ПОСЛЕЖИТИЕ, ИЛИ ЭКВИВАЛЕНТНАЯ СМЕРТЬ

V. ПОЛИТИЧЕСКАЯ ЭКОНОМИЯ И СМЕРТЬ

ВЫДВОРЕНИЕ МЕРТВЫХ

По сравнению с дикарями, которые называли «людьми» только членов своего племени, наше определение «Человеческого» значи­тельно шире, теперь это понятие универсальное. Собственно, именно это и называют культурой. Сегодня люди — это все люди. В дей­ствительности основу такой универсальности составляет просто тав­тологическое удвоение — именно в нем «Человеческое» обретает силу нравственного закона и принципа исключения. Ведь «Челове­ческое» изначально задает и своего структурного двойника — Нече­ловеческое. Оно, собственно, именно в этом и состоит, так что про­гресс Человечности и Культуры есть просто цепь новых и новых дискриминаций, которые объявляют «Других» нечеловечными, то есть несуществующими. Для дикарей, называющих самих себя «людь­ми», другие представляют собой нечто иное. Для нас же, живущих под знаком Человеческого как универсального понятия, другие суть ничто. В первом случае быть «человеком» — это вызов, так же как быть дворянином; такой статус, переживаемый как завоеванное отли­чие, высшее качество, не только дает возможность для обмена с ины­ми, отличными существами — богами, предками, чужеземцами, живот­ными, природой, — он еще и требует, чтобы его постоянно ставили на карту, прославляли и защищали. Мы же довольствуемся тем, что возводим в ранг универсального понятия абстрактно-родовую цен­ность, основанную на эквивалентности всех членов рода и на исклю­чении всего прочего. То есть в известном смысле с развитием куль­туры определение Человеческого неумолимо сужается: каждый «объективный» шаг цивилизации на пути к универсальности соответ­ствует еще более строгой дискриминации, так что можно предвидеть, что эпоха окончательной универсализации Человека совпадет с отлу­чением от этого понятия всех людей — останется сиять в пустоте один лишь чистый концепт.

Расизм — современное явление. Человеческие культуры и расы и раньше игнорировали или же уничтожали друг друга, но это никогда не делалось под знаком универсального Разума. В этом не было критерия Человеческого и отделения Нечеловеческого, были только отличия, которые и могли сходиться в смертельной борьбе. А вот при нашем, безотличном понятии Человека возникает и дискри­минация. Если прочесть написанную в XVI веке Жаном де Лери «Ис­торию путешествия в Бразилию», то станет ясно, что в ту эпоху, когда над западной культурой еще не нависало во всей своей метафизичес­кой чистоте понятие Человека, не существовало и расизма: этот же­невский дворянин, реформат-пуританин, попавший к бразильским кан­нибалам, вовсе не расист. Мы же с тех пор стали расистами — далеко ушли вперед по пути прогресса. Мы расисты не только по отношению к индейцам-каннибалам — по мере углубления своей рациональности паша культура последовательно выдворила в область нечеловеческо­го неодушевленную природу, животных, низшие расы1, а затем эта раковая опухоль Человеческого, притязая обозначать пределы абсо­лютного превосходства нашего общества, проникла и внутрь самого этого общества. Мишель Фуко проанализировал выдворение безум­цев на заре новоевропейской цивилизации, но мы знаем также, как не­посредственно с развитием Разума происходило выдворение детей, как в силу идеализированного статуса детства они все больше зато­чались в гетто инфантильного мира, в отверженное состояние невин­ности. He-людьми сделались и старики, отброшенные на периферию человеческой нормы. А равно и многие другие «категории», которые, собственно, и стали «категориями» именно в ходе новых и новых сегрегаций, которыми отмечено развитие культуры. Бедняки, слабораз­витые страны, индивиды с низким коэффициентом умственного раз­вития, извращенцы, транссексуалы, интеллектуалы, женщины — целая мифология террора и отлучения на основе все более и более расист­ского определения «нормального человека». Квинтэссенция нормаль­ности: в последнем итоге все «категории» подвергнутся исключению, сегрегации и проклятию, и тогда-то общество станет наконец универ­сальным, в нем наконец сольются воедино нормальность и универ­сальность под знаком человеческого1.

1 Основой расизма стала универсалистская точка зрения, и с той же точки зрения его пытаются преодолевать — посредством эгалитарно-гуманистической морали. Но на что бы ни опиралась такая эгалитарная мораль — на понятие души, как раньше, или на биологические характеристики, как теперь, — все эти аргумен­ты не более объективны и не менее абстрактны, чем цвет кожи. Ибо это все равно различительные критерии. На основе таких критериев (вроде души или пола), можно, конечно, установить эквивалентность «Белый=Черный», но такая эквива­лентность тем радикальнее исключает все не имеющее «человеческой» души или пола. Дикари, не гипостазируя ни душу, ни биологический род, признавали землю, животных и мертвых своими родичами. Мы же, на основе своих универсальных принципов эгалитарного метагуманизма, отбросили их прочь; интегрируя негров на основе «белых» критериев, этот наш метагуманизм фактически лишь расширяет границы абстрактной общественности, социальности де юре. Действует все та же белая магия расизма, которая просто перекрашивает негра в белого под знаком универсализма.

Исследование Фуко составляет важнейший вклад в ту подлин­ную историю культуры, в ту Генеалогию Дискриминации, решающее место в которой начиная с XIX века занимают сами труд и производ­ство. Однако есть еще один акт исключения, который состоялся рань­ше всех других и был радикальнее, чем исключение безумцев, детей и низших рас, который предшествовал им и служил для них образцом, который вообще лежит в основе всей «рациональности» нашей куль­туры: это исключение мертвых и смерти.

От первобытных обществ к обществам современным идет не­обратимая эволюция: мало-помалу мертвые перестают существо­вать. Они выводятся за рамки символического оборота группы. Они больше не являются полноценными существами, достойными

1 «Чем Бог человечнее по существу, тем большим кажется различие меж­ду Богом и человеком, т.е. тем настойчивее опровергается путем религиозной рефлексии, богословия, единство божественной и человеческой сущности, тем больше унижается достоинство человеческих свойств, которые служат, как таковые, объектом человеческого сознания. Это объясняется тем, что положительными свойствами в созерцании или определении божественной сущности являются только человечес­кие свойства, вследствие чего и взгляд на человека как на объект сознания может быть только отрицательным, человеконенавистническим. Чтобы обогатить Бога, надо разорить человека, и т.д.» (Фейербах, «Сущность христианства» [Л.Фейер­бах, Сочинения, т.2, М., Наука, 1995, с. 44. — Прим. перев.]).

Здесь хорошо описана эта «захватническая» универсализация. Универса­лизация Бога всегда связана с исключением, редукцией человеческого начала и его оригинальности. Когда Бог становится похож на человека, то сам человек уже не похож больше ни на что. Фейербах, еще слишком занятый борьбой с религией, умалчивает о другом — о том, что и универсализация Человека тоже осуществля­ется ценой исключения всех других (безумцев, детей и т.д.) в их отличности. Когда Человек становится похожим на Человека, то другие уже не походят боль­ше ни на что. Будучи определен как универсальность, как идеальная референция, Человек, подобно Богу, оказывается совершенно нечеловеческим бредовым пред­ставлением. Фейербах умалчивает еще и о другом: в результате такой операции захвата, когда Бог забирает все человеческое себе и человек остается лишь без­жизненным негативом Бога, — в результате такой операции оказался убит рико­шетом и сам Бог. Да и сам Человек тоже теперь гибнет от установленных им самим отличий нечеловеческого (таких, как безумие, детство, дикость).

партнерами обмена, и им все яснее на это указывают, выселяя все дальше и дальше от группы живых — из домашней интимности на кладбище (этот первый сборный пункт, первоначально еще располо­женный в центре деревни или города, образует затем первое гетто и прообраз всех будущих гетто), затем все дальше от центра на перифе­рию, и в конечном счете — в никуда, как в новых городах или совре­менных столицах, где для мертвых уже не предусмотрено ничего, ни в физическом, ни в психическом пространстве. В новых городах, то есть в рамках современной общественной рациональности, могут най­ти себе структурное пристанище даже безумцы, даже правонарушите­ли, даже люди аномального поведения — одна лишь функция смерти не может быть здесь ни запрограммирована, ни локализована. Соб­ственно, с ней уже и не знают, что делать. Ибо сегодня быть мерт­вым — ненормально, и это нечто новое. Быть мертвым — совершен­но немыслимая аномалия, по сравнению с ней все остальное пустяки. Смерть — это антиобщественное, неисправимо отклоняющееся пове­дение. Мертвым больше не отводится никакого места, никакого про­странства/времени, им не найти пристанища, их теперь отбрасывают в радикальную у-топию — даже не скапливают в кладбищенской огра­де, а развеивают в дым.

Но мы ведь знаем, что означают такие ненаходимые места: раз больше нет фабрики, значит труд теперь повсюду, — раз больше нет тюрьмы, значит изоляция и заточение повсеместны в социальном про­странстве/времени, — раз больше нет приюта для умалишенных, зна­чит психологический и терапевтический контроль стал всеобщим и заурядным явлением, — раз нет больше школы, значит все соци­альные процессы насквозь пропитались дисциплиной и педагогичес­ким воспитанием, — раз нет больше капитала (и его марксистской критики), значит закон ценности перешел во всевозможные формы саморегулирующегося послежития, и т.д. Раз нет больше кладбища, значит его функцию выполняют все современные города в целом — это мертвые города и города смерти. А поскольку операциональный столичный город является и завершенной формой культуры в целом, то значит, и вся наша культура является просто культурой смерти1.

1 Ныне, когда дешевые многоквартирные дома походят на кладбища, насто­ящие кладбища закономерно обретают форму жилья (в Ницце и т.д.). С другой стороны, поразительно, что в больших американских городах, да порой и во Фран­ции, традиционные кладбища образуют единственное зеленое и незастроенное про­странство в городском гетто. Пространство мертвых оказывается единственным в городе местом, пригодным для жизни, — этот факт красноречиво говорит об ин­версии ценностей в современном некрополе. В Чикаго на кладбище играют дети, катаются мотоциклисты, целуются влюбленные. Найдется ли архитектор, который решился бы на основе этой реальности современного городского устройства скон­струировать целый город, отправляясь от кладбищ, пустырей и «нежилых» про­странств? Впрочем, это ведь стало бы смертью архитектуры...

ПОСЛЕЖИТИЕ, ИЛИ ЭКВИВАЛЕНТНАЯ СМЕРТЬ

Справедливо будет сказать, что гонимые и изолируемые от жи­вых мертвые и нас, живых, обрекают на эквивалентную смерть — ибо основополагающий закон символического обязательства все равно дей­ствует, на благо или во зло. Так, безумие всегда представляет собой просто линию раздела между безумными и нормальными — линию, ко­торую нормальность разделяет с безумием и которой она определяет­ся. Любое общество, интернирующее безумцев, само глубоко инвестиро­вано безумием, которое в конечном счете оказывается здесь единствен­ным и повсеместным предметом символического обмена под легальными знаками нормальности. Эта длительная работа безумия над заточающим его обществом продолжалась несколько веков, и сегодня стены приютов исчезают — не в силу какой-либо чудесной терпимости, а просто потому, что процесс нормализации общества через безумие за­вершен: безумие сделалось повсеместно распространенным, по-прежне­му оставаясь на положении изгнанника. Приют для умалишенных как бы растворился в социальном пространстве, потому что нормальность дошла до такой идеальной точки, где она сама обретает характерные черты сумасшедшего дома, потому что вирус заточения проник во все фибры «нормальной» жизни.

Так и со смертью. В конечном счете смерть — не что иное, как социальная демаркационная линия, отделяющая «мертвых» от «жи­вых»; следовательно, она в равной мере касается и тех и других. Воп­реки безрассудным иллюзиям живых, мнящих себя живыми при ис­ключении мертвых, вопреки иллюзорным попыткам свести жизнь к абсолютной прибавочной стоимости, отсекая от нее смерть, — не­рушимая логика символического обмена восстанавливает эквивалент­ность жизни и смерти в форме безразлично-фатального послежития. Когда смерть вытесняется в послежитие, то, в силу хорошо известно­го возвратного процесса, и сама жизнь оказывается всего лишь доживанием, детерминированным смертью.

ЗАМОГИЛЬНОЕ ГЕТТО

Параллельно с сегрегацией мертвых складывается понятие о бессмертии. Действительно, загробная жизнь, этот особый статус, которым отмечены «душа» и «высшие» духовные существа, представля­ет собой просто выдумку, прикрывающую собой действительное выд­ворение мертвых и разрыв символического обмена с ними. Пока мер­твые остаются рядом, отличные, но живые и во многих случаях — партнеры живых, до тех пор им незачем быть бессмертными, им и не следует быть бессмертными, так как подобное фантастическое каче­ство нарушало бы взаимный характер обмена. Лишь по мере того как живые исключают их из своего круга, они потихоньку становятся бессмертными, и такое идеализированное послежитие есть не что иное, как знак их социального изгойства.

Следует покончить с идеей религиозного прогресса, который-де ведет от анимизма к политеизму, а затем к монотеизму, постепенно проявляя бессмертие души. Бессмертие приписывается мертвым как раз по мере их заточения — примерно так же, как сейчас в нашем обществе одновременно растут продолжительность жизни и сегрега­ция стариков как асоциальных элементов.

Да, бессмертие, как ни странно, обладает прогрессивным разви­тием. Во временном плане оно эволюционирует от ограниченного послежития до вечного; в социальном пространстве оно демократизи­руется и из привилегии немногих становится потенциальным правом каждого. Однако все это сравнительно недавние явления. В Египте некоторые члены группы (сначала фараоны, а затем и жрецы, воена­чальники, богачи, посвященные члены господствующих классов) по­степенно, в прямой зависимости от своей власти, обособлялись как бессмертные, тогда как все остальные имели право только на смерть и двойника. К 2000 году до нашей эры бессмертие стал получать каж­дый — то было своего рода социальное завоевание, возможно добы­тое в тяжелой борьбе; не впадая в социально-историческую фантасти­ку, легко вообразить, как в Египте древних династий происходили бунты и социальные выступления с требованием права на бессмертие для всех.

Итак, первоначально бессмертие было эмблемой власти и соци­альной трансцендентности. В тех первобытных группах, где нет структуры политической власти, нет и личного бессмертия. В дальней­шем, в менее сегментарных обществах, появляются «относительная» душа и «ограниченное» бессмертие, соответствующие относительной же трансцендентности властных структур. Затем бессмертие распрос­траняется и увековечивается в деспотических обществах, в великих Империях с их тотальной трансцендентностью власти. Первоначально этим превосходством пользуется царь или фараон, а затем, на более развитой стадии, сам Бог как главное бессмертное существо, из кото­рого бессмертие проистекает и перераспределяется всем и каждому.

Но эта фаза бессмертного Бога, совпадающая со становлением вели­ких универсалистских религий и особенно христианства, является уже и фазой величайшей абстрактности социальной власти в Римской империи. Греческие боги оттого были смертны, что связаны со специ­фической, еще не универсалистской культурой.

Даже и в раннем христианстве еще не было согласия по вопро­су о бессмертии, которое возникло относительно поздно. Отцы церк­ви еще допускали временное уничтожение души впредь до воскресе­ния. И даже в проповеди самой идеи воскресения апостол Павел сталкивался не только с насмешками язычников, но и с глубоким со­противлением христиан и отцов церкви. В Ветхом завете (у Даниила) воскресение обещано лишь тем, кто при жизни не получил вознаграж­дения добром или злом. Загробная жизнь, посмертное послежитие — это просто итоговое сальдо, оно зависит от того, осталось ли что-ни­будь не обмененным при жизни. Прекрасный пример того, что вос­кресение и бессмертие представляют собой всего лишь вынужденное средство по сравнению с возможностью для группы немедленно оп­лачивать все свои символические счета, возмещать весь свой символи­ческий долг, не откладывая этого на будущую жизнь.

Будучи при своем появлении отличительной эмблемой власти, в истории христианства бессмертие души играет роль эгалитаристского мифа, загробной демократии, которая противостоит мирскому нера­венству перед лицом смерти. Это всего лишь миф. Даже в самой сво­ей универсалистской христианской версии бессмертие лишь де-юре принадлежит каждому человеческому существу. Фактически его раз­дают понемногу, оно остается достоянием определенной культуры, а внутри этой культуры — достоянием определенной социально-поли­тической касты. Разве миссионеры когда-нибудь верили в бессмерт­ную душу туземцев? Разве женщина в «классическом» христианстве по-настоящему обладала душой? А безумцы, дети, преступники? Фак­тически все сводится к тому же: душа есть только у сильных и бога­тых. Социальное, политическое, экономическое неравенство перед ли­цом смерти (продолжительность жизни, торжественность похорон, слава и жизнь в людской памяти) — все это лишь результаты осново­полагающей дискриминации: одни, единственно подлинные «челове­ческие существа», имеют право на бессмертие, остальные же имеют право лишь на смерть. На глубинном уровне ничего не изменилось со времен Египта древних династий.

Что ж, скажет наивный материалист, какая разница, бессмертие или пет? — это ведь все воображаемое. Да, но поразительно, что ре­альная социальная дискриминация основывается именно на этом, что власть и социальная трансцендентность нигде не бывают столь четко отмечены, как в воображаемом. Экономическая власть капитала не в меньшей степени зиждется на воображаемом, чем власть церкви. Это просто ее фантастическая секуляризованная форма.

Ясно также, что демократия здесь ничего не меняет. Некогда люди могли сражаться за бессмертие души для всех, подобно тому как многие поколения пролетариев сражались за имущественное и культурное равенство. Это одна и та же борьба — у одних за загроб­ное послежитие, у других за текущее выживание; и одна и та же ло­вушка — поскольку личное бессмертие для немногих возникает, как мы видели, из раскола в единстве группы, то какой же смысл требо­вать его для всех? Это значит просто обобщать воображаемое. Смыслом революции может быть только отмена отделённости смерти, а не равенство в послежитии.

Бессмертие — это не что иное, как своеобразный всеобщий эк­вивалент, связанный с абстракцией линейного времени (оно формиру­ется по мере того, как время становится абстрактным параметром, связанным с процессом накопления в политической экономии и вооб­ще с абстрагированием жизни).

DEATH POWER1

Возникновение загробного послежития, может, следовательно, рассматриваться как основополагающий акт зарождения власти. Не только потому, что этот механизм позволяет требовать отречения от земной жизни и шантажировать вознаграждением в мире ином (в чем и состоит вся стратегия жреческих каст), но и, более глубинным обра­зом, в силу установления запрета на смерть и одновременно особой инстанции, которая за этим запретом следит, — власти. Нарушить союз мертвых и живых, нарушить обмен жизни и смерти, изъять жизнь из ее тесных связей со смертью и наложить запрет на смерть и мертвых — именно в этой точке изначально и возникает социальный контроль. Власть возможна лишь при условии, что смерть больше не гуляет на воле, что мертвые помещены под надзор, в ожидании той будущей поры, когда в заточении окажется и вся жизнь. Таков основ­ной Закон, и власть стоит стражем при его вратах. Фундаментальный акт вытеснения заключается не в вытеснении бессознательных вле­чений, какой-либо энергии или либидо, он не носит антропологическо­го характера, — это акт вытеснения смерти, и характер его соци­альный, в том смысле что им осуществляется поворот к репрессивной социализации жизни.

1 Смертельная власть (англ.). — Прим. перев.

Как известно, исторически основу власти жрецов образует их монополия на смерть и исключительное право контролировать сноше­ния с мертвыми1. Мертвые первыми выделяются в обособленную область, допускаемую к обмену только через посредующую инстан­цию жрецов. Здесь, на этой заставе смерти, и образуется власть. Да­лее она будет питаться другими, бесконечно усложняющимися разде­лениями — на душу и тело, на мужское и женское, на добро и зло и т.д., но самый первый раздел — это раздел на жизнь и смерть2. Когда говорят, что власть «стоит у руля» [«tient la barre»], то это не просто метафора: она и есть черта [barre] между жизнью и смертью, повеле­ние о разрыве их взаимообмена, контрольно-пропускной пункт на пути между ними.

Так и в дальнейшем власть утверждается между субъектом и его отделенным от него телом, между человеком и его отделенным от него трудом — в точке разрыва возникает инстанция медиации и репрезентации. Но следует иметь в виду, что архетипом такой опера­ции является отделение группы от своих мертвых или же, как сегод­ня, отделение каждого из пас от его собственной смерти. В дальней­шем все формы власти так или иначе овеяны этим духом, потому что в конечном счете власть всегда держится на манипулировании, управ­лении смертью.

Все инстанции подавления и контроля утверждаются в простран­стве разрыва, в момент зависания между жизнью и ее концом, то есть в момент выработки совершенно фантастической, искусственной темпо­ральности (ведь жизнь каждого человека уже в любой момент содер­жит в себе его смерть как свою цель, уже реализованную в данный мо­мент). Абстрактное социальное время впервые устанавливается при этом разрыве неразделимого единства жизни и смерти (гораздо раньше, чем абстрактный общественный труд!). Все будущие формы отчужде­ния, отделения, абстрагирования, присущие политической экономии и ра­зоблаченные Марксом, коренятся в этом отделении смерти.

1 Все ереси были попытками оспорить «царство небесное» и установить царство божье здесь и теперь. Отрицать разделение на жизнь и послежитие, отри­цать загробный мир — значит отрицать также и разрыв с мертвыми, а следователь­но, и необходимость прибегать к какой-то посредующей инстанции для сношений с ними. Это означает конец всех церквей и их власти.

2 Бог — это то, чем поддерживается разделенность означающего и означа­емого, добра и зла, мужчины и женщины, живых и мертвых, тела и духа, Иного и Того же и т.д.; вообще, это то, чем поддерживается разделенность полюсов любой различительной оппозиции — в том числе и низших и высших, белых и негров. Когда разум получает политическую форму, то есть когда различительная оппози­ция разрешается в виде власти и получаст перекос в пользу одного из своих элементов, то Бог всегда оказывается именно на этой стороне.

Вычесть из жизни смерть — такова основополагающая опера­ция экономики: жизнь становится остатком, который в дальнейшем может трактоваться в операциональных терминах исчисления и цен­ности. Как у Шамиссо в «Истории Петера Шлемиля» — стоит Пете­ру потерять свою тень (вычесть из жизни смерть), и он становится богатым, могущественным капиталистом; договор с дьяволом — это как раз и есть пакт политической экономии. Восстановить в жизни смерть — такова основополагающая операция символического.