ОТЧЕГО СИНИЦЫ РАЗ В ГОДУ ТЕРЯЮТ РАССУДОК

 

В давно минувшие времена, когда на севере Америки еще не бывало зимы,

синицы весело жили в лесах вместе с корольками, кедровиками и другими

своими родственниками и ни о чем не заботились, кроме удовольствий.

Но вот однажды осенью мать-природа предупредила всех пернатых певуний,

что они должны поскорее улететь на юг, так как сюда надвигаются

могущественные враги - снег, холод и голод, бороться с которыми для многих

будет очень трудно.

Кедровики и другие родственницы синиц принялись обсуждать, куда лететь.

И только синица, предводительница всей стаи, хохотала, кувыркаясь на

сучке, как на трапеции.

- Отправляться в такую даль? - пищала она. - Вот еще! Нам и здесь

хорошо. Враки, не будет ни снега, ни холода, ни голода! Никогда во всю

свою жизнь ничего подобного я не видала и не слыхала даже от стариков.

Но кедровики и корольки так волновались и трусили, что в конце концов

их волнение передалось и многим синицам. Они даже оставили на время свои

забавы и принялись допытываться у родственников, в чем, собственно, дело.

Те разъяснили им как могли, что надвигается опасность и надо немедленно

улетать в теплые страны.

Выслушав своих умных родственников, синицы опять только расхохотались,

снова принялись беззаботно распевать и летать наперегонки.

Между тем корольки и другие птички стали готовиться к длинному

путешествию и разузнавать дорогу на юг. Большая, широкая река, текущая к

югу, луна в небе и дикие гуси, также переселявшиеся в теплые страны,

должны были служить им путеводителями.

Чтобы их не заметили коршуны, решено было отправиться в путь ночью.

Начиналась буря, но и на это переселенцы решили не обращать внимания.

Вечером отлетающие птички расселись на деревьях и стали ждать восхода

луны. Синицы собрались провожать своих "сумасшедших" родственников и

продолжали насмехаться над ними.

Как только холодная луна поднялась над горизонтом, вся огромная стая

пернатых переселенцев сразу вспорхнула и, попрощавшись с синицами, плавно

понеслась к югу.

Пожелав им вместо счастливого пути скорейшего возвращения, беспечные

синицы, перелетая друг через друга и кувыркаясь в воздухе, шумно помчались

к опустевшему лесу.

- Нам будет гораздо лучше без этих чудаков! - щебетали они. -

Просторнее, да и весь корм достанется нам.

И они веселее прежнего стали играть и баловаться.

Между тем после сильной бури действительно пошел снег и наступили

холода. Непривычные синицы совсем растерялись. Куда девалась их былая

веселость! Им стало страшно, холодно, голодно. Беспомощно носились они по

лесу, ища, у кого бы спросить совета, у кого бы узнать, как найти путь на

юг. Но - увы! - кроме них, во всем громадном лесу не оказалось ни одной

певчей птички. Они припомнили, что переселенцы полетели над рекой, но

как-теперь узнать эту реку, когда все вокруг занесено снегом?

Как-то раз с юга пахнул теплый ветерок и поведал легкомысленным

певуньям, что их родственники, послушные указаниям мудрой матери-природы,

отлично устроились на теплом, благодатном юге, но что та же мать-природа,

разгневанная непослушными синицами, приказывает им оставить всякую надежду

на переселение в теплые страны и приспособляться, как сами знают, к

изменившемуся климату на их родине. Не хотели слушаться вовремя - теперь

пусть пеняют на себя.

Мало было утешительного в этой вести, но она подействовала на синиц

самым отрезвляющим образом: заставила их призадуматься и примириться с

новыми условиями жизни.

Синицы приободрились и развеселились. Решив, что можно жить и среди

снега, они снова стали весело чирикать, гоняться друг за дружкой, прыгать

по заиндевевшим веткам деревьев. Они чувствовали себя по-прежнему вполне

счастливо. Во время метелей и морозов они спокойно сидели в теплых

гнездышках, устроенных в дуплах старых деревьев. И как только после

суровой зимы пахнет теплым, предвесенним ветерком, одна из них радостно

запевает "весна идет!", а хор весело подхватывает песню.

Люди слушают, как звенят радостные голоса птиц в занесенном снегом

лесу, и тоже начинают радоваться скорой весне. Они знают, что предсказание

этих маленьких предвестниц всегда верно.

Но раз в году, глубокой осенью, когда по опустевшему лесному царству

зашумит, загудит и завоет холодный ветер, со всеми синицами творится

что-то странное: они на несколько дней теряют рассудок и начинают, точно

угорелые, метаться между деревьями и забираться куда попало, даже в самые

опасные места. Их тогда можно видеть и в лугах, и в степях, и в городах, в

подвалах, амбарах, сараях, - словом, всюду, где не следует быть маленькой

лесной птичке.

И если вам случится в это время года встретить в подобных местах синиц,

то так и знайте, что они временно сошли с ума. Это помешательство связано

у них с воспоминанием о том времени, когда они, по легкомыслию, отказались

переселиться вместе с перелетными птицами в теплые страны благодатного

юга.

 

 

МЕДВЕЖОНОК ДЖОННИ

 

 

Джонни был забавный маленький медвежонок, живший со своей матерью в

Йеллоустонском парке. Мать его звали Грэмпи (Злюка). Вместе с другими

медведями они жили в лесу возле гостиницы.

По распоряжению управляющего гостиницей все отбросы из кухни сносили на

открытую поляну в окрестном лесу, где медведи могли пировать ежедневно в

течение всего лета.

С тех пор как Йеллоустонский парк был объявлен заповедником для диких

животных, где они пользовались полной неприкосновенностью, количество

медведей там из года в год возрастало. Мирные шаги со стороны человека не

остались без ответа, и многие из медведей настолько хорошо освоились с

прислугой гостиницы, что даже получили прозвища, соответствующие их

внешнему виду и поведению. Один очень длинноногий и худой черный медведь

назывался Тощим Джимом. Другой черный медведь звался Снаффи (фыркающий);

он был так черен, будто его закоптили. Фэтти (толстяк) был очень жирный,

ленивый медведь, вечно занятый едой. Два лохматых подростка, которые

всегда приходили и уходили вместе, назывались Близнецами. Но наибольшей

известностью пользовались Грэмпи и маленький Джонни.

Грэмпи была самой большой и свирепой из черных медведиц, а Джонни, ее

единственный сын, был надоедлив и несносен, так как никогда не переставал

ворчать и скулить. Вероятно, это объяснялось какой-нибудь болезнью, потому

что ни один здоровый медвежонок, как и всякое здоровое дитя, не станет

беспричинно скулить все время. В самом деле, Джонни был похож на больного.

У него, по-видимому, постоянно болел живот, и это показалось мне вполне

естественным, когда я увидел, какую ужасающую мешанину пожирал он на

свалке. Он пробовал решительно все, что видел. А мать, вместо того чтобы

запретить ему, смотрела на такое обжорство с полным равнодушием.

У Джонни были только три здоровые лапы, блеклый скверный мех и

несоразмерно большие уши и брюхо. Однако мать обожала его; она,

по-видимому, была убеждена, что сын ее красавец, и, конечно, совсем

избаловала его. Грэмпи была готова подвергаться каким угодно неприятностям

ради него, а он всегда с удовольствием давал ей повод для беспокойства.

Больной и хилый Джонни был далеко не дурак и умел заставлять свою мамашу

делать все, что он захочет.

 

 

 

Я познакомился с Джонни летом 1897 года, когда посетил Йеллоустонский

парк в целях изучения повседневной жизни животных. Мне рассказали, что в

лесу около Фонтанной гостиницы можно увидеть медведей в любое время. Я не

особенно верил этим рассказам, пока сам не столкнулся, выйдя из дверей

гостиницы через пять минут после приезда, с большой черной медведицей и

двумя медвежатами.

Я остановился, испуганный этой встречей. Медведи тоже остановились и,

присев на задние лапы, разглядывали меня. Затем медведица издала странный

звук, похожий на кашель: "Кофф, кофф!", - и посмотрела на ближайшую сосну.

Медвежата, казалось, поняли, что она хотела сказать, так как немедленно

побежали к дереву и стали взбираться на него, как две маленькие обезьянки.

Почувствовав себя в безопасности, они уселись наверху на ветках, точно

мальчишки, придерживаясь одной лапой за ствол и болтая в воздухе

маленькими черными ножками.

Медведица-мать, все еще на задних лапах, медленно приближалась ко мне,

и я уже начинал чувствовать себя весьма неприятно от близости этого

мохнатого чудовища, стоявшего во весь свой саженный рост и, по-видимому,

никогда не слыхавшего о волшебной силе человеческого взгляда.

У меня не было с собой даже палки для самозащиты, и когда медведица

тихо заворчала, я стал уже помышлять о бегстве, несмотря на то что, как

меня уверяли, медведи никогда не нападают на человека. Но медведица снова

остановилась. Она стояла шагах в тридцати от меня, продолжая молча меня

рассматривать, точно в нерешительности. Казалось, она размышляла: "Этот

человек, может быть, и не хочет зла моим детенышам, но рисковать не

стоит".

Она взглянула на своих малышей и издала странный жалобный звук, вроде

"ер-р-р, ер-р..." - и они начали спускаться с дерева, как послушные дети,

получившие приказание. В их движениях не было ничего неуклюжего,

"медвежьего". Легко и проворно они спрыгивали с ветки на ветку, пока не

очутились на земле. И все трое ушли в лес.

Мне очень понравились эти послушные медвежата. Как только мать

приказывала им что-нибудь, они беспрекословно подчинялись ей. Но я узнал,

что сама жизнь научила их послушанию.

Так мне удалось с первых же шагов довольно удачно заглянуть в семейную

жизнь медведей. Ради этого стоило сюда приехать, даже если бы этим дело и

ограничилось. Но мои друзья в гостинице сказали мне, что я попал далеко не

в лучшее место для наблюдений. Они советовали мне пройти за четверть мили,

на свалку в лесу, где, по их словам, я могу увидеть сколько угодно

медведей.

На следующий день рано утром я направился к этой медвежьей столовой,

расположенной посреди сосен, и спрятался в ближайших кустах.

Ждать пришлось недолго. Из лесу тихо вышел большой черный медведь.

Подойдя к свалке, он принялся раскапывать кучу и пожирать отбросы. Он был

все время настороже, приседал на задние лапы и оглядывался при всяком

шорохе или отбегал на несколько шагов, как будто в испуге. Наконец, при

появлении другого медведя, он поднял уши и бросился наутек под сосны.

Второй медведь вел себя так же боязливо и тотчас убежал, едва я

зашевелился в кустах, пытаясь лучше его разглядеть.

Вначале я и сам волновался. Ведь носить оружие в Йеллоустонском парке

строго воспрещено, и у меня не было даже палки. Но робкое поведение самих

медведей меня успокоило. Я с жадностью рассматривал этих больших косматых

животных, заглядывал в их домашнюю жизнь.

Однако вскоре я убедился, что избранный мною наблюдательный пункт

недостаточно хорош, так как он находился шагах в семидесяти пяти от

мусорной кучи. А ближе не было ни одного куста, за которым можно было бы

укрыться. Тогда я сделал единственное, что мне оставалось: подошел к самой

куче и, выкопав в ней углубление, достаточное для того, чтобы в нем

спрятаться, пробыл там целый день, окруженный капустными стеблями,

картофельной шелухой, жестянками из-под томатов и гниющими остатками мяса.

Это место мне нравилось гораздо меньше, чем мухам. В самом деле, аромат

медвежьей столовой был настолько неприятен, что когда я вернулся вечером в

гостиницу, мне не позволили войти в нее, пока я не переоделся в лесу.

Сидеть в мусорной куче нелегко, но зато я могу сказать, что в этот день

действительно видел медведей. Если бы я считал каждого приходившего на

свалку медведя, я мог бы насчитать их больше сорока. Но, конечно, это было

бы неправильно, так как медведи уходили и возвращались. Впрочем, я уверен,

что их там было не менее тринадцати, потому что такое количество я видел

одновременно вместе.

Весь тот день я не оставлял альбома и записной книжки, отмечая каждого

вновь появившегося медведя, и вскоре научился отличать их одного от

другого.

Многие ненаблюдательные люди полагают, что все животные одной породы

одинаковы. Но в действительности животные одной и той же породы так же

отличаются друг от друга, как и люди. Иначе каким образом взрослые

животные узнают друг друга, а детеныши - своих матерей? Каждый из этих

пирующих медведей имел свою особенность. Среди них не было двух совершенно

одинаковых по облику и по характеру.

Мне удалось сделать еще одно удивительное открытие: я легко различал

стук дятла за сто шагов в лесу, трескотню цикад, крик голубой сойки,

слышал даже, как белка пробирается сквозь листву, но я не мог уловить ни

малейшего звука при приближении медведей. Их громадные мягкие лапы всегда

ступают так осторожно, что ни ветку не сломают, ни листок не шевельнут -

так велико их искусство ходить по лесу бесшумно.

 

 

 

Все утро медведи приходили и уходили, не замечая меня. Если не считать

одной-двух маленьких ссор, между ними не произошло ничего особенного. Но

около трех часов пополудни наступило некоторое оживление.

К этому времени на свалке находились четыре больших медведя, занятых

обедом. В середине был Фэтти, растянувшийся во всю длину, миролюбивый и

счастливый. Иногда он пыхтел и, избавляя себя от лишних движений, все

дальше и дальше высовывал язык, похожий на длинную красную змею, стараясь

слизнуть лакомые кусочки, которые легко мог бы достать лапой. Позади него

Тощий Джим изучал анатомию древнего омара. С омарами он еще не был знаком,

поэтому он решил ради опыта съесть одного.

Два других медведя с поразительной ловкостью очищали жестянки из-под

фруктов. Гибкая медвежья лапа держала жестянку, а длинный язык двигался

взад и вперед в узком отверстии, осторожно избегая острых краев и

вылизывая все, что было внутри. Эта трогательная сцена продолжалась так

долго, что я имел возможность зарисовать ее. Она была прервана совершенно

неожиданным событием.

Сначала мой взгляд уловил какое-то движение на вершине откоса, в том

месте, откуда обычно появлялись медведи. Затем из лесу вышла огромная

черная медведица в сопровождении крошечного медвежонка. Это были Грэмпи и

маленький Джонни.

Старая медведица спускалась вниз по откосу. Джонни семенил рядом с нею,

по обыкновению ворча и скуля, а мать не сводила с него глаз, как курица со

своего единственного цыпленка. Шагах в тридцати от свалки Грэмпи

повернулась к своему сыну и, должно быть, сказала ему приблизительно

следующее: "Джонни, дитя мое, тебе лучше подождать здесь, пока я схожу и

прогоню этих молодцов".

Джонни послушно остался, но ему хотелось видеть, что произойдет,

поэтому он поднялся на задние лапы, выпучив глаза и навострив уши.

Грэмпи направилась к свалке, с достоинством переступая с лапы на лапу,

и предостерегающе заворчала. Четыре медведя, однако, были слишком увлечены

едой, чтобы обратить на нее внимание. Что за беда, если еще один медведь

собирается присоединиться к их пиршеству! Тогда Грэмпи, подойдя к ним

почти вплотную, издала ряд громких звуков, похожих на кашель, и бросилась

в атаку. Смешно сказать, но медведи даже не пытались ей сопротивляться.

Как только они увидели, кто на них напал, все сразу же помчались в лес.

Тощий Джим улепетывал во все лопатки, остальные двое тоже не отставали,

но бедный Фэтти двигался слишком медленно, пыхтя и переваливаясь, как

всякий толстяк. Вдобавок, к своему несчастью, он имел неосторожность

направиться в сторону Джонни. В несколько прыжков Грэмпи настигла его и

надавала ему здоровенных шлепков по задней части. Шлепки хотя и не

ускорили его шагов, но заставили его завыть и переменить направление.

Только этим он спас себя от дальнейшей расправы. Грэмпи, оставшаяся теперь

единственной владелицей всей свалки, повернулась к сыну со знакомым уже

мне жалобным призывом: "Ер-р-р, ер-р-р..." В ответ Джонни радостно

заковылял на своих трех здоровых лапах - так быстро, как только мог.

Присоединившись к матери, он с такой жадностью набросился на еду, что даже

перестал скулить.

Очевидно, он уже бывал на свалке, так как отлично разбирался в

жестянках и коробках. Коробки из-под омаров не прельщали его, если он мог

найти банку из-под варенья. Некоторые жестянки доставили ему много

неприятностей, так как он был слишком жаден и неловок, чтобы избежать их

острых краев. У одной соблазнительной жестянки из-под фруктов было такое

большое отверстие, что он просунул внутрь всю голову и в течение

нескольких минут наслаждался, вылизывая самые дальние уголки. Но вытащить

голову обратно ему не удалось, он оказался пойманным. Тогда Джонни стал

царапать жестянку и кричать, как сделал бы всякий другой ребенок на его

месте, доставляя этим большое огорчение своей матери, которая никак не

могла ему помочь. Когда ему наконец удалось освободиться, он колотил

жестянку до тех пор, пока она не сделалась совершенно плоской.

Другая большая жестянка, из-под сиропа, вознаградила его вполне. Она

была из тех, которые закрываются особой крышкой, так что ее отверстие

имело совершенно гладкие края. Но зато голова Джонни не влезала в это

отверстие, и как он ни вытягивал свой язык, он не мог добраться до ее

сокровищ. Однако Джонни быстро нашел выход из положения. Запустив внутрь

свою маленькую черную лапу, он стал водить ею по стенкам, потом вытаскивал

и вылизывал ее начисто. Облизывая одну лапу, он другой работал внутри

жестянки, повторяя эту операцию, пока жестянка не сделалась такой чистой

внутри, как только что выпущенная с фабрики.

Потом он заинтересовался сломанной мышеловкой. Захватив ее крепко

передними лапами, он принялся ее исследовать. От мышеловки очень

соблазнительно пахло сыром. Однако эта невиданная вещица ответила на удар

его лапы ударом, и он едва сдержал крик о помощи, проявив в этом случае

необычное для него самообладание.

После внимательного осмотра, во время которого он наклонял голову то в

одну сторону, то в другую и вытягивал губы трубочкой, мышеловка

подверглась тому же наказанию, как раньше непокорная жестянка из-под

фруктов. Усердие Джонни было на этот раз вознаграждено: в самом сердце

преступницы он нашел кусочек сыру.

Джонни, по-видимому, никогда еще не случалось отравляться. После того

как он вылизал все жестянки из-под варенья и фруктов, он обратил свое

благосклонное внимание на коробки из-под сардин и омаров и даже не

испугался военных мясных консервов. Его живот раздулся, как шар, а

передние лапы от беспрестанного облизывания сделались гладкими и

блестящими.

 

 

 

Мне пришло в голову, что мое место может оказаться очень опасным, так

как одно дело - попасться на глаза одинокому медведю, и совершенно другое

- привлечь к себе внимание сердитой медведицы, испугав чем-нибудь ее

медвежонка.

"Предположим, - подумал я невольно, - что маленький шалун Джонни

проберется к этому концу свалки и найдет меня в моем убежище. Он сразу

поднимет крик, а его мать, конечно, вообразит, что я напал на него, и, не

дав мне возможности объясниться, позабудет все правила вежливости,

установленные в парке. Тогда дело может принять весьма неприятный оборот".

По счастью, все банки из-под варенья были в другом конце свалки. Джонни

держался возле банок, а Грэмпи не отходила от него далеко. Заметив, что в

лапы матери попалась соблазнительная жестянка, Джонни с плачем побежал к

ней, требуя ее себе, но тут нечаянно бросил взгляд на вершину холма. То,

что он там увидел, заставило его сразу присесть на задние лапы и тревожно

закашлять: "Кофф, кофф, кофф, кофф..."

Мать быстро повернулась и стала смотреть в ту же сторону. Я последовал

за их взглядом и там - о ужас! - увидел громадного медведя из породы

гризли [в Америке водятся медведи двух пород: черные и серые; "гризли"

по-английски значит "сероватый", отсюда серые медведи и получили название

"гризли"]. Это было настоящее чудовище, которое походило на целый омнибус,

закутанный в мех и двигавшийся меж деревьев. Джонни заскулил и спрятался

за мать. Грэмпи глухо заворчала, и шерсть на ее спине встала дыбом.

Признаюсь, и у меня волосы поднялись дыбом, но я старался не шелохнуться.

Гризли приближался величественной походкой. Его широкие плечи и

серебристый мех, колыхавшийся при каждом шаге, производили впечатление

такой мощи, что невольно внушали ужас.

Джонни начал скулить еще громче. Я вполне ему сочувствовал, но старался

молчать по весьма понятной причине. После минутной нерешительности Грэмпи

повернулась к своему плаксивому медвежонку и произнесла несколько слов,

которые для меня звучали как короткое покашливанье: "Кофф, кофф, кофф..."

Но я могу представить себе, что она в действительности сказала: "Дитя мое,

тебе следует взобраться на то дерево и подождать, пока я пойду и прогоню

этого нахала".

Во всяком случае, так именно поступил Джонни и такое желание изъявила

его мать. Но Джонни вовсе не был склонен отказываться от развлечения. Он

хотел видеть, что произойдет, и не удовольствовался тем, что спрятался в

густых ветвях сосны, а постарался соединить безопасность с возможностью

наблюдения. Он взобрался на самую высокую ветку и там, отчетливо

вырисовываясь на фоне неба, вертелся и громко визжал от волнения. Ветка

была так тонка, что гнулась под его тяжестью, раскачиваясь в разные

стороны при всех его движениях, и я каждый миг ожидал, что она сломается.

Если бы при этом Джонни упал в мою сторону, мне пришлось бы поссориться с

его матерью. Но ветка, к счастью, оказалась крепче, чем я думал, а Джонни

был слишком искусен в подобных упражнениях, чтобы сломать ее или самому

потерять равновесие.

Тем временем Грэмпи шла навстречу Гризли, вытянувшись во весь свой

рост, с ощетинившейся шерстью, скрежеща зубами. Гризли, насколько я мог

видеть, не обращал на нее внимания и прямо направился к свалке, как будто

он был совершенно один. Но когда он поравнялся с Грэмпи, она зарычала,

бросилась на него и отвесила ему жестокую оплеуху. Озадаченный, он все же

успел ответить ей ударом левой лапы и опрокинул ее. Нисколько этим не

укрощенная, она рассвирепела еще больше, вскочила и снова бросилась на

него.

Они обхватили друг друга и катались по земле, фыркая, рыча и поднимая

целые облака пыли. Но сквозь весь этот шум я мог ясно расслышать Джонни,

который визжал во весь голос на верхушке сосны и, видимо, ободрял мать,

чтобы она поскорее покончила с противником.

Почему Гризли не сломал ее пополам, я так и не мог понять. Через

несколько минут, в течение которых мне не было видно ничего, кроме пыли и

неясных очертаний дерущихся, они вдруг разошлись, как будто по взаимному

уговору, - быть может, согласно правилам медвежьей борьбы, - и

остановились, глядя в упор друг на друга, причем Грэмпи касалась сильно

утомленной.

Гризли, по-видимому, готов был этим ограничиться. В намерения его вовсе

не входило продолжать драку, а тем более обращать внимание на Джонни. Он

хотел только одного: мирно пообедать. Но нет! В тот миг, когда он сделал

первый шаг по направлению к свалке, а по мнению Грэмпи - к ее медвежонку,

она возобновила нападение. Но теперь Гризли был начеку. Одним ударом он

свалил медведицу с ног и отшвырнул на громадный, выдернутый с корнями

пень. Теперь она была хорошо проучена. Сила полученного удара и жесткий

прием, оказанный ей торчащими корнями, похожими на рога, отбили у нее весь

воинственный пыл. Поднявшись кое-как, она попыталась скрыться. Однако

теперь Гризли сам пришел в ярость и, желая ее наказать, стал гоняться за

нею вокруг пня. Грэмпи была подвижнее и устраивала так, что пень всегда

оказывался между нею и противником. Джонни, оставаясь на дереве, продолжал

проявлять самое живое и шумное сочувствие матери.

Наконец, убедившись, что поймать ее таким способом невозможно, Гризли

присел на задние лапы, словно обдумывая какой-то новый маневр. Грэмпи

воспользовалась передышкой и, сделав прыжок от пня, успела взобраться на

дерево, где скрывался Джонни. Медвежонок спустился немного ниже, быть

может, для того, чтобы ее встретить или чтобы дерево не треснуло под их

двойной тяжестью.

Сфотографировав эту интересную группу, я решил любой ценой получить

снимок с более близкого расстояния. В первый раз за этот день я выскочил

из своей норы и перебежал под самое дерево. Но эта перемена места была

ошибкой, так как густые нижние ветви совершенно заслонили от меня

медведей, сидевших у вершины.

Прижавшись к самому стволу, я всматривался вверх и выжидал момента,

чтобы пустить в ход фотоаппарат. Вдруг Грэмпи стала спускаться, скрежеща

зубами и угрожающе кашляя. Пока я стоял в нерешительности, сзади меня

раздался чей-то голос:

- Сударь, берегитесь! Старая медведица нападет на вас.

Я обернулся и увидел молодого пастуха. Он проезжал мимо верхом на

лошади как раз в то время, когда развертывались события.

- Вы знаете этих медведей? - спросил я, когда он подъехал ближе.

- Конечно, как мне их не знать! - отвечал он. - Этот малыш наверху -

Джонни, а с ним его мать - Грэмпи. Она вообще добротой не отличается, а

если ее Джонни попадает вот в такое положение, как сейчас, то с ней шутить

нельзя.

- Мне бы хотелось сфотографировать ее, когда она сойдет вниз.

- Тогда вот что, - сказал пастух, - я останусь рядом с вами на лошади,

и если медведица на вас нападет, думаю, мне удастся ее удержать.

Он стал рядом со мною, как было условлено, в то время как Грэмпи с

грозным ворчаньем медленно спускалась с ветки на ветку. Но, почти

достигнув земли, она вдруг перебралась на другую сторону ствола и,

спрыгнув вниз, убежала, не попытавшись выполнить свою страшную угрозу.

Итак, Джонни остался один. Взобравшись на старое место, он жалобно

заплакал: "Уа, уа, уа!"

Камера была наготове, и я уже собирался запечатлеть Джонни в его

любимой позе, которую он принимал всегда, когда плакал, но вдруг он

вытянул шею и стал кричать во все горло.

Взглянув в ту сторону, куда смотрел Джонни, я увидел, что прямо на меня

идет Гризли, пока еще не начиная враждебных действий, но с очевидным

намерением пройти все расстояние, отделявшее нас друг от друга.

Я спросил моего приятеля, пастуха, знает ли он этого медведя.

- Как не знать! Это старый Гризли, самый большой медведь в парке.

Обыкновенно он занят только своими делами и никого не трогает, если его не

тревожить. Но сегодня, вы сами видели, он сильно возбужден и может быть

опасным.

- Мне бы хотелось его сфотографировать, - заметил я. - Если вы мне

поможете, я сделаю попытку.

- Ладно, - ответил пастух поморщившись. - Я останусь на лошади и, если

он нападет на вас, постараюсь его отвлечь. Я могу ударить его один раз, но

второй раз мне вряд ли это удастся. Вам бы лучше взобраться на дерево.

Но так как единственное дерево поблизости было то, на котором сидел

Джонни, предложение пастуха меня совершенно не прельщало. Я живо

представил себе, как карабкаюсь наверх, к Джонни, а мать его преследует

меня по пятам, в то время как Гризли поджидает внизу той секунды, когда

Грэмпи сбросит меня прямо ему в лапы.

Гризли приближался. Я сфотографировал его в сорока шагах, затем еще раз

- в двадцати, а он спокойно продолжал шествовать ко мне. Я присел на кучу

мусора и стал ждать. Восемнадцать шагов, семнадцать шагов, двенадцать,

восемь... Он все еще шел, а Джонни кричал все громче. Наконец в пяти шагах

от меня он остановился и наклонил свою страшную бородатую голову набок,

чтобы рассмотреть, кто поднимает такой гам на вершине дерева. Это движение

показало мне его в профиль, и я снова щелкнул камерой. При этом звуке он

обернулся с таким ужасным рычаньем, что я замер на месте, думая, что

пришла моя последняя минута. Некоторое время он смотрел на меня в упор, и

я мог различить маленькие зеленые огоньки в его глазах. Затем он опять

медленно повернулся и схватил большую банку из-под томатов.

"О, ужас! Неужели он швырнет ее в меня?"

Так я подумал. Но вместо этого он с самым беспечным видом принялся ее

вылизывать, затем отбросил в сторону и взял Другую банку, потеряв сразу

всякий интерес ко мне и к Джонни и решив, по-видимому, что мы оба не стоим

его внимания.

Я стал пятиться назад медленно и почтительно, как подобало в

присутствии короля лесов, оставляя в его полном распоряжении все богатства

свалки, и в то время как Джонни в своем убежище заливался плачем,

походившим теперь на кошачье мяуканье.

Что произошло с Грэмпи дальше в тот день, мне так и не удалось узнать.

Джонни, поплакав еще некоторое время, понял наконец, что ему не у кого

искать сочувствия, и весьма благоразумно замолчал. Оставшись без матери,

которая одна могла бы о нем позаботиться, он решил, что надо действовать

самому, и проявил при этом большую сообразительность, чем можно было от

него ожидать. Проследив за Гризли с лукавым выражением на маленькой черной

мордочке и подождав, пока тот отошел на некоторое расстояние от дерева, он

тихо соскользнул на землю с другой стороны ствола, потом на трех ногах

перебежал, как заяц, к соседнему дереву, не останавливаясь и не переводя

дыхания, пока не взобрался на самую верхнюю ветку. Несомненно, он был

вполне убежден в том, что Гризли только и думает, как бы убить его,

маленького Джонни. Но он так же твердо знал, что его враг не может лазить

по деревьям.

Внимательно понаблюдав за Гризли, который не обращал на него ни

малейшего внимания, Джонни повторил опять тот же маневр, сделав для

разнообразия маленькое движение в сторону, чтобы обмануть врага. Так он

перебегал от дерева к дереву, взбираясь на самую вершину каждого из них,

хотя бы оно было совсем рядом, пока наконец не скрылся в лесу. Минут через

десять его плаксивый голос снова послышался в отдалении. Я понял, что он

нашел мать и возобновил свои жалобы, рассчитанные на пробуждение ее

родительских чувств.

 

 

 

Из всех консервов, остатки которых попадали на свалку, больше всего

приходились по вкусу Джонни большие красные сливы. Самый запах этих слив

волновал его.

Однажды, когда в кухне гостиницы пекли сразу громадное количество

пирожков со сливовым вареньем, болтливый ветерок разнес известие об этом

событии далеко по лесу. Оно проникло через нос Джонни в самую его душу.

Джонни, по своему обыкновению, в это время скулил и хныкал. Грэмпи была

занята облизыванием и расчесыванием своего сынка, так что он вдвойне имел

основание жаловаться. Но запах пирожков со сливами подействовал на него,

как удар плети. Он вскочил, а при попытке матери удержать его на месте

поднял крик и даже укусил ее. Нужно было бы хорошенько проучить его за

это, но она только неодобрительно поворчала и пошла за ним, чтобы

защитить, если кто-нибудь вздумает его обидеть.

Держа свой черный носик по ветру, Джонни помчался прямо к кухне.

Впрочем, по дороге он принимал некоторые предосторожности, взбираясь время

от времени на самые вершины сосен, для того чтобы бросить взгляд на

окрестность, а Грэмпи сторожила его внизу. Так они добрались до самой

кухни. Там, на верхушке последнего дерева, предприимчивость Джонни сразу

иссякла, и он так и не решился спуститься вниз, выражая свою тоску по

пирожкам душераздирающим плачем. Вряд ли Грэмпи знала, почему он плачет.

Но когда она захотела повернуть назад, в лес, Джонни устроил такой

скандал, что она не решилась его оставить, а он сам не изъявлял никакого

желания сойти с дерева.

Грэмпи и сама была не прочь отведать сливового варенья, запах которого

возле гостиницы был особенно силен. И вот с некоторой опаской она

направилась к кухонной двери.

В этом не было ничего удивительного. В Йеллоустонском парке медведи

нередко приходят к дверям кухни за подачками и, получив что-нибудь от

прислуги, так же мирно удаляются обратно в лес. Несомненно, Джонни и

Грэмпи получили бы каждый по пирожку, если бы не произошло совершенно

неожиданное обстоятельство.

Незадолго до этого какой-то заезжий путешественник из Восточных штатов

привез в гостиницу кошку. Сама она была еще почти котенком, но уже имела

целую семью собственных котят. Когда Грэмпи подошла, кошка вместе с

котятами нежилась на солнце, лежа на кухонном крыльце. Раскрыв глаза,

кошка с удивлением смотрела на громадное мохнатое чудовище, стоящее над

нею.

Кошка никогда раньше не видела медведя: она еще слишком недолго прожила

в парке. Она даже не понимала, что такое медведь. С собаками она была

хорошо знакома, и если это была собака, то, во всяком случае, самая

большая и страшная из всех, каких только она видела наяву и во сне. Первая

мысль кошки была спастись бегством, но затем она подумала о котятах. Она

должна позаботиться о них и, по крайней мере, дать им возможность уйти. И

вот маленькая мать встала посреди крыльца и, выгнув спину, выпустив когти,

подняв хвост и вообще сделав все нужные приготовления, прошипела медведице

свой приказ: "Стой!"

Хотя это было сказано на кошачьем языке, но медведица вполне поняла

смысл. Очевидцы утверждают, что Грэмпи не только остановилась, но даже

подняла вверх передние лапы в знак покорности.

Но когда она приняла это положение и взглянула на кошку сверху, кошка

показалась ей уж совсем крошечной. Старая Грэмпи не побоялась даже Гризли,

неужели теперь ее удержит такое ничтожное хвостатое существо, величиной не

больше ее пасти? Ей стало стыдно самой себя. А плач Джонни напомнил ей о

ее прямом долге - защищать сына.

Тогда она снова опустилась на все четыре лапы с намерением идти дальше.

И опять кошка крикнула: "Стой!"

Однако Грэмпи на этот раз не послушалась. Испуганное мяуканье котят

волновало кошку, и она бросила вызов неприятелю. Восемнадцать острых

когтей и полная пасть зубов - все оружие, которое имела кошка, - было

пущено ею в ход, и с мужеством отчаяния она вцепилась в голый

чувствительный нос Грэмпи - самое слабое место у всякого медведя - и потом

по ее спине перебралась к хвосту. После двух-трех попыток сбросить

разъяренного маленького зверя старая Грэмпи поступила так, как поступает

большинство при таких обстоятельствах: она показала пятки и бросилась

прочь из неприятельского лагеря, в родные леса.

Но в кошке проснулись воинственные наклонности. Она не удовлетворилась

изгнанием врага, а хотела добиться полного его поражения и безусловной

покорности. Хотя старая Грэмпи убегала во всю прыть, кошка оставалась у

нее на спине, орудуя зубами и когтями, как маленький чертенок. Грэмпи,

охваченная ужасом, стала кидаться в разные стороны, и путь этой странной

пары отмечался на земле клочками длинной черной шерсти и даже кое-где

пятнами крови.

Честь кошки была вполне восстановлена, но этого ей было мало, она

продолжала свою бешеную скачку. Грэмпи пришла в полное отчаяние. Она была

унижена и готова принять какие угодно условия сдачи, но кошка казалась

глухой к ее вою. И неизвестно, как далеко зашло бы дело, если бы не

Джонни, который пронзительным криком с верхушки дерева невольно внушил

матери новый план спасения. Грэмпи в два прыжка достигла сосны и

вскарабкалась наверх.

Здесь кошка ясно почувствовала, что попала в лагерь неприятеля,

численность которого вдобавок удвоилась. Благоразумно решив прекратить

преследование, она соскочила со спины медведицы на землю и стала

прогуливаться вокруг дерева с высоко поднятым хвостом, вызывающе

поглядывая вверх, точно приглашая врага спуститься. Потом к ней

присоединились котята и, усевшись в кружок, стали громко выражать свое

удовольствие. По уверениям свидетелей, медведи ни за что не спустились бы

с дерева и погибли бы от голода, если бы повар не позвал кошку обратно.

 

 

 

Когда я в последний раз видел Джонни, он сидел на верхушке дерева и, по

обыкновению, оплакивал свою несчастную участь. А в это время Грэмпи

рыскала между соснами, высматривая какую-нибудь жертву для расправы.

Было начало августа, и в поведении Грэмпи уже замечалась некоторая

перемена. Среди обитателей парка она всегда считалась "опасной", а ее

любовь к Джонни признавалась основной чертой ее характера. Между тем к

концу этого месяца Джонни уже нередко проводил целые дни на верхушке

какого-нибудь дерева в полном одиночестве, чувствуя себя глубоко

несчастным.

Последняя глава его короткой истории относится уже к тому времени,

когда я уехал из Йеллоустонского парка.

Однажды на рассвете Джонни тащился следом за своей матерью, блуждавшей

вблизи гостиницы. В кухне в это время находилась девушка-ирландка,

незадолго до того принятая на службу. Выглянув в окно, она увидела, как ей

показалось, теленка, забредшего куда не следует, и побежала прогнать его.

Открытая кухонная дверь со времени истории с кошкой все еще вызывала такой

ужас в Грэмпи, что она сейчас же пустилась наутек. Джонни, зараженный ее

испугом, бросился к ближайшему дереву, которое, к несчастью, оказалось...

фонарным столбом. Быстро, слишком быстро достиг он его верхушки в

каких-нибудь семи футах от земли и там принялся изливать свое горе, тогда

как Грэмпи продолжала бежать без оглядки. Когда девушка подошла ближе и

увидела, что загнала на столб какого-то дикого зверя, она перепугалась не

меньше своей жертвы. Но тут подоспели другие кухонные служители и, узнав

крикуна Джонни, решили взять его в плен.

Принесли ошейник и цепь, и после борьбы, во время которой несколько

человек были сильно поцарапаны, ошейник был надет на шею строптивого

медвежонка, а цепь крепко привязана к столбу.

Почувствовав себя в плену, Джонни пришел в такое бешенство, что даже не

мог кричать. Он только кусался, рвал и царапал все вокруг себя, пока не

выбился из сил. Тогда он снова заголосил, призывая мать. А она хотя и

показывалась раза два на почтительном расстоянии, но, боясь встретиться с

кошкой, ушла в лес, предоставив Джонни своей участи.

Весь этот день он то бился, то принимался кричать. К вечеру он

окончательно обессилел и даже принял пищу, которую ему принесла ирландка

Нора. Эта девушка чувствовала себя обязанной принять на себя роль приемной

матери Джонни: ведь по ее вине он лишился своей настоящей матери!

Ночь была очень холодная, Джонни сильно замерз на верхушке своего

столба и наконец решился спуститься вниз, на приготовленную для него

теплую постель.

В последующие дни Грэмпи часто появлялась на свалке, но, по-видимому,

совершенно забыла о своем сыне. Джонни продолжал оставаться на попечении

Норы и получать от нее пищу. Впрочем, он получил от нее и кое-что новое

для себя: однажды, когда она принесла ему обед, он цапнул ее и за это

впервые в своей жизни был отшлепан самым настоящим образом. В течение

нескольких часов он дулся: он не привык к подобному обращению. Но голод

взял свое, и с тех пор он стал относиться с большим почтением к своей

воспитательнице. Нора усердно воспитывала осиротевшего маленького

медвежонка, и через две недели нрав Джонни уже значительно изменился. Он

стал много спокойнее и хотя по-прежнему выражал свой голод в плаксивых

звуках "ер-р-р, ер-р-р, ер-р-р...", но уже редко поднимал крик, а его

неистовые выходки совершенно прекратились.

Ко второй половине сентября перемена в его характере сделалась еще

более заметной. Брошенный своей матерью, он всецело привязался к Норе,

которая его кормила и наказывала, и из него выработался чрезвычайно

благовоспитанный медвежонок. Иногда Нора даже отпускала его на свободу, и

он в таких случаях направлялся не в лес, а в кухню, где находилась его

приемная мать, и ходил за нею по пятам на задних лапах. Здесь ему также

пришлось познакомиться с кошкой, этим ужасным зверем, обратившим в бегство

его мать. Но Джонни имел теперь могущественного покровителя, Нору, и кошке

в конце концов пришлось заключить с ним мир.

В октябре гостиница должна была закрыться на зиму. Стали думать о том,

как поступить с Джонни: выпустить ли его на свободу или отправить в

Вашингтонский зоологический сад. Однако Нора предъявила на него свои

права, которыми ни за что не хотела поступиться.

С наступлением морозных ночей, в последних числах сентября, у Джонни

появился сильный кашель. Осмотрели его хромую ногу и увидели, что хромота

зависела не от какого-либо повреждения, а объяснялась общим недомоганием и

слабостью всего организма.

Он не только не разжирел, как большинство медведей в неволе, но,

наоборот, продолжал худеть. Живот у него ввалился, кашель делался все

сильнее и сильнее, и однажды утром его нашли совсем больным и дрожащим в

его постели под фонарным столбом. Тогда Нора взяла его в дом, и с тех пор

он остался на кухне.

Спустя несколько дней после этого в его здоровье, казалось, наступило

улучшение, и он по-прежнему проявлял любопытство ко всему окружающему.

Большое светлое пламя в кухонном очаге особенно привлекало его, и когда

открывали дверцы, он усаживался на задние лапы с выражением

сосредоточенного внимания. Но еще через неделю он потерял интерес даже к

этому зрелищу и со дня на день хирел все больше и больше. В конце концов,

что бы ни происходило около него, ничто не могло возбудить его обычную

любознательность.

Кашель его все усиливался, и он казался очень несчастным, за

исключением тех минут, которые проводил на коленях у Норы. Тогда он

ласкался к ней и разными способами выражал свою радость, но всякий раз

принимался жалобно плакать, как только она отправляла его обратно в

корзинку, служившую ему постелью.

За несколько дней до закрытия гостиницы Джонни впервые отказался от

своего обычного завтрака и тихо скулил, пока Нора не взяла его к себе на

колени. Он прижался к ней, но его нежное "ер-р-р, ер-р-р..." звучало все

слабее и слабее, пока совсем не затихло. Через полчаса после того, как она

уложила его обратно в корзинку и принялась за свою работу, Джонни утратил

навсегда стремление видеть и понимать все, что происходило вокруг него.

 

 

ЧИНК

 

 

Чинк был уже таким большим щенком, что воображал себя взрослой собакой,

но на взрослую собаку он еще не был похож. Он не был ни свиреп, ни даже

внушителен с виду, не отличался ни силой, ни быстротой, а был просто одним

из самых шумливых, добродушных и глупых щенков, какие когда-либо грызли

сапоги своего хозяина. Его хозяином был Билл Обри, старый горец, живший в

то время под горой Гарнет, в Йеллоустонском парке. Это очень тихий уголок,

далеко в стороне от дорог, излюбленных путешественниками. И то место, где

Билл разбил свою палатку, можно было бы признать одним из самых уединенных

человеческих обиталищ, если бы не этот мохнатый, вечно неугомонный щенок

Чинк.

Чинк никогда не оставался спокойным хотя бы в течение пяти минут. Он

охотно исполнял все, что ему велели. Он постоянно пытался проделывать

самые нелепые и невозможные штуки, а когда ему приказывали сделать

что-нибудь обыкновенное и легкое, неизменно портил все дело какой-нибудь

выходкой. Однажды, например, он провел целое утро в напрасных попытках

вскочить на высокую прямую сосну, в ветвях которой он увидел белку.

В течение нескольких недель самой заветной мечтой Чинка было поймать

сумчатую крысу.

Сумчатые крысы во множестве жили вокруг палатки Билла. Эти маленькие

животные имеют обыкновение усаживаться на задние лапы, выпрямившись и

плотно сложив передние лапы на груди, благодаря чему издали их можно

принять за торчащие из земли столбики. В ночное время путешественники,

которым нужно привязать лошадей, нередко принимают крысу за столбик.

Ошибка выясняется, когда крыса исчезает в земле с задорным писком.

Чинк в первый же день своего прибытия в долину решил непременно поймать

такую крысу. Как водится, он натворил сразу же много разных глупостей. Еще

за четверть мили до крысы он сделал великолепную стойку и затем прополз на

брюхе по кочкам расстояние не меньше ста шагов. Но скоро его возбуждение

достигло такой степени, что он не стерпел и, вскочив на ноги, пошел

напрямик к крысе, которая в это время сидела над норой в своей обычной

позе. Через минуту Чинк побежал; наконец, проделав еще одну из своих

бесподобных стоек, он забыл всякую осторожность и бросился с лаем и

прыжками на врага. Крыса сидела неподвижно до самого последнего момента,

затем внезапно пискнула и нырнула в нору, бросив задними лапками целую

горсть песку прямо в открытую пасть Чинка.

День за днем проходил в таких же бесплодных попытках. Однако Чинк не

унывал, уверенный в том, что настойчивостью он своего добьется.

В один прекрасный день, после необычайно искусной стойки перед одной

совсем особенной крысой, проделав затем все свои нелепые штуки и закончив

их яростной атакой, Чинк действительно овладел своей жертвой. Но на этот

раз случилось так, что в зубах его оказался простой деревянный колышек.

Собака отлично понимает, что значит очутиться в дураках. Всякому, кто в

этом сомневается, следовало бы посмотреть на Чинка, когда он в тот день

робко, как овечка, прятался позади палатки, подальше от глаз хозяина.

Но эта неудача ненадолго охладила Чинка, который был от природы наделен

не только пылкостью, но и порядочным упрямством. Ничто не могло лишить его

бодрости. Он любил всегда двигаться, всегда что-нибудь делать. Каждый

проезжающий фургон, каждый всадник, каждая пасущаяся корова подвергались

его преследованию, а если кошка из ближайшей сторожки попадалась ему на

глаза, он считал своим священным долгом перед ее хозяевами-сторожами гнать

ее домой как можно скорее. Он готов был двадцать раз в день бегать за

старой шляпой, которую Билл обыкновенно забрасывал в осиное гнездо,

командуя ему: "Принеси!"

Понадобилось много времени, для того чтобы бесчисленные неприятности

научили его умерять свой пыл. Чинк не сразу усвоил себе, что наряду с

фургонами существуют на свете длинные бичи и большие злые собаки, что

лошади имеют что-то вроде зубов на ногах, что головы коров снабжены

крепкими дубинками, что кошка не так безобидна, как кажется, и что,

наконец, осы и бабочки далеко не одно и то же. Да, на это понадобилось

время, но в конце концов он усвоил все, что следует знать каждой собаке. И

постепенно в нем стало развиваться зерно - пока еще маленькое, но живое

зернышко собачьего здравого смысла.

 

 

 

Все глупости, которые проделывал Чинк, завершились одной самой

изумительной глупостью в приключении с шакалом. Этот шакал жил недалеко от

нашего лагеря и, по-видимому, прекрасно понимал, как и прочие дикие

обитатели Йеллоустонского парка, что находится под защитой закона, который

запрещал здесь стрелять и охотиться. Он жил как раз в той части парка, где

был расположен сторожевой пост и солдаты зорко следили за соблюдением

закона.

Убежденный в своей безнаказанности, шакал каждую ночь бродил вокруг

лагеря в поисках разных отбросов. Увидев его следы, я понял, что он

несколько раз обходил лагерь, но не решался подойти ближе. Потом мы часто

слышали, как он пел тотчас после захода солнца или при первых проблесках

утра. Его следы отчетливо виднелись около мусорного ведра каждое утро,

когда я выходил посмотреть, какие животные побывали там в течение ночи.

Осмелев еще больше, он стал иногда подходить к лагерю даже днем, сначала

робко, затем с возрастающей самоуверенностью; наконец, он не только

посещал нас каждую ночь, но и целыми днями держался поблизости от лагеря,

разыскивая что-нибудь съедобное. Бывало, что он на виду у всех сидел

где-нибудь возле отдаленной кочки.

Однажды утром, когда он таким образом сидел шагах в пятидесяти от

лагеря, один из нашей компании в шутку сказал Чинку: "Чинк, ты видишь

этого шакала? Пойди и прогони его!"

Чинк всегда исполнял то, что ему говорили. Желая отличиться, он

бросился в погоню за шакалом, который пустился наутек.

Это было великолепное состязание в беге на протяжении четверти мили; но

вдруг шакал обернулся и стал ждать своего преследователя. Чинк сразу

сообразил, что ему несдобровать, и пустился бежать к лагерю. Но шакал

мчался быстрее и скоро настиг щенка. Куснув его в один бок, потом в

другой, он всем своим видом выразил полное удовольствие.

Чинк с визгом и воем мчался что было мочи, а его мучитель преследовал

его без передышки до самого лагеря. Стыдно сказать, но мы смеялись над

бедным псом заодно с шакалом, и Чинк так и не дождался сочувствия. Еще

один подобный опыт, только в меньших размерах, оказался вполне достаточным

для Чинка; с тех пор он решил оставить шакала в покое.

Но зато сам шакал нашел себе приятное развлечение. Теперь он изо дня в

день совершенно открыто слонялся около лагеря, зная великолепно, что никто

не осмелится в него стрелять. В самом деле, замки всех наших ружей были

опечатаны правительственным агентом, а кругом повсюду была охрана.

Этот шакал только и ждал Чинка и выискивал всякую возможность его

помучить. Маленький пес знал теперь наверняка, что если он отойдет один на

сто шагов от лагеря, шакал окажется тут как тут и начнет кусать и гнать

его назад до самой палатки хозяина.

День за днем проходил в таких испытаниях, пока наконец жизнь Чинка не

превратилась в сплошное мучение. Он больше уже не смел отходить один на

пятьдесят шагов от палатки. И даже когда он сопровождал нас во время наших

поездок по окрестностям, этот нахальный и злобный шакал следовал по пятам,

выжидая случая поиздеваться над бедным Чинком, и портил ему все

удовольствие прогулки.

Билл Обри передвинул свою палатку на две мили от нас, выше по течению

реки, и шакал переселился на такое же расстояние вверх по течению. Как

всякий хищник, не встречающий противодействия, он становился день ото дня

нахальнее, и Чинк постоянно испытывал величайший страх, над которым его

хозяин только подсмеивался. Свое решение отделиться от нас Обри объяснил

необходимостью иметь под рукой лучший корм для лошади, но вскоре

выяснилось, что он просто искал одиночества, чтобы без помехи распить

бутылку водки, которую где-то раздобыл. А так как одна бутылка не могла

его удовлетворить, то на другой же день он оседлал коня и, сказав: "Чинк,

охраняй палатку!", ускакал через горы к ближайшему кабаку. И Чинк послушно

остался на часах, свернувшись клубочком у входа в палатку.

 

 

 

При всей своей щенячьей нелепости Чинк все же был сторожевым псом, и

хозяин его знал, что он будет исправно исполнять свои обязанности по мере

сил.

Во второй половине этого дня один проезжавший мимо горец остановился,

по обычаю, на некотором расстоянии от палатки и крикнул:

- Послушай, Билл! Эй, Билл!

Но, не получив ответа, он направился к палатке и был встречен Чинком

самым подобающим образом: шерсть его ощетинилась, он рычал, как взрослая

собака. Горец понял, в чем дело, и отправился своей дорогой.

Настал вечер, а хозяин все еще не возвращался, и Чинк начал испытывать

сильный голод. В палатке лежал мешок, а в мешке было немного ветчины. Но

хозяин приказал Чинку стеречь его имущество, и Чинк скорее издох бы с

голоду, чем притронулся к мешку.

Терзаемый муками голода, он осмелился наконец покинуть свой пост и стал

бродить невдалеке от палатки в надежде поймать мышь или найти вообще

что-нибудь съедобное. Но неожиданно этот отвратительный шакал снова

атаковал его и заставил бежать обратно к палатке.

Тут в Чинке произошла перемена. Он, казалось, вспомнил о своем долге, и

это придало ему силы, подобно тому как крик котенка превращает робкую

кошку-мать в яростную тигрицу. Он был еще только щенком, глуповатым и

нелепым, но в нем жил наследственный твердый характер, который должен был

развиться с годами. Когда шакал попытался последовать за ним в палатку -

палатку его хозяина, - Чинк повернулся лицом к врагу, грозный, словно

маленький демон.

Шакал попятился. Он злобно рычал и угрожал разорвать щенка на куски, но

все-таки не осмелился войти в палатку.

И началась настоящая осада. Шакал возвращался каждую минуту. Расхаживая

вокруг, он скреб землю задними лапами в знак презрения и вдруг опять

направлялся прямо ко входу в палатку, а бедный Чинк, полумертвый от

страха, мужественно защищал имущество, вверенное его охране.

Все это время Чинк ничего не ел. Раза два в течение дня ему удалось

выбежать к протекавшему рядом ручью и напиться воды, но он не мог так же

быстро раздобыть себе пищу. Он мог бы прогрызть мешок, лежавший в палатке,

и поесть копченого мяса, но он не смел тронуть то, что ему доверили

охранять. Он мог бы, наконец, улучить минуту и, оставив свой пост,

перебежать в наш лагерь, где, конечно, его бы хорошо накормили. Но нет, он

должен был оправдать доверие хозяина во что бы то ни стало!

Под натиском врага из него выработался настоящий верный сторожевой пес,

готовый, если нужно, умереть на своем посту, в то время как его хозяин

пьянствовал где-то за горой.

Четыре злосчастных дня и четыре ночи провел этот маленький героический

пес, почти не сходя с места и стойко охраняя палатку и хозяйское добро от

шакала, который все время держал его в смертельном страхе.

На пятый день утром старый Обри протрезвился и вспомнил, что он не у

себя дома, а его лагерь в горах оставлен им на попечение щенка. Он уже

устал от беспросыпного пьянства и поэтому сразу оседлал коня и направился

в обратный путь. На полдороге в его затуманенной голове мелькнула мысль,

что он оставил Чинка без всякой еды.

"Неужели маленький негодяй слопал всю мою ветчину?" - подумал он в

тревоге и заспешил домой. Когда он доехал до гребня горы, откуда видна

была его палатка, ему сперва показалось, что все по-прежнему благополучно,

на своем месте. Но вдруг он увидел: там, у входа в палатку, ощетинившись и

рыча друг на друга, стояли - морда к морде - большой злобный шакал и

бедный маленький Чинк.

- Ах, чтоб меня! - воскликнул Обри смущенно. - Я совсем забыл про этого

проклятого шакала. Бедный Чинк, он попал в тяжелую передрягу! Удивительно,

как это шакал еще не разорвал его на куски, да и палатку впридачу.

Да, мужественный Чинк, быть может, в последний раз выдерживал натиск

врага. Его ноги дрожали от страха и голода, но он все еще принимал самый

воинственный вид и, без сомнения, готов был умереть, защищая свой пост.

Биллу Обри с первого взгляда все стало ясно. Подскакав к палатке и

увидев нетронутый мешок с ветчиной, он понял, что Чинк ничего не ел с

самого дня его отъезда. Щенок, дрожа от страха и усталости, подполз к

нему, заглянул ему в лицо и стал лизать руку, как бы желая сказать: "Я

сделал то, что ты мне велел, хозяин". Это было слишком для старого Обри, и

слезы стояли в его глазах, когда он торопливо доставал еду маленькому

герою.

Затем он повернулся к нему и сказал:

- Чинк, старый друг, я с тобой поступил очень плохо, а ты со мной

хорошо. Обещаю, что никогда больше не оставлю тебя дома, если отправлюсь

погулять еще разок. Не знаю, чем бы тебя порадовать, друг, раз ты не пьешь

водки. Вот разве я избавлю тебя от твоего самого большого врага!

Он снял с шеста посреди палатки свою гордость - дорогой магазинный

карабин. Не думая о последствиях, он сломал казенную печать и вышел за

дверь.

Шакал, по обыкновению, сидел невдалеке, скаля зубы в дьявольской

усмешке. Но прогремел выстрел, и страхи Чинка кончились.

Подоспевшие сторожа обнаружили, что нарушен закон об охране парка, что

старый Обри застрелил одного из его диких обитателей. Его карабин был

отнят и уничтожен, и он вместе со своим четвероногим другом был позорно

изгнан из парка и лишен права вернуться, под угрозой тюремного заключения.

Но Билл Обри ни о чем не жалел.

- Ладно, - сказал он. - А все-таки я сделал доброе дело для своего

товарища, который никогда меня не предавал.