АГИД И КЛЕОМЕН И ТИБЕРИЙ И ГАЙ ГРАКХИ 101 страница

15. Немного спустя, когда приверженцы Катилины в Этрурии уже собирались в отряды и день, назначенный для выступления, близился, к дому Цицерона среди ночи пришли трое первых и самых влиятельных в Риме людей – Марк Красс, Марк Марцелл и Метелл Сципион. Постучавшись у дверей, они велели привратнику разбудить хозяина и доложить ему о них. Дело было вот в чем. После обеда привратник Красса подал ему письма, доставленные каким‑то неизвестным. Все они предназначались разным лицам, и лишь одно, никем не подписанное, самому Крассу. Его только одно Красс и прочел и, так как письмо извещало, что Катилина готовит страшную резню, и советовало тайно покинуть город, не стал вскрывать остальных, но тут же бросился к Цицерону – в ужасе перед грядущим бедствием и, вместе с тем, желая очистить себя от обвинений, которые падали на него из‑за дружбы с Катилиной. Посоветовавшись с ночными посетителями, Цицерон на рассвете созвал сенат и, раздав принесенные с собою письма тем, кому они были направлены, велел прочесть вслух. Все одинаково извещали о злодейском умысле Катилины. Когда же бывший претор Квинт Аррий сообщил об отрядах в Этрурии и пришло известие, что Манлий с большою шайкою бродит окрест этрусских городов, каждый миг ожидая новостей из Рима, сенат принял постановление вверить государство охране консулов[1633], чтобы те оберегали его, принимая любые меры, какие сочтут нужными. На такой шаг сенат решался лишь в редких случаях, перед лицом крайней опасности.

16. Получив такие полномочия, Цицерон дела за пределами Рима доверил Квинту Метеллу, а на себя принял заботы о самом городе и что ни день появлялся на людях под такой сильной охраною, что, когда приходил на форум, значительная часть площади оказывалась заполненной его провожатыми. Медлить дольше у Катилины не достало твердости, и он решил бежать к Манлию, Марцию же и Цетегу приказал, взяв мечи, проникнуть на заре к Цицерону, – под тем предлогом, что они хотят приветствовать консула, – а затем наброситься на него и убить. Это открыла Цицерону одна знатная женщина, по имени Фульвия[1634], постучавшись к нему ночью с настоятельным советом остерегаться Цетега и его товарищей. А те пришли ранним утром и, когда их не впустили, подняли возмущенный крик у дверей, чем укрепили падавшие на них подозрения. Цицерон созвал сенат в храме Юпитера Останавливающего, которого римляне зовут Статором [Stator]; этот храм воздвигнут в начале Священной улицы, у подъема на Палатин. Вместе с остальными туда явился и Катилина, который был намерен оправдываться, и ни один из сенаторов не пожелал сидеть с ним рядом – все пересели на другие скамьи. Он начал было говорить, но его то и дело прерывали возмущенным криком. В конце концов, поднялся Цицерон и приказал Катилине покинуть город. «Я действую словом, – сказал он, – ты – силою оружия, а это значит, что между нами должна встать городская стена»[1635]. Катилина с тремястами вооруженных телохранителей немедленно ушел из Рима, окружил себя, словно должностное лицо, свитою ликторов с розгами и топорами, поднял военные знамена и двинулся к Манлию. Во главе двадцати тысяч мятежников он принялся обходить города, склоняя их к восстанию. Это означало открытую войну, и Антоний с войском выступил в Этрурию.

17. Тех совращенных Катилиною граждан, которые оставались в Риме, собирал и убеждал их не падать духом Корнелий Лентул, по прозвищу Сура, человек высокого происхождения, но дурной жизни, изгнанный из сената за беспутство и теперь вторично исполнявший должность претора, как принято у римлян, когда они хотят вернуть себе утраченное сенаторское достоинство. Рассказывают, что прозвище «Сура» он приобрел вот по какому поводу. Во время Суллы он был квестором и промотал много казенных денег. Сулла разгневался и в сенате потребовал у него отчета. Лентул вышел вперед, с видом презрительным и безразличным, и объявил, что отчета не даст, но готов показать голень, – так делают мальчишки, когда, играя в мяч, промахнутся. С тех пор его прозвали Сурой: у римлян это слово [sura] обозначает голень. В другой раз, когда Лентул попал под суд и, подкупивши часть судей, был оправдан всего двумя голосами, он жаловался, что вышла бесполезная трата – ему, дескать, было бы достаточно и большинства в один голос. Этого человека, отчаянного от природы и распаленного подстрекательствами Катилины, окончательно ослепили пустыми надеждами лжегадатели и шарлатаны, твердя ему вымышленные прорицания и оракулы, будто бы почерпнутые из Сивиллиных книг и гласящие, что трем Корнелиям назначено судьбою безраздельно властвовать в Риме и над двумя – Цинною и Суллой – предреченное уже сбылось, третий же и последний – он сам: божество готово облечь его единовластием, и нужно, не раздумывая, принять дар богов, а не губить счастливого случая промедлением по примеру Катилины.

18. А замышлял Лентул дело не малое и не простое. Он решил перебить весь сенат и сколько удастся из остальных граждан, а самый город спалить дотла и не щадить никого, кроме детей Помпея, которых следовало похитить и держать заложниками, чтобы потом добиться мира с Помпеем, ибо ходил упорный и надежный слух, что он возвращается из своего великого похода. Для выступления была назначена одна из ночей Сатурналий[1636], и заговорщики несли к Цетегу и прятали у него в доме мечи, паклю и серу. Выбрали сто человек и, разделив на столько же частей Рим, каждому назначили особую часть, чтобы город запылал сразу со всех концов. Другие должны были закупорить водопроводы и убивать тех, кто попытается достать воды.

В эту самую пору в Риме случайно находились два посла племени аллоброгов[1637], которое тогда особенно страдало от римского владычества и безмерно им тяготилось. Считая, что, воспользовавшись их помощью, можно возмутить Галлию, Лентул вовлек обоих в заговор и дал им письма к их сенату и к Катилине. Сенату аллоброгов он обещал освобождение, а Катилине советовал объявить волю рабам и двигаться на Рим. Одновременно с аллоброгами письма к Катилине повез некий Тит, родом из Кротона. Но против этих людей, таких ненадежных и опрометчивых, державших совет большей частью за вином и в присутствии женщин, были неустанные труды, трезвый расчет и редкостный ум Цицерона. Многие вместе с ним выслеживали заговорщиков и зорко наблюдали за всем происходившим, многие присоединились к заговору лишь для вида, а на самом деле заслуживали полного доверия и тайно сносились с консулом, который таким образом узнал о совещаниях с чужеземцами. Устроив засаду, он захватил ночью кротонца с письмами, чему исподволь содействовали и сами аллоброги.

19. На рассвете Цицерон собрал сенаторов в храме Согласия, прочитал захваченные письма и предоставил слово изобличителям. Среди них был Юний Силан, заявивший, что знает людей, которые собственными ушами слышали слова Цетега, что готовится убийство трех консулов[1638]и четырех преторов. Подобное же сообщение сделал и бывший консул Пизон. Один из преторов, Гай Сульпиций, отправился к Цетегу домой и обнаружил там груды дротиков и панцирей и несметное число только что навостренных мечей и кинжалов. В конце концов, Лентул был полностью изобличен показаниями кротонца, которому сенат за это обещал неприкосновенность. Он сложил с себя власть (мы уже говорили, что в том году Лентул исполнял должность претора), тут же, не выходя из курии, сменил тогу[1639]с пурпурной каймой на одежду, приличествующую новым его обстоятельствам, и вместе с сообщниками был передан преторам для содержания под стражею, но без оков.

Уже смерклось, перед храмом, где заседал сенат, ждала толпа. Появившись перед нею, Цицерон рассказал гражданам[1640]о событиях этого дня, а затем народ проводил его в дом кого‑то из друзей, жившего по соседству, ибо собственный его дом находился в распоряжении женщин, справлявших тайные священнодействия в честь богини, которую римляне зовут Доброю, а греки Женскою. Торжественные жертвы ей приносятся ежегодно в доме консула его супругою или матерью при участии дев‑весталок. Итак, Цицерон пришел к соседу и, в окружении очень немногих, стал раздумывать, как поступить со злоумышленниками. Применять самое строгое наказание, которого заслуживали такие проступки, он очень не хотел, прежде всего, по мягкости характера, а затем и опасаясь толков, будто он злоупотребляет властью и обходится слишком сурово с людьми из первых в Риме домов, обладающими, вдобавок, влиятельными друзьями. Поступить же с ними не так круто он просто боялся, зная, что ничем, кроме казни, их не смирить и что, оставшись в живых, они к давней подлости присоединят еще новую злобу и не остановятся ни пред каким, самым отчаянным преступлением. Да и сам он в этом случае предстал бы перед народом безвольным трусом, тем более что славою храбреца вообще никогда не пользовался.

20. Меж тем как Цицерон не знал, на что решиться, женщинам, приносившим жертву богине, явилось удивительное знамение. Когда огонь на алтаре, казалось, уже совсем погас, из пепла и истлевших углей вдруг вырвался столб яркого пламени, увидевши которое все прочие в страхе разбежались, а девственные жрицы велели супруге Цицерона Теренции, не теряя времени, идти к мужу и сказать, чтобы он смелее выполнял задуманное ради спасения отечества, ибо великим этим светом богиня возвещает Цицерону благополучие и славу. А Теренция, женщина от природы не тихая и не робкая, – но честолюбивая и, как говорит Цицерон, скорее участвовавшая в государственных заботах своего супруга, чем делившаяся с ним заботами по дому, не только передала консулу слова весталок, но и сама всемерно его ожесточала против Лентула и его сообщников. Подобным же образом действовали его брат Квинт и Публий Нигидий, с которым Цицерона связывали совместные занятия философией и чьи советы он выслушивал почти по всем самым важным вопросам.

На другой день сенат решал, какому наказанию подвергнуть заговорщиков, и первым должен был высказаться Силан, который предложил перевести задержанных в тюрьму и применить крайнюю меру наказания. К его мнению присоединялись, один за другим, все сенаторы, пока не встал Гай Цезарь, впоследствии сделавшийся диктатором. Тогда он был еще молод и закладывал лишь первые камни в основание будущего своего величия, но уже вступил на ту дорогу, по которой впоследствии привел римское государство к единовластию. Все поступки, все надежды Цезаря согласовывались с основною его целью, которая от остальных оставалась скрытою, Цицерону же внушала сильные подозрения, хотя прямых улик против себя Цезарь не давал. Можно было, правда, услышать толки, будто он едва‑едва выскользнул из рук Цицерона, но некоторые утверждают, что консул умышленно оставил без внимания донос, изобличавший Цезаря, и не дал ему хода; он боялся его друзей и его силы и считал бесспорным, что скорее заговорщики разделили бы с Цезарем оправдательный приговор, нежели он с ними – осуждение и возмездие.

21. Итак, когда очередь дошла до Цезаря, он поднялся и заявил, что задержанных, как ему кажется, следует не казнить, но развезти по городам Италии, какие выберет Цицерон, и там держать в строгом заключении до тех пор, пока не будет разгромлен Катилина, имущество же их передать в казну. Этому снисходительному и с величайшим мастерством изложенному взгляду немалую поддержку оказал и сам Цицерон. В особой речи[1641]он оценил оба предложения и в чем‑то одобрил первое, а в чем‑то второе, но все друзья консула считали, что Цезарь указывает более выгодный для него путь, – ибо, оставив заговорщиков жить, Цицерон избегнет в дальнейшем многих наветов, – и склонялись на сторону второго мнения. Отказался от собственных слов даже Силан, объяснив, что и он не имел в виду смертного приговора, ибо крайняя мера наказания для римского сенатора – не смерть, а тюрьма. Нашлись, однако, у Цезаря и сильные противники. Первым возражал ему Катул Лутаций, а затем слово взял Катон и, со страстью перечислив падавшие на Цезаря подозрения, наполнил души сенаторов таким гневом и такою непреклонностью, что Лентул с товарищами был осужден на смерть. Что касается передачи имущества в казну, то теперь против этой меры выступил сам Цезарь, считая, как он объявил, несправедливым, чтобы сенат воспользовался лишь самой суровою частью его предложения, отвергнув в нем все милосердное. Многие, тем не менее, продолжали настаивать на конфискации, и Цезарь обратился за содействием к народным трибунам. Те, однако, не пожелали прийти ему на помощь, но Цицерон уступил сам, прекратив разногласия по этому вопросу.

22. В сопровождении сената Цицерон отправился за осужденными. Все они были в разных местах, каждый – под охраной одного из преторов. Первым делом, он забрал с Палатина Лентула и повел его Священною улицей, а затем через форум. Самые видные граждане окружали консула кольцом, словно телохранители, а народ с трепетом взирал на происходящее и молча проходил мимо, особенно молодежь, которой чудилось, будто все это – некий грозный и жуткий обряд, приобщающий ее к древним таинствам, что знаменуют мощь благородного сословия. Миновав форум и подойдя к тюрьме, Цицерон передал Лентула палачу и приказал умертвить, затем точно так же привел Цетега и остальных, одного за другим. Видя многих участников заговора, которые толпились на форуме и, не подозревая правды, ждали ночи в уверенности, что их главари живы и что их можно будет похитить, Цицерон громко крикнул им: «Они жили!» – так говорят римляне о мертвых, не желая произносить зловещих слов.

Было уже темно, когда он через форум двинулся домой, и теперь граждане не провожали его в безмолвии и строгом порядке, но на всем пути приветствовали криками и рукоплесканиями, называя спасителем и новым основателем Рима. Улицы и переулки сияли огнями факелов, выставленных чуть не в каждой двери. На крышах стояли женщины со светильниками, чтобы почтить и увидеть консула, который с торжеством возвращался к себе в блистательном сопровождении самых знаменитых людей города. Едва ли не всё это были воины, которые не раз со славою завершали дальние и трудные походы, справляли триумфы и далеко раздвинули рубежи римской державы и на суше и на море, а теперь они единодушно говорили о том, что многим тогдашним полководцам римский народ был обязан богатством, добычей и могуществом, но спасением своим и спокойствием – одному лишь Цицерону, избавившему его от такой великой и грозной опасности. Удивительным казалось не то, что он пресек преступные действия и покарал преступников, но что самый значительный из заговоров, какие когда‑либо возникали в Риме, подавил ценою столь незначительных жертв, избежав смуты и мятежа. И верно, бо льшая часть тех, что стеклись под знамена Катилины, бросила его, едва узнав о казни Лентула и Цетега; во главе остальных Катилина сражался против Антония и погиб вместе со всем своим отрядом.

23. Находились, однако, люди, готовые отомстить Цицерону и словом и делом, и вождями их были избранные на следующий год должностные лица – претор Цезарь и народные трибуны Метелл и Бестия. Вступив в должность незадолго до истечения консульских полномочий Цицерона, они не давали ему говорить перед народом – перенесли свои скамьи на возвышение для ораторов и зорко следили, чтобы консул не нарушил их запрета, соглашаясь отменить его лишь при одном непременном условии: если Цицерон произнесет клятву с отречением от власти[1642]и тут же спустится вниз. Цицерон обещал выполнить их требование, но, когда народ затих, произнес не старинную и привычную, а собственную, совершенно новую клятву в том, что спас отечество и сберег Риму господство над миром. И весь народ повторил за ним эти слова. Ожесточенные пуще прежнего, Цезарь и оба трибуна ковали против Цицерона всевозможные козни и, в том числе, внесли предложение вызвать Помпея с войском, чтобы положить конец своевластию Цицерона. Но тут важную услугу Цицерону и всему государству оказал Катон, который тоже был народным трибуном и воспротивился замыслу своих товарищей по должности, пользуясь равною с ними властью и гораздо большею славой. Он не только без труда расстроил все их планы, но, в речи к народу, так превозносил консульство Цицерона, что победителю Катилины были назначены невиданные прежде почести и присвоено звание «отца отечества». Мне кажется, Цицерон был первым среди римлян, кто получил этот титул, с которым к нему обратился в Собрании Катон.

24. В ту пору сила и влияние Цицерона достигли предела, однако же именно тогда многие прониклись к нему неприязнью и даже ненавистью – не за какой‑нибудь дурной поступок, но лишь потому, что он без конца восхвалял самого себя. Ни сенату, ни народу, ни судьям не удавалось собраться и разойтись, не выслушав еще раз старой песни про Катилину и Лентула. Затем он наводнил похвальбами свои книги и сочинения, а его речи, всегда такие благозвучные и чарующие, сделались мукою для слушателей – несносная привычка въелась в него точно злая язва. При всем том, несмотря на чрезмерное честолюбие, Цицерон не знал, что такое зависть и, сколько можно заключить из его сочинений, очень часто с восторгом отзывался о своих предшественниках и современниках. Немало сохранилось и достопамятных его слов подобного рода[1643]. Об Аристотеле, например, он говорил, что это река, текущая чистым золотом, о диалогах Платона – что так изъяснялся бы Зевс, вздумай он вступить в беседу со смертным. Феофраста он всегда называл своей утехой. На вопрос, какую из речей Демосфена он считает самой лучшей, Цицерон сказал: «Самую длинную». Находятся, правда, люди – из числа тех, кто притязает на особую верность Демосфену, – которые не могут простить Цицерону словечка, оброненного в письме к одному из друзей, что, дескать, временами Демосфен в своих речах дремлет. Но эти люди не помнят громких и удивительных похвал, которыми по любому поводу осыпает Цицерон греческого оратора, не помнят, что собственные речи, отнявшие у него всего более сил и труда, речи против Антония, Цицерон назвал «филиппиками».

Что касается современников, не было среди них ни одного, кто бы славился красноречием или ученостью и чью славу Цицерон не умножил бы своим благожелательным суждением в речи, в книге или же в письме. Цезаря, когда он уже стоял во главе государственных дел, Цицерон убедил даровать перипатетику Кратиппу права римского гражданства, а совет Ареопага – просить этого философа остаться в Афинах, ибо, как говорилось в постановлении Ареопага, его беседы с молодыми людьми украшают город. Сохранились письма Цицерона[1644]к Героду и к сыну, где он настаивает, чтобы юноша занимался философией у Кратиппа, и запрещает ему встречаться с оратором Горгием, который, по его словам, приучает молодого человека к сладострастию и пьянству. Это письмо да еще другое, к Пелопу Византийскому, – пожалуй, единственные среди греческих писем Цицерона, написанные в сердцах. Горгия, если он, в самом деле, был таким распутным негодяем, как о нем говорили, Цицерон бранит справедливо, но Пелопа упрекает по ничтожному поводу, – тот, видите ли, не позаботился, чтобы византийцы вынесли какие‑то постановления в честь Цицерона.

25. Виною этому честолюбие, и то же самое честолюбие нередко заставляло Цицерона, упивавшегося силою собственного слова, нарушать все приличия. Рассказывают, что как‑то раз он защищал Мунатия, а тот, благополучно избежав наказания, привлек к суду Сабина, одного из друзей своего защитника, и Цицерон, вне себя от гнева, воскликнул: «Ты, видно, воображаешь, Мунатий, будто выиграл в тот раз собственными силами? Ну‑ка, вспомни, как я в суде навел тень на ясный день!» Он хвалил Марка Красса, и эта речь имела большой успех, а несколько дней спустя, снова выступая перед народом, порицал Красса, и когда тот заметил ему: «Не с этого ли самого места ты восхвалял меня чуть ли не вчера?» – Цицерон возразил: «Я просто‑напросто упражнялся в искусстве говорить о низких предметах». Однажды Красс объявил, что никто из их рода не жил дольше шестидесяти лет, но затем принялся отпираться от своих слов и спрашивал: «С какой бы стати я это сказал?» – «Ты знал, что римляне будут рады такой вести и хотел им угодить», – ответил Цицерон. Красс говорил, что ему по душе стоики, утверждающие, будто каждый порядочный человек богат. «А может, дело скорее в том, что, по их мнению, мудрому принадлежит все?» – осведомился Цицерон, намекая на сребролюбие, которое ставили в укор Крассу. Один из двоих сыновей Красса, лицом похожий на некоего Аксия (что пятнало его мать позорными подозрениями), произнес в курии речь, которая понравилась сенаторам, а Цицерон, когда его спросили, что он думает об этой речи, отвечал по‑гречески: «Достойна Красса»[1645][Aksios, Krássou].

26. Готовясь отплыть в Сирию, Красс предпочитал оставить Цицерона другом, а не врагом и однажды, приветливо поздоровавшись сказал, что хотел бы у него отобедать. Цицерон принял его с полным радушием. Немного спустя друзья стали просить Цицерона за Ватиния, который до тех пор был его врагом, но теперь, дескать, жаждет примирения. «Что? – удивился Цицерон, – Ватиний тоже хочет у меня пообедать?» Вот как обходился он с Крассом. А Ватиния, когда он выступал в суде, Цицерон, взглянувши на его раздутою зобом шею, назвал дутым оратором. Раз он услыхал, будто Ватиний умер, но почти тут же узнал, что это неверно, и воскликнул: «Жестокою смертью пропасть бы тому, кто так жестоко солгал!» Когда Цезарь предложил разделить между воинами кампанские земли и многие в сенате негодовали, а Луций Геллий, едва ли не самый старый среди сенаторов, объявил, что, пока он жив, этому не бывать, Цицерон сказал: «Давайте повременим – не такой уже большой отсрочки просит Геллий». Был некий Октавий, которому ставили в вину, будто он родом из Африки. Во время какого‑то судебного разбирательства он сказал Цицерону, что не слышит его, а тот в ответ: «Удивительно! Ведь уши‑то у тебя продырявлены»[1646]. Метеллу Непоту, который корил его тем, что, выступая свидетелем, он погубил больше народу, чем спас в качестве защитника, Цицерон возразил: «Готов признать, что честности во мне больше, чем красноречия». Один юнец, которого обвиняли в том, что он поднес отцу яд в лепешке, грозился осыпать Цицерона бранью. «Я охотнее приму от тебя брань, чем лепешку», – заметил тот. В каком‑то деле Публий Сестий пригласил в защитники Цицерона и еще нескольких человек, но все хотел сказать сам и никому не давал произнести ни слова, и когда стало ясно, что судьи его оправдают и уже началось голосование, Цицерон промолвил: «До конца воспользуйся сегодняшним случаем, Сестий, ведь завтра тебя уже никто слушать не станет». Некоего Публия Косту, человека невежественного и бездарного, но желавшего слыть знатоком законов, Цицерон вызвал свидетелем по одному делу и, когда тот объявил, что ничего не знает, сказал ему: «Ты, видно, думаешь, что наши вопросы касаются права и законов». Во время какого‑то спора Метелл Непот несколько раз крикнул Цицерону: «Скажи, кто твой отец!» – «Тебе на такой вопрос ответить куда труднее – по милости твоей матери», – бросил ему Цицерон. Мать Непота славилась распутством, а сам он – легкомыслием и ненадежностью. Как‑то он даже оставил должность народного трибуна и уплыл в Сирию к Помпею, а потом неожиданно вернулся оттуда – поступок уже и вовсе бессмысленный. Он устроил пышные похороны своему учителю Филагру и поставил мраморного ворона на могиле. «Это ты разумно сделал, – сказал ему Цицерон, – ведь он скорее научил тебя летать, чем говорить». Марк Аппий в суде начал свою речь с того, что друг и подзащитный просил его проявить все усердие, красноречие и верность. «Неужели ты совсем бесчувственный и не проявишь ни единого из тех качеств, о которых говорил тебе друг?» – перебил его Цицерон.

27. Едкие насмешки над врагами и противниками в суде можно признать правом оратора, но Цицерон обижал всех подряд, походя, ради одной лишь забавы, и этим стяжал жестокую ненависть к себе. Приведу несколько примеров. Марка Аквилия, у которого два зятя были в изгнании, он прозвал Адрастом[1647]. Когда Цицерон искал консульства, цензором был Луций Котта, большой пьяница, и как‑то раз, утоляя жажду, Цицерон молвил друзьям, стоявшим вокруг: «Я знаю, вы боитесь, как бы цензор не разгневался на меня за то, что я пью воду, – и вы правы». Ему встретился Воконий с тремя на редкость безобразными дочерьми, и Цицерон воскликнул:

 

Он против воли Феба их на свет родил![1648]

 

Марк Геллий, чье происхождение от свободных родителей никому не внушало доверия, громким и звучным голосом прочитал в сенате какие‑то письма. «Чему удивляться, – сказал Цицерон, – ведь он и сам из глашатаев»[1649]. Когда Фавст Сулла, сын диктатора, единолично правившего в Риме и объявившего вне закона многих граждан, промотал большу ю часть состояния, запутался в долгах и вынужден был объявить о продаже своего имущества с торгов, Цицерон заметил, что это объявление ему куда больше по сердцу, нежели те, какие делал Сулла‑отец.

28. Таким злоязычием он приобрел множество врагов, в числе которых оказались и приверженцы Клодия. Вот что послужило этому причиной. Клодий был человек знатного рода, годами молодой, нрава дерзкого, заносчивого и самонадеянного. Он любил Помпею, супругу Цезаря и, одевшись кифаристкой, незаметно проскользнул к нему в дом, где в то время были одни женщины, справлявшие тайное и строго сокрываемое от всякого мужского взгляда празднество. Но Клодий, еще безбородый мальчишка[1650], рассчитывал остаться неузнанным и, затерявшись между женщин, проникнуть к Помпее. Однако, попавши ночью в большой незнакомый дом, он заблудился, его заметила какая‑то из служанок Аврелии, матери Цезаря, и спросила мнимую кифаристку, как ее зовут. Клодий вынужден был заговорить и отвечал, что ищет Абру, рабыню Помпеи, а служанка, узнав по голосу мужчину, в ужасе закричала и стала скликать женщин. Те немедленно запирают двери и, обшарив все сверху донизу, обнаруживают Клодия, забившегося в комнату рабыни, которая провела его в дом. Дело получило широкую огласку, и Цезарь дал Помпее развод, а... [Текст в оригинале испорчен .] возбудил против Клодия обвинение в кощунстве.

29. Цицерон был другом Клодия, который во время борьбы с Катилиной оказывал консулу самую ревностную поддержку и зорко оберегал его от покушений. Но теперь, когда Клодий, пытаясь отвести от себя вину, стал утверждать, будто его тогда и в Риме‑то не было и он находился в своих самых отдаленных поместьях, Цицерон показал, что как раз накануне Клодий приходил к нему и о чем‑то беседовал. Так оно и было, но все считали, что Цицерон дал показания против Клодия не из любви к истине, а желая оправдаться перед Теренцией, своею супругой. Теренция ненавидела Клодия из‑за его сестры, Клодии, которая, как ей казалось, мечтала выйти замуж за Цицерона и вела дело через некоего Тулла, одного из самых близких приятелей Цицерона. Этот Тулл жил по соседству с Клодией, часто бывал у нее и оказывал ей всевозможные услуги, чем и возбудил подозрения Теренции. А так как добротою и кротостью эта женщина не отличалась и, вдобавок, крепко держала мужа в руках, она и заставила его выступить свидетелем против Клодия. Неблагоприятные для Клодия показания дали многие из лучших людей Рима, изобличая его в ложных клятвах, мошенничестве, подкупе народа и совращении женщин. Лукулл даже представил суду рабынь, которые утверждали, что Клодий находился в связи с младшею из своих сестер, в пору, когда та была женою Лукулла. Впрочем упорно говорили, будто он спал и с двумя другими сестрами – Терцией, супругою Марция Рекса, и Клодией, мужем которой был Метелл Целер и которую прозвали Квадрантарией, за то что один из любовников вместо серебряных денег прислал ей кошелек с медяками, а самая мелкая медная монета зовется квадрантом [quadrans]. Именно этой сестре Клодий во многом был обязан своею худой славой.

Однако народ был страшно недоволен свидетелями, единодушно выступившими против Клодия, так что судьи, в испуге, окружили себя вооруженной охраной и очень многие подали таблички с неразборчиво написанными буквами[1651]. Все же, как выяснилось, большинство голосовало за оправдание, и говорили, что дело не обошлось без подкупа. Поэтому Катул, встретивший судей, сказал им: «Охрана вам, действительно, была необходима – ведь вы боялись, как бы у вас не отняли деньги». А Цицерон, отвечая Клодию, который ему заметил, что, дескать, судьи не дали веры его показаниям, бросил такие слова: «Нет, мне поверили двадцать пять судей – все, кто голосовал за осуждение. А остальные тридцать не поверили тебе, ибо только получив деньги, они вынесли оправдательный приговор». Цезарь был тоже вызван в суд, но против Клодия не показывал и жену в прелюбодеянии не винил, развод же с нею объяснял тем, что не только грязные действия, но и грязная молва не должны пятнать брака Цезаря.

30. Благополучно ускользнув от наказания, Клодий был избран народным трибуном и тут же ополчился на Цицерона, возбуждая и натравливая против него всех и вся. С этой целью он многообещающими законами расположил к себе народ, обоим консулам доставил назначения в большие провинции, – Пизону в Македонию, а Габинию в Сирию, – использовал для своих целей и планов множество неимущих граждан, окружил себя стражею из вооруженных рабов. Среди троих, которые тогда обладали в Риме наибольшею силой, Красс открыто враждовал с Цицероном, Помпей был неискренен с обоими противниками, и Цицерон прибег к покровительству Цезаря, хотя и тот не был ему другом и еще со времени заговора Катилины внушал ему немалые подозрения. Цицерон попросился легатом к Цезарю, который готовился выступить с войском в Галлию, и не встретил отказа. Но тут Клодий, видя, что Цицерон ускользает из‑под его власти трибуна, прикинулся, будто хочет мира, всю вину стал взваливать на Теренцию, о самом же Цицероне всякий раз отзывался с неизменным доброжелательством, словно не питал к нему ни малейшей ненависти или злобы, но лишь по‑дружески сдержанно его порицал, и этим настолько усыпил опасения своего врага, что тот отказался от должности легата и вновь занялся делами государства. Цезарь был разгневан. Он утвердил Клодия в его намерениях, Помпея полностью отдалил от Цицерона, а сам выступил перед народом и заявил, что казнить без суда таких людей, как Лентул и Цетег, было и недостойно и противозаконно. В этом и заключалась суть обвинения, по которому Цицерона привлекали к суду. Оказавшись в опасности, он переменил одежду, перестал стричься и брить бороду и обходил город, умоляя народ о защите. Но повсюду, на любой улице, ему встречался Клодий, окруженный наглыми и буйными молодцами, которые разнузданно потешались над переменою в обличии Цицерона, а нередко и забрасывали его грязью и камнями, не давая просить о помощи.