На человека, высокого родом и худого по нравственности

Некто человек крайне худой, но происшедший от добрых родителей, хвалился своими предками перед другим, который незнатен был родом, но внушал удивление делами. Этот, с большой приятностью улыбнувшись, дал следующий замечательный ответ: «Мне укоризна — род, а ты — укоризна роду».

Соблюдай это в памяти, и ничего иного не будешь предпочитать добродетели. Если кто укорит тебя за то, что ты дурен лицом или что имеешь неприятный запах, неужели скажешь на сие: у меня отец был пригож или всегда умащался благовониями? Если кто назовет тебя трусом и не имеющим мужества, неужели возразишь: у меня предки приобретали много победных венцов в Олимпии? Подобным образом, если уличают тебя в том, что ты порочен и неразумен, не говори мне о своих родителях и не указывай на мертвых. У иного гусли вызолочены, а он играет на них нестройно; другой же берет какие ни попадутся ему гусли и выигрывает на них благозвучную песнь. Кого же из них, дорогой мой, признаешь ты гуслистом? Конечно, того, кто в искусственных своих бряцаниях соблюдает гармонию? Но ты родился, как говоришь, от золотых родителей, а сам не хорош. Неужели же поэтому думаешь о себе высоко? И знаменитость рода поставляешь в этом одном — в давних мертвецах, в рассказах старух? Верно, ты шутишь! Я смотрю на тебя одного: добродетелен ли или порочен ты? А что до происхождения, все мы — то же брение, у всех одинаковая кожа, хотя надмеваемся и превозносимся богатством, славой, величием отечества, как будто отец и род придают мне что–то лишнее. Меня не восхищают ни сказки, ни гробы, но смотрю на тебя одного, добрый мой. Все мы одна персть, все мы происходим от одного Творца. Не природой, а насилием разделены смертные на два разряда. По–моему, тот и раб, кто негоден, тот и свободен, кто совершен. А если в тебе есть гордость, какое тут отношение к роду? По отце ли славен лошак, и укоришь ли его за то, что произошел от осла? Нимало. Но какая слава и ослам от лошаков? Орлы рождают и кидают своих птенцов. Для чего же ты, умалчивая о себе, говоришь мне о своих предках? Лучше быть добродетельным, происходя от худого рода, нежели благородному быть человеком самым порочным.

И роза выросла на грубом растении, хотя она и роза. Если же ты на нежной земле вышел терном, то годишься только в огонь. Как же, будучи порочным, столько величаешься предками? Ты — ходящий в колесе осел, а думаешь носить голову наравне с конем.

Если бы привел я к тебе обезьяну, постаравшись нарядить ее львом, пришел ли бы ты в страх при виде ее? — Как это возможно? — А что? Не смешнее ли еще был бы для тебя ворон, эта самая некрасивая из птиц, если бы он, окрасившись чем–нибудь белым, стал представлять из себя лебедя? — Для меня он очень смешон. А если человек низкий по нравам величается благородством, уважать ли мне его? Как ни блистателен лик, писанный на картине, я не предпочту его живому человеку. Пусть напишут себя другие; для меня нравы заменяют род. Да и подлинно, что с вами сделалось, смертные человеки? Нет коня, который бы не родился конем; нет птицы, которая бы не летала на крыльях. Смотря на быка, кто скажет, что это дельфин? Каждая вещь за то и признается, что она в действительности. Но вот два забавных явления на поприще нашей жизни — живая тварь, пресмыкающаяся по земле, превозносится до звезд, и грамота делает худонравного благородным! Какого покупаешь себе коня, доброго ли и скорого или ни к чему не годного, а только известного породой? — Конечно, доброго. Не проворных ли выбираешь и псов? — Да. — Что ж? Не то же ли наблюдаешь и во всем? — Конечно, то же. — А себя, когда ты всех порочнее, называешь благородным? Напрасно так шутишь. Пусть отвес покажет твою прямизну, тогда поверю. Ты укоряешь меня низостью рода, хотя я человек свободный. Я смеюсь над твоим недугом, если ты, будучи всех порочнее, думаешь знатностью рода прикрыть свою худую нравственность. Тех, от кого происходишь, признали благородными, может быть, за богатство, а не за нравы. А ты присовокупи и добрую нравственность. Что тебе за польза происходить от знатного рода и быть человеком самым порочным? Кто благороден по отцу, а низок по нравам, того почитаю для добрых дел смердящим мертвецом. Одно благородство — иметь добрые нравы.

На богатолюбцев

Увы! Увы! Каких зол исполнены злые! Но они, бедные, и не знают даже этого, не знают, чтобы к своему спасению воспользоваться чем–нибудь, или словом каким, или советником, или памятованием о Боге; а все это — врачевства для недужных. Но вот жалкая болезнь! Они почитают себя совершенно здоровыми. Так, помешанные в уме и исступленные самое расстройство ума признают его крепостью и без крыльев летают, без волов пашут землю, не имея вблизи себя воинской дружины подают другим помощь, не плывя, плавают, одни без противника вступают в борьбу, обогащаются, царствуют, выигрывают тяжбы; и все это — дело болезни. А посоветуй что–нибудь, скорее сам потерпишь зло, нежели убедишь словом, чтобы попользовались каким–нибудь врачевством от недуга. Ибо кто станет лечиться и искать спасения, когда уверен, что он не болен, но здоров? Больному свойственно заботиться о врачевании, но больному не до крайности. А кто праведника почитает больным, тот примет ли его советником в страдании?

Ты богат и употребляешь все меры, чтобы никто не был тебе соседом. Хочется тебе завладеть полем, но оно принадлежит ближнему, а не тебе, — и это беда! Надобно, чтобы на тебя одного все смотрели. Если телу твоему нанесен удар, это ужасно. Что ни есть у ближнего — все гвоздь тебе в глазу. И хорошо, если бы это было так действительно! Тогда, может быть, перестал бы ты пожирать непрестанно все больше и больше, как пламень, как горный поток, как заразительная болезнь, не останавливаемая никакой преградой. По моему мнению, тебе нет никакой пользы в том, что имеешь уже у себя, пока не будет приобретено тобой что–нибудь из желаемого. На помощь рукам готова у тебя и клевета. Понес я потерю? Ты мой заимодавец, а вскоре потом и мой истязатель. Грозят пытки, оковы; бедному жаль своего тела; все отдает, только бы избавиться и, нехотя, щедр на все, что ни есть у него. Что ж, разве не обязан ты отчетностью по службе в городе или на корабле? Еще не друг ли ты морскому разбойнику? И называют тебя по имени, какого не бывало на свете, только бы, устрашив, попользоваться от тебя чем–нибудь. Да и вол твой сделал когда–то обиду моим волам. Что ж это за обида? — скажи мне. Вол такого бедняка, а мычал громче и еще как будто вызывал на драку или уже и одолел. И тень от твоих дерев, падая на мои дерева, причиняет им вред. И мальчик твой ходил по моему полю. Терпи, или представлены будут на это свидетели; и тогда пропали у тебя и вол, и мальчик, и сад. Это — открытое насилие. А если злой человек по случаю и умен, то его выдумка еще правдоподобнее. Приняв на себя вид заступника других, не допускает сделать какое–нибудь зло, но покровительствует людям, чтобы поработить их, и потом пожирает, как лев, который, отогнав зверей от бедного животного, не оказывает ему милости, но сам прибирает к себе, как легкую добычу.

Для чего изнурять себя? Простое дело — довольствоваться тем, что имеешь. А при неумеренном приобретении велик и труд: ссоры, тяжбы, обманы, ложные клятвы, кроме же всего прочего заботы, как мгла, всегда приносят им что–нибудь чуждое. Если ты, сидя за столом с людьми, которые не ниже тебя чином, не наблюдаешь меры и огорчаешь тем, что полными горстями хватаешь всего, то не похвалят тебя. То же надобно сказать и о приобретении, потому что жадность везде отвратительна. Но не так представляется тебе, у которого разум подавлен. Одним уже владеешь, другого желаешь, третьего надеешься; а для иного есть у тебя сводчики и подговорщики вроде тех, которые услуживают растлителям плоти. Ты чтишь золото; снедь моли — одежды похоронены у тебя в сундуках; всегда окружен ты скупщиками хлеба, торгуешь самым безвременьем. Одни плачут, другие питаются надеждой, потому что надежда есть легкая греза наяву. А ты на одни житницы кладешь печать, а другие предусмотрительно открываешь, соображаясь, как думаю, с течением обстоятельств. Увы! Увы! Ты берешь подать с несчастья бедных, собираешь плоды с чужого невзгодья; затруднительное положение других для тебя своего рода жатва.

Кто же ты, отваживающийся на такие дела? Почему так поступаешь? И на что надеешься? Может быть, настоящая ночь застигнет тебя уже мертвым, похитив из среды всего тобой вожделеваемого. Как это ужасно! Другие все, и тело, и имущество, приносят в дар Богу, от Которого все, а ты всего домогаешься, все тебе надобно иметь. Что же приобретаешь? Какие страшные сокровища? У тебя на столе груды снедей — это отрада узкой гортани, о которой все твои заботы; у тебя надмение чрева, болезнь пресыщения, ибо таковы плоды неумеренности в пище; у тебя огромные домы, в которых большая часть стоит пустой, с золотыми потолками и блещущие картинами; у тебя слуги, наряженные наподобие женщин; у тебя тенистые и прохладные убежища; у тебя пьянство, лики поющих, дружные рукоплескания, при которых растлевается красота образа Божия. Ты надмеваешься своим блеском, перед всеми в городе высоко носишь свою голову, хвастаешься высокостью своего чина, а чины — это борьба зависти и самовластия. Ибо никто не дозволяет другому думать о себе высоко, но сам себя ставит выше всех и заносится пред другими больше, чем у змеи один ряд чешуи надвинут на другой. Но пусть так! Что же еще у тебя драгоценного? Роскошь женщин в убранстве дорогими камнями и золотом, которые то сплочены вместе, то блестят отдельно; цепи на руках и ногах — это приятное бремя, не для доброй цели помогающее красоте, которая домогается того, чтобы нравиться многим мужчинам.

Что же еще? Может быть, хочешь оставить детей богатыми и владетелями приобретенного отцовой наглостью. Это значило бы еще что–нибудь, если бы сбылись твои надежды. А теперь никто не знает, где сотлеет твой прах и до чего прострется вред приобретения. Ты трудишься и подолгу, может быть, не спишь, и ночи наравне с днями проходят у тебя в заботах; от того больше имеешь горестей, нежели наслаждений; берешь грабительский рост, из одного роста выращаешь другой и, сколько с чего взять, высчитано у тебя по пальцам. Но это сберегается не для тебя и не для кого ты надеешься, а достанется кому–нибудь, может быть человеку для тебя стороннему, и то еще хорошо! Случится, что достанется и твоему неприятелю — одному из тех, которые худо говорят о тебе и о твоем добре, которых ты не удостаивал даже своим куском. Может быть, один из потерпевших от тебя зло, тот, кто тебя и дом твой со слезами и воплем орошал соленым питием, будет питаться чужими трудами, как жирный и по верхам смотрящий петух, не одобряя многого в том, что теперь изображаешь на стенах дома, а с наследником твоим, если и встретится, не разломит и хлеба. Так суетны мечты человеческие! Для этого, если можешь что выдумать, присовокупляй к приобретенному, мучь себя, делай насилия, не оставляй без испытания никаких худых мер, обыщи глубины земли и моря, стриги, как говорится, и с мертвых волосы, пожри мрежи (Авв. 1:16), поклоняйся руке своей, которая столько собрала тебе золота, для прибыли ни во что поставь все — и врагов, и друзей, и родных, и благодетелей.

Это ничем не разнится от морского отлива или от Харибды, поглощающей пловцов. Еще немного — и богатство будет изблевано, потечет, как излишнее бремя из пресыщенного чрева. Еще немного подождать — и наступит суд, или еще здесь, что гораздо лучше, или если не здесь, то в будущей жизни. Прекрасная нищета предпочтительнее худо приобретенного богатства. Лучше быть смиренным, нежели надменным и болезнь почитать здоровьем.

Надобно бы, чтобы все у тебя, как рассказывают о Мидасе, обращалось в золото, чтобы и тебе потерпеть одинаковую с Мидасом участь и за худое желание справедливо мучиться голодом. Между породами ехидн, какие водятся в египетской пустыне, есть так называемая дипсада. Каково ее угрызение, показывает самое наименование. Оно дано гаду по той неутомимой жажде, какой, страдая, умирает угрызенный. Кому сообщился этот яд, тот, встретив реку, с отверстым ртом весь погружается в нее и пьет, пока не расторгнется его внутренность от принятого внутрь бремени, и только вместе с жизнью прекращается жажда. Не знаю, слыхал ли ты, любезный, что некогда небо дождило хлеб народу, когда шел он по пустыне, в которой, как и естественно, не было средств к пропитанию? Этот дар, как Божий, подаваем был щедро и неоскудеваемо. Но неумеренных постигло и наказание: всякий излишек тотчас делается смрадным, а мерой служила потребность дара. Справедливо было бы, чтобы то же самое случалось всегда со всяким несправедливым человеком, то есть чтобы он или расседался от сильного своего желания, или вместе со своим неправедным приобретением делался смердящим. Это одно, может быть, остановило бы таких людей!

Что ж? Почему не пустишь в прибыльный оборот и собственного своего тела? Почему не изберешь жизни начальника разбойников, не подламываешь стен, не тревожишь гробов, если у тебя одна забота — разбогатеть, а как и откуда, о том вовсе нет слова? Есть мера красоте, есть и зрению, и бегу, и силе, и пению, и пляске, и речам, — все это дело труда, а не хищничества. А приобретению нет никакой меры. Но чужой овладевает имуществом трудившегося и приобретавшего честно или законно получившего отеческое наследство, овладевает тот, в ком немного остается дыхания жизни, кто, может быть, не успеет и узнать всего, что поступило в его собственность.

Не отдать ли тебе одному целую землю? Но если отдадим это, не останется ли еще чего? Что будешь ты делать? Не употребишь ли усилий приобрести и то? Непрестанно будешь трудиться, потому что ты нищий, пока не получил остального? Но ты на чем–нибудь остановишься! Подумай же об этом теперь. Можешь пользоваться своей собственностью, а если не знаешь меры, то знай, что подливаешь яд во все, что ни имеешь теперь у себя. Все, что приходит к тебе неправедно, — огонь для тебя; оно губит с собой и то, к чему присовокуплено. Как не утоляет жажды морская вода и любви — продолжительное зрение на любимый предмет, напротив того, любовь воспламеняется вдвое, так для ненасытных приобретаемое ими делается отравой, которая непрестанно возбуждает в них пожелание еще большего.

Любителям спокойной жизни или и бедным дал бы я совет — пожертвовать чем–нибудь людям злонравным, как зверям бросают пищу или как бесам суеверные люди делают возлияния, если бы только таким средством можно было приобрести спокойствие, и стало наконец возможным иметь у себя нечто даже бедным, которые непрестанно трепещут и одной тени злых людей. Но теперь, исключая одних злых, от всего знаю врачевство, например: от голода — пищу, от невоздержания — скудость, от водяной болезни — выпуск воды, от чужого глаза — тьму, от слез — рассудительность или друга, от скорби — время; и пловцам в затруднении спасительны показавшийся на берегу огонь или пристань, и утомившемуся — умащение членов. Но для порочных нет другого врачевства, кроме Божия суда и ран. Но и того не чувствуют злочестивые, в пресыщении презирают они и суд. Содейственник их покрывает им умы мраком, а хребет — медью, чтобы подобно железной наковальне не умягчался и среди бедствий.

Они тотчас прибегают к примерам. Что сие значит, Христе мой? Для чего Ты людям порочным даешь видеть преткновения добродетельных, чтобы в них находили они убежище своему злонравию? На доброе дело, хотя оно и велико, никто не обращает внимания; а худое дело, как оно ни мало, для людей безрассудных и злонравных делается какой–то вывеской. Для добрых дел они — железо, а для худых — воск и легко отпечатлевают на себе все худое. Я не целомудрен, говорит порочный. Что ж, разве не найдутся мне подобные? И увы! Он наименует кого–нибудь из мудрых. Я убийца? Что ж, разве и в этом не найдутся мне подобные и из древних, и из новых? Я обогащаюсь неправедно? А иной захватывал во власть свою целые народы и города. Кто же не знает, сколько хуже клятвы отречение? И потому выставляет на вид чье–нибудь отречение, чтобы прикрыть тем свои меньшие раны.

На это хочу сказать тебе одну басню (если только и среди бедствий можно шутить), басню очень приличную твоим лжеумствованиям. Смеялся некто над совой. И сова от каждой насмешки увертывалась ловким ответом. Какая у тебя голова! — говорили ей. А какая у Дия? — отвечала она. — Какие светлые глаза! — Точно как у светлоокой. — Голос неблагозвучен! — А у сороки еще неблагозвучнее. — И ноги тонки! — А каковы тебе кажутся у скворца? Но без труда отразив все это, как ни была умна сова, уступает в одном. Ей говорят: ты такая умная, посуди же: у каждого есть что–нибудь одно, а у тебя все вместе и все через меру: и глаза светлы, и голос груб, и ноги тонки, и голова велика. И дорогая сова, выслушав это, пошла со стыдом.

А от тебя не дождешься и сего, напротив того, птица в басне гораздо умнее тебя. Все есть в одном, — в том и беда твоя. Раз или два увлечься и пасть, и притом в чем–нибудь неважном, — это еще извинительно. Уступим нечто и омрачению плоти. Ни в чем не претыкаться свойственно единому Богу. Но падать намеренно, хвалиться худым делом, падать многократно, падать в пороки важные и не стыдиться сего, но смеяться над этим, не хотеть уцеломудриться и наказаниями, какими вразумляются люди самые жалкие, но с открытой головой кидаться в опасность, — это самая ужасная и злокачественная болезнь. Рассмотри свои дела, рассмотри и то, что тебе предписано делать и не делать. А в тех делах обрати внимание на время и на то, чему они служат образом.

Тогда вера едва начиналась; люди, как младенцы, имели нужду в поддержке и в нежной пище, потому и падающие находили себе извинение. Но тебе не простительно падать, потому что ты принял совершенное слово, и Христос много пострадал за твои грехи. Напротив того, тебя за прежние грехопадения ожидает казнь. Что говорю: за прежние? И за те, в которые ввергаешься ныне.

Не упоминаю еще о тамошних надеждах; правосудие находит многое, чем наказать и здесь. У тебя есть дом, жена, дети, есть еще что–нибудь особенно любезное (ибо при всем своем самолюбии привязан ты к этому), а также самое имение, роскошь, свобода и в заключение всего собственное тело твое. А посему, имея у себя это, то есть такое бремя жизни, плыви осторожно.

«Но что же? Разве и у тебя нет болезней и бедствий? Не скудна ли и не бездомовна ли и твоя жизнь?» Опять ты хватаешься за чужие бедствия. Что тебе до этого? Это мои несчастья, потому что сам ты называешь их несчастьями. Неужели ты, страдая, менее чувствуешь болезнь, если страдает в одно с тобой время и ближний? Но послушай еще: у нас с тобой и страдания неравны. Из этого иное сам я избрал для себя, а не по неволе стражду. Добровольно хочу быть нищим и скитальцем, чтобы освободиться от уз и не на земле иметь свое постоянное жилище. Для тебя все это дорого, а для меня напротив. Не ставь же льву в образец долгохвостую обезьяну. Ты почитаешь это бедствием? Оно и действительно для тебя бедствие. А для меня, хотя и болезненно, потому что и я, как человек (не отрекусь от этого), имею перстный состав, ношу в себе следы древа и доставленного им удовольствия, однако же я переношу это и даже терплю с любовью. Мое страдание лучше твоей крепости. Посмотрим еще на сие и так. Оба мы терпим зло. Но твое страдание есть наказание за твое злонравие. Твой обвинитель — твоя нравственность, это горькое, внутреннее и ясное доказательство. А для меня бедствие есть некоторое очищение даже и от случайного очернения. Не говорю еще о том, что огорчительное бывает иногда испытанием и борьбой, в которой за победу можно получить венец.

Как выслушаешь это? Как воспользуешься моими словами? Ни один человек, если он в здравом уме, не обманывает врача, иначе болезнь неприметно погубит его. И то и другое — недуг: и презреть Бога, и подавленному бременем пороков потерять надежду на милость. Но прими мое слово, и не подвергнешься ни одному из сих недугов. И презрение, и отчаяние в надежде — равно худы. Бог — Судия, но и Отец. Ты боишься Его, как судии, но смело надейся на Него, как на милосердого. Открой свою болезнь, проси спасения, пролей слезы на раны свои. Подавай и нищим, прекрасным твоим заступникам: они богато одаривают нас тем именно, в чем имеем мы нужду, то есть Божиим милосердием и упованием на Бога. Но если подаешь им, то подавай из своего, а чужим не покрывай ни Святой трапезы, ни нищего. Нищий есть творение Божией руки, а потому не должен быть презираем; и Святая трапеза — досточтима. Не обманывай Бога, как недальновидного Судию, чтобы Он еще больше на тебя не прогневался. Ты учишь красть искоренителя кражи.

Если убедительно это для тебя, тем лучше. А если не убедительно, то перестань, по крайней мере, хотя уже и поздно, делать насилия. Во всем, и в добром и в худом, есть своя сытость. Я похвалю в тебе и это, потому что для порочного весьма важно остановиться в пороке.

Примешь ли это или не примешь, но напомню тебе гроб. Это предел всех худых дел; и у тебя будет такой же конец, как и у всякого, хотя пройдешь за Геракловы столпы или за каспийские ворота, присвоив себе достояние и ближних, и соседей. И твою могилу, как думаю, раскопает кто–нибудь подобный тебе нравом, с твоей походки перенявший ходить криво, еще худший ученик такого мудрого учителя.

Помни также неотвратимый и грозный день, за которым и мрак, и пламень, и тартар — эти истязания здешних худых дел для отыскания в нас образа Божия, который завален сетями змия и хитреца, обольщающего нас зловредным сластолюбием.

А я домогаюсь, как мне избежать бедствия, на каких спастись крыльях, в каких глубинах земли и моря, или какими ухищрениями и в каком конце вселенной, каким обложить себя мраком или облаком вместо покрова, какими молитвами умилостивить Бога? Везде для меня три этих бедствия — и время, и место, и удобный случай ко греху. Поставлю пред собой Божий закон. Какой же именно? Переходите из города в город, ибо предадутся некоторые бегству, — говорил апостолам, когда гоним был, Вседержитель Бог. Обойду все города до последнего огнища, избегая жестокого нападения лукавых. А там и не желающих постигнет казнь. В горних обителях не будут они беспокоить и не изринут оттуда нищих, как делают ныне, а разве сами в прохлаждение пламени попросят нескольких капель сожаления. Да убедят тебя в этом богатый и Лазарь, из которых один наказан единственно за то, что вел роскошную жизнь, когда другой страдал и от недостатка пищи, и от ран, потому что богач, подобно тебе, отгонял от себя Лазаря; а другой почтен, потому что претерпел все сие.

Конец слову, но выслушай его с трепетом. Многое именуется грехом и действительно грех, но идолослужителем (а это есть самый тяжкий грех в мире) называется тот, кто ничего не знает и не ставит выше денег (Еф. 5:5), потому что и идолослужению по болезни своей всего скорее подвергнется он, если наступит время получить через это прибыток, потому что кланяется богатству — этой Хамосовой мерзости. Итак, отринем, отринем идольские кумиры и будем чтить единого Бога, Которого знаем.