К Феодору, епископу Тианскому (90)

Приглашает его в Арианз для празднования мученикам и для рассмотрения общих дел.

И мне, как больному, обязан ты оказать свои услуги, потому что одна из заповедей — посещать больных, и святым мученикам обязан также ежегодным чествованием, какое совершаем в твоих Арианзах

в двадцать второй день нашего месяца Дафуса [339]. Притом же немало церковных дел, которые требуют общего рассмотрения. По всем этим причинам соблаговоли, нимало не замедлив, быть у нас. Хотя и труд велик, однако же и награда равновесна.

К нему же (89)

Просит рассмотреть дело женщин, притесненных человеком сильным.

Что писано было к твоему благоговению господами честнейшими епископами, то и от себя написать признав за нужное, прошу тебя: подай руку свою благородным женщинам и не попусти, чтоб они были притесняемы и гонимы могуществом человека, с которым вступили в дело, но помоги им как должно. Если знаешь, что они терпят, помоги ради того, за что терпят. А если не знаешь того, что они терпят, помоги по той причине, что не знать тебе сего и не верить сему есть несправедливость. Если же кто думает, что берусь не за свое дело и касаюсь до тяжбы, нимало ко мне не относящейся, то пусть докажет сие, и я успокоюсь. А теперь боюсь, что дело иначе, особенно же потому, что Христово и Христос не делятся и человеколюбие не имеет пределов. Но если кто и допустил бы какое разделение, то знаю, что для двоих, для твоего благоговения и для меня, будет прискорбно, если справедливость в этом деле останется в пренебрежении, потому что подсудимые у обоих нас под смотрением. И опасно, чтобы истина не была извращена правдоподобием доводов. Посему разбери дело вместе со мной, даже предвари своим судом, и вступись за мою немощь, чтобы мне не дойти до необходимости и при таком состоянии тела с большей ревностью вступить в подвиг за истину, при Божией помощи и при помощи твоих молитв.

К нему же (88)

Убедительно просит избрать епископа в Назианз по причине своей болезни и нападения на Церковь аполлинаристов.

Кстати мне сказать словами Писания: к кому воззову я, обиженный? кто прострет руку мне, утесненному? На кого перейдет бремя Церкви, доведенной до такого худого состояния и расстройства? Свидетельствуюсь пред Богом и пред избранными ангелами, что сия Божия паства несправедливо страждет, оставаясь без пастыря и без епископа по причине моего омертвения; потому что меня держит болезнь, вдруг удалила от дел церковных, и теперь ни к чему я не годен, непрестанно нахожусь при последнем дыхании, еще более обременяюсь делами. Поэтому, если бы епархия имела кого другого главой, к нему должна бы взывать и у него испрашивать помощи; но как выше всех твое благоговение, то необходимо обратиться к тебе. Позаботься о своей Церкви, как сам заблагорассудишь, и не презри ее в расстроенном состоянии, которого она не заслужила. Не говорю уже о прочем; что сделали ей и чем угрожают восставшие ныне аполлинаристы, осведомись об этом от господ сопресвитеров моих, от хорепископа Евлалия и от Келевсия, которых с намерением послал я к твоему благоговению. Остановить это не моим уже летам и не моей немощи, а твоему только возможно искусству и твоей силе; потому что тебе, кроме

прочего, Бог дал и крепость к общей защите Церкви. А если не буду услышан, что ни говорю и ни пишу, пусть будет сделано, что одно только и остается сделать, то есть всенародно всем провозглашено и приведено в известность, что Церковь имеет нужду в епископе, чтоб не потерпеть ей вреда от моей болезни; а о последующем узнаете.

К неизвестному (119)

Поручает ему Никовула–младшего, сына Никовулова.

Каковы твои подвиги в добродетели и успели ли мы сколько–нибудь по Богу? Я рассуждаю, что всего приличнее спросить тебя об этом, потому что мне приятно и спрашивать о сем, и слышать это; а прочее, по мне, пусть будет, как есть. Даже хотя и пожелал бы я, чтоб и это было у тебя благоуспешно, но пожелал бы единственно для того, чтоб было, что презирать тебе, и чтоб можно было тебе оказать более любомудрия в том, что важнее. Это пусть будет сказано от меня вместо приветствия; а ты для прекрасного Никовула будь таков, как сего надеемся. Если же потребуем и большего, удовлетвори нашей ненасытности, как щедролюбивый.

К Елладию (218)

Просит о надзоре за тем же Никовулом.

Вот тебе и напоминание о нашей дружбе — дражайший сын Никовул, о котором забочусь преимущественно пред всеми моими родными! Великую сделаешь мне милость, представив его ревностнейшим из наставников; а еще большую окажешь милость, приучив нрав его к добродетели. А это будет, если

заставишь часто бывать близ тебя, особенно же если будет он знать, что ты не оставляешь его без внимания; потому что и глаз наставника есть уже безмолвный урок. Ты не состоишь у меня в долгу (если же много будет сказать это), и по духовному, как архиерей у иерея, и по ученому, как словесник у любослова.

К Африкану (46)

Поздравляет его со вступлением в должность и просит принять в свое внимание Никовула–младшего.

Кому всего больше приятны кони? Без сомнения, коням. А орлы? Не иному кому, как орлам. «И галка садится рядом с галкой», как знаешь из пословицы. Так полагай, что и говорящий по–аттически бывает рад знающим это наречие, а имеющий притязание на правоту — любителю и покровителю правоты. Быть начальником, мне кажется, значит то же, что быть помощником добродетели и противником порока, имеет ли кто у себя бескровное начальство, как мы, или начальствует с мечом и военной перевязью. Тебя не заставлю я проливать кровь, зная, что ты добродетелью превозмогаешь, а не насилием принуждаешь, наказываешь злых более страхом, нежели делом, что и составляет закон наилучшего начальствования. Поэтому, хотя сильно я домогался свидания с тобой, и теперь еще домогаюсь, однако же, по причине болезни не имея возможности исполнить сего, по необходимости приступаю к делу и, что всего лучше, приветствую тебя через близкого мне человека, и друга и родственника, по всему для меня очень дорогого Никовула, который и оправдает меня перед тобой. Это человек, сколько мне известно, стоящий доверия не менее всякого другого, а ради меня покажет он себя и твоему превосходству.

К Стагирию (188)

Хвалит его за ученость и поручает его попечению того же Никовула.

Ты по учености достиг аттического совершенства, да и я тоже. Ты председательствуешь у молодых людей, а я — у людей всякого возраста. Ты образуешь в слове, а я — в нравах. Много у меня с тобой общего, но одно все собой заменяет и всего выше — это дражайший сын наш Никовул, который поставлен между нами. Делая ему добро, докажешь и свою ученость, и нашу дружбу, если только заботишься о ней, но думаю, что заботишься; потому что и старые борцы в чести у молодых, и в такой еще чести, что молодые, если подносят им свои победные награды, то, по законам ратоборства, признаются тогда благопризнательными.

К Евстохию софисту (61)

Оправдывается в том, что Никовул поручен не ему, а Стагирию, по воле отца его, и нападает на Евстохия за то, что до старости занимается софистикой.

Сильно поразил ты меня, Улисс, укоряя в стагиризме и употребляя все усилие низложить софизмами. Хвалю твою свободу, с какой пишешь письмо свое. Лучше высказать, что огорчает, нежели умолчать, чтоб после взыскивать с незнающих. Впрочем, и у меня есть нечто для обвинения; но чтобы соблюсти закон судопроизводства, сперва буду оправдываться и потом обвинять, а то и другое сделаю с равным благорасположением. Никовул мой пошел в ученики к превосходному Стагирию нимало не по моему совету — не подозревай этого; я не забыл еще до такой степени

Афины, твою дружбу и твое товарищество; напротив того, в этом поступил он по собственному желанию и по тому, что так захотел отец; а я своими письмами передал его только с рук на руки. Что же в этом недружеского и бесчеловечного? Но поелику имеешь мое оправдание, то выслушай и обвинение. Не хвалю твоих Кукольников и Телхинов, которыми зло поражаешь соперника, потому что превозмог обычай занимающихся тем же искусством называть соперниками. Долго ли быть у нас этому? Остановимся ли на чем–нибудь в своих софистических схватках? Когда будет конец? Разве когда смерть разлучит нас с этим пороком? Пока человек еще молод, порабощен честолюбию, гонится за выгодами, ему извинительно как–то заниматься этим, но и то с умеренностью, скажу в угодность твою несколько по–демосфеновски; а в таком возрасте и при таких занятиях бодать и бодаться — совершенно безвременно и чистое упрямство, не потому только, что это непристойно и неблагородно, но и потому, что дело очень легко. Какое сам вымолвишь слово, такое же услышишь в ответ [340], как назад возвратившуюся волну; потому что (употреблю еще Гомерово выражение) «обрившего обрить» вовсе не предосудительно. Что же это за мудрость, когда можно первенствовать в добродетели, тогда препобеждаться пороком или и побеждать в пороке, что гораздо еще хуже? Я и судей (надобно же сказать правду) не хвалю за то, что одно и то же и наказывают, произнося решение, и хвалят, слушая, и не только сами хвалят, но находят многих других, которые и хвалят так же, и поджигают к пороку, и оспаривают друг друга в усердии к этому. Должно поступать или так: если невероятно — не хвалить, а если достоверно — судить всенародно; или так: если обвинение ложно — уличить обвинителей, а если справедливо — уличить тех, на кого пало обвинение, но не шутить так легкомысленно делом весьма важным — мнением людей благородных. Поэтому, если меня послушаетесь (говорю обоим), то оставите подобные речи и перебранки, ежели не по чему другому, то устыдясь седины или устав заниматься таким позорным делом. Дайте сами себе добрый совет — уважить древнее увещание, которое велит, когда есть чем прожить, упражняться в добродетели, и не обманывайте как самих себя, так и надежду молодых людей, которые, конечно, весьма жестоко постраждут, если, упражняясь в науках, научатся пороку, да и тому не даром, потому что имеют в вас учителей не добродетели, а порока. Если же кажусь тебе несносным, когда пишу это, то и мне отомсти тем же, то есть и сам подай какой–нибудь полезный совет, чтоб или похвалить меня, если послушаюсь, или обвинить, если воспротивлюсь.

К нему же (62)

Поелику софист оскорбился предыдущим письмом, то изъявляет свое сожаление, что раздражил его.

И того не знал я, что крайне грубо и невежественно давал советы человеку высокоученому! Какое высокоумие! Не вразумиться и народной пословицей: «Плешивый не наклоняйся лбом к барану и не дразни ос», то есть языка, готового говорить худо. Правда, что этим не очень еще огорчаюсь; потому что, как слышу, поставлен я наряду со многими, а если будешь жив, то стану и напереди многих; но больше для меня горько твое недоверие в том, что делаю это с дружеским расположением. По крайней мере, будь здоров и телом и душой и впредь, если можно, воздерживай язык; а на этот раз стерпим свою участь.

К нему же (111)

Поручает ему молодого человека Проноия, чтоб возбудил в нем ревность к красноречию.

Подражай Александру, чудный муж; и как он прилагал все свое старание угодить афинянам, а на этот конец и Афины называл всегда театром своего царства, так и ты, почитал меня что–нибудь значащим, хотя и вовсе ничего не значу, и ради красноречия, и ради самых Афин, а сверх того, уважив общих родителей нашего красноречия, позаботься удвоить ревность к красноречию в прекрасном Проноии. Что ни сделаешь для этого молодого человека, то, без сомнения, сделаешь для меня самого, который и стою того, чтоб получить от тебя благодеяние, и могу быть не худым хвалителем твоих речей, хотя сижу и ниже софистов, сам себе назначив безопасную награду молчания.

К Евдоксию ритору (115)

Начинает с ним переписку, потому что поступили к нему в обучение Никовуловы дети.

Одолеваю тебя в деле дружбы, потому что, как видишь, пишу первый. И будь уверен, что не стал бы хвалиться (не в моем это обычае), если б не ставил в велико твою дружбу и если б не казалось мне необходимым, как молодого коня бичом, побудить тебя к переписке со мной. Особенно же подстрекнет тебя к этому, если раздумаешься кто, к кому и о каком деле пишет к тебе, еще не писавшему; также размыслишь, что детям прилично наследовать как отцово имение, так, конечно, и отцову дружбу. Сверх же этого не худо рассудить, что тебе

наступила только пора любомудрствовать, а я уже отец любомудрых; и потому ты должен передо мной показать свою доблесть, как отважные борцы показывают перед своими наставниками. Вымолвлю нечто такое, что поважнее доселе сказанного. У тебя не маловажный для меня залог любомудрия. Ты обучаешь кровь мою и кровь самых мне близких; знаешь, — о ком говорю, то есть о детях искреннейшего и досточестнейшего сына моего Никовула. Если сколько–нибудь поможешь им, это (положи на верное) не выйдет из памяти у меня, который не хуже всякого другого (если должно в чем–нибудь верить словам моим) могу и о науках судить, и прилежание оценить, и своей похвалой возвысить самих наставников.

К нему же (116)

Просит его поощрять к учению Никовула–младшего, который при счастливых дарованиях бывает иногда ленив.

Опять к тебе мой Никовул, и опять беспокою своим излишеством, понукая, когда и сам очень бежишь. Но поелику этот молодой человек имеет от природы счастливые дарования, если только не обманывает меня желание видеть его таким, но, как часто бывает с людьми даровитыми, несколько нерадив, и ему нужно поощрение, то замени это собственным своим старанием и (скажу по–вашему), подражая упоминаемому в басне кузнечику, вместо оборванной струны прибегнув к своему голосу, докончи песнь. Таким образом, как думаю, приобретешь славу через этого молодого человека и окажешь самую великую милость мне, который не многое предпочитаю тебе и твоей учености.

К нему же (117)

Упрекает его за молчание и вновь просит смотреть за Никовулом–младшим.

Как назвать твое расположение ко мне, о чудный? Какая причина тому, что не пишешь? Не буду винить тебя ни в высокомерии, ни в лености, ни в том, что не стало у тебя, о чем писать. Не тебе дойти до такой скудости. Разве помнишь зло за те ямбы, которые изрыгнул достойный зло погибнуть Валентин, и сделал это по твоему желанию? Ибо не требовалось ли от ритора, человека искусного, отомстить тому, кто первый осмелился писать о таком предмете ямбами? «Но укроти, Ахиллес, великий гнев» и снова двигни для нас пером, этим своим копьем, чтобы не подумали, будто бы ты, потерпев маловажное, идешь наперекор важнейшему, то есть епископскому престолу. Рыщи на конях, гоняйся за зверями, веди себя как хочешь в рассуждении меня; не буду более ни писать, ни шутить. И этого довольно. Столько ценю твою дружбу. Итак, что до шуток, им было место, и они кончены. А что далее, то уже дело не шуточное, но крайне важное. Опять поручаю тебе дражайшего сына моего Никовула. И желал бы, чтоб ты принял его от меня, точно как от меня, и отца подарил риторским, а меня — софистическим руном. Ибо знаю, что, если захочешь, тебе это доступно. Чудным же софистам оставишь только одну спесь и желание добиваться больших выгод.

К нему же (63)

Убеждает его к любомудренной жизни.

У афинян был древний, а по моему суждению, и прекрасный закон — детей, как скоро достигали

юношеских лет, отдавать в обучение искусствам, делать же это таким образом: открыто раскладывать орудия каждого искусства и подводить к ним молодых людей; на какое орудие с приятностию кто взглянет и подбежит к нему, того орудия искусству и обучать его; потому что всего чаще бывает успех в том, что нам по природе, а то не удается, что не по природе. К чему клонится мой рассказ? К тому, чтоб и ты воспользовался таким же средством, и, имея способность к любомудрию, не оставлял сего в нерадении, и не привыкал к чему–либо другому, не свойственному для тебя, но больше занимался любомудрием, к которому склонен, не только по собственному его превосходству, но и по сродности для тебя. И пословица учит: «Не преграждать течения реки». И поэзия требует, чтоб обучавшийся верховой езде не пел. В предотвращение же чего? Того, чтобы не стать тебе плохим и ездоком, и певцом. Но какая у тебя способность? Как мне представляется на взгляд, во–первых, у тебя есть свои правила жизни, нрав тихий и нехитростный, не способный к этой изворотливости в свете; потом, душа даровитая и возвышенная, легко вдающаяся в умозрения; в–третьих, болезненность и телесная немощь, а и это Платону кажется не маловажным в деле любомудрия. Сверх того, в таком уже ты возрасте, когда страсти начинают покоряться; и бедностью, кажется мне, не обременяешься, а более хвалишься, и то уже не в риторском обычае, что знаешь стыд, что язык у тебя не зол, что род у тебя не худой, и вовсе ты человек не для народной площади. Скажу короче: в тебе нет ни одного из тех свойств, какими Аристофан наделяет Демокрита, чтоб управлять ему народом на площадях. Напротив того, называясь ритором, скорее по всему годен ты в риторы, только не по нравам. Поэтому не останавливайся в любомудрии на том, что уже приобрел, и быть вторым в деле второстепенном не предпочитай первенству в важнейшем. А если в этом и уступим тебе первенство, то не соглашайся иметь превосходство между галками, когда ты в состоянии быть орлом. Долго ли надмеваться нам тем, что маловажно и пресмыкается по земле? Долго ли играть с детьми в куклы, и приходить в восторг от рукоплесканий? Прейдем отсюду; станем мужами, бросим грезы, не будем останавливаться на тенях, предоставим другим приятности или, чаще, горести жизни. Пусть над другими издеваются, другими играют и мечут зависть, время и случай, как называют непостоянство и неправильность всего человеческого. Прочь от нас высокие чины, властвование, богатства, блеск, превозношение, падение — эта малостоящая и презренная слава, превозносимый которой терпит больше бесславия, нежели осмеянный! Прочь от нас эти детские игрища и лицедействия на этом великом позорище! Мы придержимся Слова и взамен всего возжелаем иметь Бога — единое вечное и свойственное нам благо, чтобы заслужить нам одобрение даже здесь за то, что, будучи еще так малы, ищем столь великого, или непременно там. Поелику награда добродетели — стать богом, озариться чистейшим светом, созерцаемым в Троичной Единице, от Которой имеем теперь едва несколько лучей; то к сему шествуй, в сем преуспевай, окрыляйся мыслью, емлись за вечную жизнь. Ни на чем не останавливай своих надежд, пока не достигнешь вожделенной и блаженной вершины. И очень знаю, похвалишь меня теперь не много, а вскоре несравненно больше, когда увидишь себя в том состоянии, какое обещаю, и найдешь, что это не пустое блаженство, не вымыслы ума, но самая действительность.

К Тимофею (191)

Убеждает его оставить обыкновенное упражнение софистов сражаться языком.

Поговорю с тобой несколько смело; так я обык и так хочу. А если не дозволишь мне этого, то обидишь и меня и Никовула; потому что и другу сделаю досаду, и от тебя не получу ничего большего. Если же дозволишь, сколько надеюсь, то выкажешь благородный образ мыслей, и у нас то и другое выйдет как можно лучше, потому что и перед ним оправдаюсь, и тебя похвалю. Но если дозволишь мне подать тебе и отеческий совет, то, по привычке властвовать, не оставь в пренебрежении предложения, какое делает тебе человек, в подобных вещах не несведущий. Положите, наконец, оружие, и пращи, и эти страшные копья, разумею ваши языки, которыми поражаете и язвите друг друга, и притом оглашаемые похвалами ваших приверженцев; положите потому более, что из всех оружий это самое подручное, положите, чтобы молодых людей не привести вам скорее к пороку, нежели к добродетели, если не словами, то делами; потому что какими кто делами восхищается, на такие, хотя и молча, подает свой совет. Если так поступите, то и себе самим сделаете пользу, и меня будете иметь другом, и не обманете надежды вверившихся вам. А все это будет у меня наградой за труды о Никовуле. Но если увижу более совершенные опыты, то воздам за это и совершеннейшей похвалой.

К нему же (189)

Советует ему переносить страдания свои любомудренно.

Слышу, что ты не любомудренно ведешь себя в страдании, и не хвалю сего; ибо должно писать правду, особенно к другу и человеку, который отличается правотой. Об этом же, как сам себя уверяю, рассуждаю я весьма правильно: не хвалю ни крайней бесчувственности, ни сильной чувствительности к страданиям; первое бесчеловечно, последнее не любомудренно. Но должно идти срединой и показывать, что ты любомудреннее очень нетерпеливых и к человеческому ближе не в меру любомудрствующих. И если бы писал я к кому–нибудь другому, то, может быть, потребовалось бы более длинное слово: в ином надлежало бы изъявить свое сострадание, об ином дать совет, а за иное, может быть, сделать выговор; потому что соболезнование бывает достаточным средством к утешению, а больное имеет нужду в услугах здорового. Но поелику веду речь с человеком образованным, то достаточно будет сказать следующее: займись сам собой и книгами, с которыми ты знаком, в которых много списано житий, много образов жизни, много услаждений и умягчительных средств; потому что Бог все это сопрягает одно с другим, для того, как мне кажется, чтобы скорбь не оставалась неуврачеванной и веселье — невразумленным и чтобы мы, видя в этом непостоянство и отступление от порядка, обращали взор к Нему одному. Поэтому предлагаю сие твоему страданию как правило и указатель. И если знаешь, что похвален кто–нибудь из глубоко падших под бременем печали или приобрел что–нибудь сетованием, то воспользуйся скорбью и насладись слезами. Никто не позавидует тому, что оплакивается несчастье. А если знаешь, что таких порицают и охуждают, то, как говорит пословица, уврачует уязвивший, теперь же прекрасно будет сказать: уврачует уязвленный. А нам и по другим побуждениям, и по нашему закону стыдно в подобных делах подражать многим; потому что слово Божие возводит нас выше настоящего и убеждает, минуя все это, как

тени и загадки, ни скорбного, ни радостного не почитать действительностью, но жить инде и туда устремлять взор, знать как одно только скорбное — грех, так и одно приятное — добродетель и близкое общение с ней. Вот обаятельное врачевство, которым утоляй свои скорби, и тебе будет легче. Но думаю, что ты уже утолял и будешь утолять, хотя бы и не написал я.

К нему же (190)

Продолжение того же предмета.

От письма моего, чудный, вижу некоторую пользу, даже, может быть, и не малую, как сильный целитель подобных недугов. Мой выговор изгнал из тебя скорбь, и место этой немощи заняли стыд и охота сделать мне отпор весьма остроумный и мужественный. И мне кажется, что ты, как Ахиллесовы кони у Гомера, когда кончились дни плача по Патрокле, подняв голову и стряхнув с себя пыль, снова вожделеваешь равнин, оружий и случаев отличиться. Так письмо твое ко мне и блистательно, и благородно, хотя несколько и колко, если разумею тебя сколько–нибудь. Но только мужайся и любомудренно превозмогай страдания; я соглашусь, что не важное дело судить о плавающих с берега и гораздо важнее самому быть в борьбе, нежели поощрять другого на борьбу с бедствиями, разве кто скажет, что тебе и не было никакой необходимости ни вступать в борьбу, ни пускаться в море, особенно если любомудрие, хотя несколько, выше того, что было теперь с тобой. У меня же со многим и много раз, даже, думаю, целую жизнь идет брань, в которой точно ли не совсем не искусно и не без мужества и других поощряю, и сам подвизаюсь, могут оценить это многие.

К Феодору епискому (225)

Жалуется на Елладия, епископа Кесарийского, представляет причины, по которым отказался сам он от правления Назианзской Церковью и желал избрания в Назианз епископа (который уже и избран), и просит не верить клеветам на Воспория, епископа Колонийского (383 г.).

И у нас отыскала себе нечто зависть, которой никто не избегает без труда. Вот и мы, каппадокияне, так сказать, взбунтовались, — зло, доселе неслыханное и невероятное! Да не похвалится всяка плоть пред Богом, но да знаем, что все мы люди, и не будем скоры в осуждении других. А для меня есть несколько выгоды и от несчастья (если надобно сказать некоторую странность), и, подлинно, по пословице, с терний собираю розы. Я, который прежде не встречался лично с твоим благоговением и не беседовал с тобой через письма, но только озарялся слухом о тебе, теперь приведен в необходимость сноситься письменно; и великое благодарение Даровавшему это! Писать о сем к другим епископам, не имея на то времени, не буду; а вместе и болезнь делает меня к тому ленивым. Но что пишу к тебе, через тебя пишу и к ним. Да престанет входить в исследования о моих делах господин мой боголюбивейший епископ Елладий, ибо доискивается сего не духовными средствами, но околичностями, показывающими сварливость не по строгости церковных правил, но в удовлетворение гневу, что обнаруживают время и многое вместе со временем приведенное в действие без всякого к тому основания. Ибо надобно так сказать и не огорчить. Если бы имел я столько телесного здоровья, чтобы мог править Церковью в Назианзе, где первоначально провозглашен, а не в Сасимах, как некоторые уверяют тебя неправильно,

то я не столько жалок и несведущ в Божественных постановлениях, чтобы стал или презирать Церковь, или гоняться за удобствами жизни, имея в виду награды, какие уготованы трудящимся по Богу и употребляющим в дело вверенный им талант. Ибо какая мне будет польза в великих трудах и в великих надеждах, если худо распоряжаюсь в важнейшем? Но поелику и телом я болен, как всем это известно, и по причине, мною сказанной, не боюсь важных последствий от сего удаления, но вижу, что Церковь под моим правлением терпит вред в самом главном и по расстроенному моему здоровью приходит почти в расстройство, то и прежде просил, и теперь прошу боголюбивейших епископов, разумею отечественных, дать Церкви главу (как при помощи Божией и дали), достойную и моего желания, и ваших молитв. И так да будет сие известно тебе, досточестнейший мой господин; а то же внуши и прочим епископам, чтобы они согласились, подали свои голоса и не обременяли моей старости, веря клеветам. Но присовокуплю к письму еще следующее о государе моем епископе Воспории. Если ваше исследование находит его худым в вере (что выговорить непозволительно, не говорю уже о долговременности и о моем свидетельстве), то судите об этом сами. А если разыскание живущих по близости производит худую о нем славу и новое есть обвинение, то не увлекайтесь клеветами, и прошу вас не давать им более силы, нежели истине, чтобы не привести в уныние многих, решившихся хорошо поступать. Будь здоров, благодушен, преуспевай по Богу, к удовольствию моему и всей Церкви, как общее наше украшение.