мужа, он смог бы окинуть мысленным взглядом все произошедшее с ним и осознать, с какого момента началось его падение в пропасть. С того, когда он увидел меня.

К тому же мне просто необходимо иметь с ним общие дела. Это позволяет совершенно легально быть ближе к нему, наблюдать, не скрываясь, и знакомиться с теми людьми, от которых зависит его бизнес, который я исподволь собираюсь разрушить – как и все остальное. Я уже говорила вам – теперь я знаю собственного мужа (пусть и бывшего) куда лучше, чем прежде. Поверьте, он сам шагнет в приготовленную ему ловушку. Сегодня он сделал первый шаг.

Но я, оказывается, плохо знаю себя.

Я ожидала от самой себя чего угодно: страха, равнодушия, вспышки ненависти, быть может... Растерянности, в конце концов! Но только не полуобморочного состояния, которое я искусно маскировала молчанием, от его взгляда, ужасающей слабости от его резкого голоса, от вида седеющих волос на его висках... Я не ожидала, что меня пронзит внутренняя дрожь, когда я увижу вблизи его руки: руки крепкого мужчины, обнимавшие меня много лет назад, делавшие со мной такое, отчего я кричала и стонала, забыв себя.

Меня подвела моя собственная память. Оказывается, все эти годы в ней хранилось не только воспоминание о том, как меня уничтожили, растерли в мелкий порошок и презрительным жестом выбросили оседать на мусорной куче, но и все, что было до того: ожидание его возвращения по вечерам, запах его зимней куртки, в которую утыкаешься носом и замираешь от счастья, ощущение его грубоватых рук на своей спине, запах его ночной сигареты, когда он лежит с расслабленным лицом, довольный, как ребенок, получивший долгожданный подарок.

И сколько бы я ни твердила, что все это воспоминания другой женщины – глупой, слепой, нелюбимой, – это ничего не меняет. Я обнаружила, что она по-прежнему живет во мне, хотя многие годы считала, что от нее ничего не осталось.

Господи, до чего же унизительно, до чего невыносимо стыдно любить человека, которого презираешь...

Я забралась под душ как была, в одежде, и долго стояла под холодными струями, дожидаясь, чтобы меня заколотило уже от воды, а не от того, что сидело во мне глубоко внутри. Если бы возможно было провести операцию и вырезать эту ноющую часть «не-меня», я согласилась бы на нее без анестезии. Боль была бы гарантией вечного избавления. Но никто ничего не вырежет из меня, и тупая Вика смотрит жалобными коровьими глазами, надеясь растрогать своего бывшего мужа и вызвать в нем хотя бы малую толику любви, которую, как ей кажется, теперь-то уж она точно заслужила.

Но я – не она. Я не позволю ей взять верх надо мной. Если понадобится, я буду очень жестокой, чтобы избавиться навсегда от них обоих: и от Кирилла Кручинина, и от Вики, несколько лет носившей его фамилию.

Меня зовут Виктория Венесборг, и я не собираюсь быть никем иным.

Я разделась догола, бросила мокрое белье в ванну и растиралась полотенцем до тех пор, пока не защипало кожу. Из зеркала на меня глянуло порождение нездоровой фантазии художника: женщина с бледным лицом и красным телом, с безумным выражением глаз. Я согнала его, это выражение, и провела небольшую тренировку: последовательно меняла эмоции на лице, заставляя себя улыбаться, хмуриться, озабоченно качать головой и просто спокойно смотреть, не моргая, в глаза самой себе.