Формальная коннотация: крыло автомобиля

 

Долгое время американские автомобили украшались огромными крыльями, о которых Паккард в своем «Искусстве расточительства» (с. 282) пишет, что они символизируют собой американскую одержимость потребительскими благами; но у них есть и другие значения. Автомобиль, едва выделившись как вещь из прежних форм экипажа и обретя структуру, согласную своей функции, очень скоро начинает лишь коннотировать этот достигнутый результат, коннотировать сам себя как функцию победоносности. Перед нами настоящее торжество вещи: автомобильное крыло становится знаком победы над пространством – чистым знаком, без всякой связи с самой этой победой (скорее оно даже препятствует ей, утяжеляя машину и делая ее более громоздкой). Конкретно-техническая подвижность получает здесь дополнительный смысл абсолютной обтекаемости. Ибо автомобильное крыло не является знаком реальной скорости, им обозначается скорость высшая, безмерная. Оно внушает мысль о волшебном, благодатном автоматизме, в нашем воображении машина приводится в движение самим присутствием этого крыла, она летит на собственных крыльях, имитируя тем самым некий более высокий организм. Реальной действующей силой машины является двигатель, воображаемой же – крыло. Чтобы оформить такой спектакль спонтанной и сверхвещественной действенности, не обойтись без природной символики – и вот автомобиль украшается крыльями и фюзеляжем, которые в других машинах служат структурными элементами; автомобиль присваивает себе знаки самолета – прообраза вещи, преодолевающей пространство; а в конечном итоге эти знаки оказываются похищенными у природы – у акул, птиц и т.д.

В наши дни природные коннотации изменили свой регистр. Раньше всюду царила буйная флора, покрывая все вещи, даже машины, знаками земнородности и тем самым натурализуя их[42], сегодня же перед нами намечается систематика текучести, заимствующая свои коннотации уже не из статичных стихий земли и флоры, а из текучих стихий воздуха и воды, а также из животной динамики. Но, даже обратившись от органики к текучести, эта новейшая природность все равно коннотирует собой природу. Внеструктурный, несущественный элемент – например, крыло автомобиля – всегда приписывает техническому предмету природную коннотацию. Тем самым коннотация эта оказывается также и аллегорической. Когда в фиксированную структуру вторгаются внеструктурные элементы, когда в вещи появляется чисто формальная деталь, то реальная функция остается лишь в качестве алиби, а форма лишь обозначает собой идею функции: то есть она становится аллегоричной. Автомобильное крыло – это наша современная аллегория. Вместо муз и цветочков нам служат для этой цели автомобильные крылья и отшлифованные морем зажигалки. А дискурс бессознательного высказывается именно через аллегорию. И вот в автомобильном крыле выражается глубинный фантазм скорости, но в уклончиво-регрессивном виде. Действительно, скорость представляет собой функцию фаллического порядка, в автомобильном же крыле нам явлена лишь формализованная, застывшая скорость, едва ли не пожираемая глазами. Оно включается уже не в активный процесс, а лишь в «символическое» наслаждение скоростью; это как бы последняя, пассивная стадия деградации энергии до чистого знака, где бессознательное желание твердит одну и ту же неизменную речь. Таким образом, формальная коннотация вполне эквивалентна применению цензуры. За внешней функциональной завершенностью форм происходит распад традиционной фаллической символики: с одной стороны, она абстрагируется, становясь симулякром могущества (скрытый, непонятный механизм), а с другой стороны, она регрессивно-нарциссически довольствуется облекающими ее формами и их «функциональностью».

 

Алиби формы

 

Теперь мы лучше видим, каким образом формы производят свой дискурс и на что он нацелен. Соотносясь между собой и своей стилизацией постоянно отсылая к другим гомологичным формам, они предстают как законченный дискурс – оптимальная реализация некоторой сущности человека и мира. Но такой дискурс никогда не бывает невинным: в артикуляции форм всегда кроется некий косвенный дискурс. Форма зажигалки соотносится с формой руки через посредство «отшлифовавшего» ее моря, автомобильное крыло соотносится с преодолением пространства через посредство самолета, птицы и т.п. – фактически же через посредство идеи моря, идеи самолета и птицы. Итак, мы видим, как в артикуляцию форм повсюду вкрадывается Идея Природы, сама принимая многообразные формы (элементы животного и растительного царства, человеческое тело, даже пространство как таковое)[43]. В той мере в какой формы, образуя систему, воссоздают также и своеобразную внутреннюю целесообразность, они тем самым получают коннотативный смысл природы – той природы, что по-прежнему составляет идеальный ориентир всякой целесообразности.

В «вульгарных» вещах, исчерпывающихся своей функцией, такой целесообразности нет. Применительно к ним можно говорить не о «среде», но лишь об окружении. Долгое время им пытались искусственно навязать какую-то топорную целесообразность: швейные машины украшались цветочными узорами, Кокто и Бюффе еще не так давно занимались «оформлением» холодильников. Или же, не умея «натурализовать» вещи, старались хотя бы скрыть их присутствие. Так и в наши дни, после сравнительно короткой фазы, когда машины и вообще техника, гордясь своим раскрепощением, непристойно выставляли напоказ свою практичность, – ныне стыдливость настоятельно требует скрывать практическую функцию вещей: «Отопление мазутное, осуществляется посредством абсолютно невидимой сети труб».

«При всей своей необходимости, гараж ни в коем случае не должен бросаться в глаза, занимая тот или иной уголок сада... Поэтому он укрыт под земляной насыпью. Бетонную крышу строения прикрывает альпийский садик, а с внутренней частью усадьбы оно сообщается посредством укрытой в земляном откосе дверцы...» Натурализация, скрадывание, переоформление, декорирование – все это окружает нас вещами, где форма выступает как ложное разрешение противоречия в способе переживания вещи. Случайно-разрозненные украшения ныне уступают место более тонким решениям, но в них все равно непременно присутствует коннотация природности, заключенная в самом дискурсе форм. Такая натурализация сама собой нагружается морально-психологическими отсылками. Характерна в этом отношении сама рекламная лексика с ее развитой эмоциональной терминологией: «тепло», «уют», «сияние», «подлинность». В рекламном дискурсе исчислимость форм и «функциональный стиль» аккомпанируются целой риторикой «природных» смыслов. «Теплота», «подлинность», «добросовестность» позволяют многое понять в этой двусмысленной системе, где проступают в качестве знаков (наподобие птиц, пространства и моря, о которых говорилось выше) традиционные, давно утраченные ценности. Разумеется, здесь нельзя говорить о «лицемерии». Но не является ли такой систематичный, однородно-функциональный мир красок, веществ и форм, где влечение, желание и взрывчатая сила инстинкта во всем если не отрицаются[44], то отвергаются, опровергаются, – не является ли этот мир еще и миром моральным, даже гиперморальным? В наши дни лицемерие состоит уже не в том, чтобы прикрывать непристойность природы, а в том, чтобы довольствоваться (или хотя бы стремиться к этому) безобидной природностью знаков.

 

III. Заключение: природность и функциональность

 

В итоге своего анализа смысловых элементов расстановки и среды мы можем заключить, что данная система в целом основывается на понятии функциональности. Краски, формы, материалы, расстановка, пространство – все функционально. Все вещи объявляют себя функциональными, так же как все политические режимы – демократическими. Между тем это понятие, включающее в себя все современные факторы привлекательности, само по себе сугубо двойственно. Будучи производным от «функции», оно подразумевает, что вещь реализует себя, точно соответствуя реальному миру и человеческим потребностям. Фактически же из вышеприведенного анализа вытекает, что «функциональным» именуется отнюдь не приспособленное к некоторой цели, но приспособленное к некоторому строю или системе; функциональность есть способность интегрироваться в целое. В случае же вещи это не что иное, как способность преодолеть свою «функцию» ради какой-то вторичной функции, способность стать элементом игры, комбинаторной исчислимости в рамках всеобщей системы знаков.

Таким образом, функциональная система всякий раз одновременно и сугубо двусмысленно характеризуется как:

1). Преодоление традиционной системы в трех ее аспектах (первичной функции вещей, первичных влечениях и потребностях, символическом соотношении того и другого).

2). Одновременный отказ от всех этих трех взаимосвязанных аспектов традиционной системы.

Иными словами:

1). Связность функциональной системы вещей возникает оттого, что эти вещи (и отдельные их аспекты – цвет, форма и т.д.) обладают уже не самостоятельным смыслом, но всеобщей функцией знаковости. В них всегда присутствует строй Природы (первичная функция, бессознательное влечение, символическая соотнесенность с человеком), но присутствует лишь в виде знака. Материальность вещей больше не сталкивается в них непосредственно с материальностью потребностей: происходит выпадение этих двух несвязно-первичных антагонистических систем, в силу того что между ними вклинивается абстрактная система манипулируемых знаков – функциональность. Одновременно исчезает и символическая соотнесенность: в знаке всякий раз предстает природа обузданная, обработанная, абстрактная, без времени и без страха и постоянно переходящая в культуру в силу самой сущности знака; это природа систематизированная – природность (или, если угодно, культурность) [45]. Подобная природность является, таким образом, частным следствием любой функциональности. Такова современная коннотация системы «среды».

2). Своим постоянно преодолеваемым присутствием в системе (в форме гораздо более связной и исчерпывающей, чем во всех культурах прошлого)[46]Природа сообщает этой системе достоинство культурной модели и свою объективную динамику.

Но своим постоянно опровергаемым присутствием в системе Природа делает эту систему системой отказа, дефицита, алиби (хотя и в этом она является более связной, чем все системы прошлого).

То, что с одной стороны организуется и исчисляется, с другой стороны – коннотируется и не признается; и здесь и там выступает одна и та же функция знака, одна и та же реальность функционального мира.