РАССКАЗ ЧЖУАН-ЦЗЫ О МЯСНИКЕ

IV. ТЕЛО, ИЛИ КЛАДБИЩЕ ЗНАКОВ

Пол — это кладбище Знаков. Знак — это скелет Пола.

ТЕЛО С МЕТКОЙ

Вся новейшая история тела — это история его демаркации, ис­тория того, как сеть знаков и меток разграфляет, раздробляет и отри­цает его в его отличности и радикальной амбивалентности, реоргани­зуя его как структурный материал для знакового обмена наподобие вещей, разрешая его способность (не совпадающую с сексуальнос­тью) к игре и символическому обмену в сексуальность как детерми­нирующую инстанцию — инстанцию фаллоса, всецело организован­ную вокруг фетишизации фаллоса как всеобщего эквивалента. Имен­но в таком смысле тело, подчиненное сексуальности в ее сегодняшнем понимании, то есть ее «раскрепощению», включается в процесс, по сво­ему функционированию и стратегии неотличимый от политической экономии.

Мода, реклама, nude-look1, театр наготы, стриптиз — всюду сценодрама эрекции и кастрации. Она отличается крайним многообрази­ем и крайней монотонностью. Какой бы ни применялся реквизит: са­пожки, высокие сапоги до бедер, шорты под длинным пальто, перчатки выше локтя или чулки с резинками на бедрах, надвинутая на глаза прядь волос или узкие трусики стриптизерши, а равно и всевозмож­ные браслеты, ожерелья, перстни, пояса, цепи и побрякушки, — сцена­рий везде один и тот же: некая метка получает силу знака и тем са­мым перверсивно-эротическую функцию, некая демаркационная ли­ния изображает, пародирует кастрацию как символическую структуру неполноты — в форме черты, разделяющей два полновес­ных элемента (которые при этом играют роль означающего и означа-

1 Одежда, имитирующая наготу (англ.). Прим. перев.

емого в классической экономике знака). В роли каждого из этих эле­ментов, между которыми проходит разделительная черта, выступает та или иная зона тела — зона отнюдь не эрогенная, а эротичная, эротизированная, некая телесная частица, возведенная в ранг фалличес­кого означающего для сексуальности, сведенной к чистому понятию, означаемому.

В этой фундаментальной схеме, аналогичной схеме лингвисти­ческого знака, кастрация делается означаемой (переходит в состоя­ние знака) и оттого неузнаваемой. Нагота и не-нагота играют в рам­ках одной структурной оппозиции и тем самым способствуют обозна­чению фетиша. Возьмем пример с резинкой чулка на бедре: эротическая мощь образа — не от близости этой линии к реальному половому органу и не от содержащегося в ней позитивного посула (в подобной наивно-функционалистской перспективе точно такую же роль должно было бы играть и просто голое бедро), а оттого, что пуг­ливое восприятие пола (паническое опознавание кастрации) здесь задерживается на инсценировке кастрации — на безобидной метке чулка, за которой оказывается не пустота, амбивалентность и бездна, а полнота сексуальности, то есть голое бедро и, метонимически, все тело, превращенное благодаря этой цезуре в эмблему фаллоса, в объект-фетиш, удобный для созерцания и манипулирования и очищенный от всякой угрозы1. Желание, как и при фетишизме, может теперь испол­няться, обуздав кастрацию и влечение к смерти.

Так и повсюду эротизация заключается в выпячивании какой-то части разделенного чертой тела, в фаллической фантазматизации всего, что находится за чертой в положении означающего, и в одно­временной редукции сексуальности до роли означаемого (представ­ляемой ценности). Это успокоительная структурная операция закля­тия, позволяющая субъекту овладеть собой как фаллосом; фрагмент тела или все тело в целом как нечто позитивизированное, фетишизи­рованное может стать предметом самоотождествления или вторично­го присвоения субъекта, способствуя исполнению желания, которому так никогда и не узнать о своей гибели.

Эта операция осуществляется вплоть до мельчайших деталей. Браслет на руке или на ноге, пояс, колье, перстень задают ступню, та­лию, шею, палец как нечто выпяченное. В пределе даже и нет необхо­димости в видимой метке или знаке: эротичность всего тела в целом,

1 Фетишизации всегда подвергается не половой член как таковой, не пол как объект, а фаллос как всеобщий эквивалент — так же как в политической экономии фетишизируется всегда не товар-продукт как таковой, а именно форма меновой стоимости и ее всеобщий эквивалент.

в его наготе, действует без всяких знаков и все-таки на основе фантазматического разделения, то есть разыгрываемой и обыгрываемой кастрации. Даже когда тело не структурировано никаким знаком (роль которого может играть что угодно — украшение, грим или рана), даже когда оно ничем не раздроблено — разделительная черта все равно сохраняется в спадающих одеждах, обозначая возникнове­ние тела-фаллоса, даже если это тело женщины и даже в особенности если это тело женщины; в этом состоит все искусство стриптиза, к ко­торому мы еще вернемся.

Вся так называемая фрейдовская «символика» нуждается поэто­му в переосмыслении. Нога, палец, нос или какая-либо другая часть тела может функционировать как метафора пениса — но не в силу своей выступающей формы (по схеме аналогии между этими различными оз­начающими и реальным пенисом); своей фаллической валентностью они обладают лишь в результате выпячивающего их фантазматического разрыва — это кастрированные пенисы, оттого и пенисы, что кастри­рованные. Это полновесные, фаллифицированные, обозначенные самой обособляющей их чертой элементы; за этой чертой все является фалло­сом, все разрешается в эквивалент фаллоса, даже если это женский по­ловой орган или какое-нибудь телесное или вещественное зияние, тради­ционно относимое к разряду женских «символов». Тело делится не на мужские и женские «символы» — на более глубинном уровне оно об­разует то место, где разыгрывается и отрицается кастрация; примером является отмеченный Фрейдом в «Фетишизме» китайский обычай уро­довать женщине ступню, а затем чтить эту изуродованную ступню как фетиш. Такому маркированию/калечению1, за которым следует фалли­ческое поклонение (эротическое возвышение), поддается и все тело, в

1 Есть сходство между знаковым церемониалом, которым окружено эроти­ческое тело, и церемониалом мук, которым окружена садомазохистская перверсия. «Фетишистские» метки (колье, браслеты, цепи) все время имитируют и обознача­ют намеком метки садомазохистские (калечение, раны, шрамы). Обе эти перверсии избирательно кристаллизуются вокруг одного и того же аппарата меток.

Некоторые метки (только они и обладают силой внушения) позволяют сделать тело более нагим, чем если оно действительно обнажено. Оно оказы­вается при этом нагим той перверсивной наготой, которая возникает благодаря церемониалу. В качестве таких меток могут выступать одежда, аксессуары, а также и жесты, музыка, техника. Любая перверсия держится на таких «штуках» и «штукарстве». При садомазохизме эмблематичность тела достигается через страдание, так же как при фетишизме — с помощью украшений и грима.

Вес перверсии сходятся: в описываемой нами эротической системе тело возвышается за счет самолюбования, самообольщения, а при садомазохизме — путем страдания (аутоэротизм боли). Однако между ними есть глубинное сход­ство: страдая или любуясь собой, другой человек оказывается радикально объективирован. Любая перверсия играет со смертью.

самых разнообразных формах. Именно в этом его тайна, а вовсе не в анаморфозе гениталий.

Например, фалличны накрашенные губы (грим и макияж — одно из важнейших орудий структурного осмысления тела). Накра­шенные уста больше не говорят: функцией этих благостных, полуотк­рытых-полузакрытых губ уже не является ни речь, ни еда, ни рвота, ни поцелуй. На месте этих всякий раз амбивалентных функций обме­на, поглощения-извержения, благодаря их отрицанию утверждается перверсивная эротико-культурная функция: губы завораживают как искусственный знак, культурная работа, игра и правила игры; накра­шенные губы не говорят, не едят, их не целуют, они объективированы как драгоценность; вопреки бытующим представлениям, мощную эро­тическую значимость дает им вовсе не подчеркнутость рта как эро­генного отверстия в теле, а, напротив, их сомкнутость — помада слу­жит своеобразным фаллическим признаком, который помечает губы и задает их как фаллическую меновую стоимость; эти выпяченные, сексуально набухшие губы образуют как бы женскую эрекцию, мужс­кой образ, которым улавливается мужское желание1.

Будучи опосредовано этой работой структур, желание теряет свою абсолютность (которой оно обладает, когда основывается на неполноте и зиянии одного партнера рядом с другим) и становитсяпредметом сделки, обмена фаллическими знаками и ценностями, вы­равниваемыми по общей фаллической эквивалентности: каждый из партнеров действует согласно договору, разменивая свое наслажде­ние в процессе фаллического накопления, — образцовая ситуация политической экономии желания.

Сказанное относится и к взгляду. Надвинутая на глаза прядь волос (и вообще любое искусственное оформление глаз) есть отри­цание взгляда, постоянно выражающего собой как кастрацию, так и любовный дар. Глаза, преображенные макияжем, — экстатическое ус­транение этой угрозы чужого взгляда, в котором субъект может уви­деть свою неполноту, но может и головокружительно затеряться, если взор обратится на него самого. Эти неестественные глаза Медузы2

1 Нередко и половой акт оказывается возможен лишь ценой этой первер­сии: тело партнера фантазматически представляется как манекен, фаллос/мане­кен, фаллический фетиш, который нежат, ласкают, обнимают как свой собствен­ный пенис.

2 Фрейд, критикуя тезис о фаллической матери, устрашающей в силу сво­ей фалличности, писал, что цепенящий эффект головы Медузы объясняется дру­гим: каждая из множества змей, заменявших ей шевелюру, является для субъек­та отрицанием кастрации, которую он хотел бы отменить и которая вновь и вновь напоминает ему о себе в этом обращении (А.Грин). Так, по-видимому,

не глядят ни на кого, не обращены ни на что. Втянутые в работу знака, они со знаковой избыточностью возвышаются в своей чарующей силе, и их соблазнительность происходит от этого перверсивного онанизма.

Можно пойти и дальше: все, что относится к таким привилеги­рованным местам символического обмена, как губы и взгляд, относит­ся и к любой части или детали тела, вовлеченной в этот процесс эро­тической сигнификации. Однако главным объектом, всецело вбираю­щим в себя эту эротическую мизансцену и завершающим собой всю политическую экономию тела, является тело женщины. Обнажаемое в бесчисленных вариантах эротического поведения, тело женщины с очевидностью представляет собой явление фаллоса, объекта-фетиша, это грандиозная работа фаллической симуляции и вместе с тем вновь и вновь повторяемое зрелище кастрации. От встречающихся на каж­дом шагу фотографий до тщательного ритуала стриптиза — всюду обаяние гладкого, сплошного, раскинутого женского тела играет роль фаллической афиши, цепеняще-неотступного фаллического требова­ния (здесь сказывается глубинное, на уровне воображаемого, сход­ство между подъемом эротики и производственным ростом).

Привилегированное положение женского тела производит свой эффект не только на мужчин, но и на женщин. Действительно, для тех и других в игре участвует одна и та же перверсивная структура: на­целенная на отрицание кастрации, она делает предпочтительным пред­метом своей игры женское тело, знаменующее собой неминуемость кастрации3. При этом логическое развитие системы (опять-таки гомо­логичное развитию политической экономии) ведет к усилению эроти­ческих функций женского тела, которое лишено пениса и потому луч­ше поддается всеобщей фаллической эквивалентности. Мужское тело обеспечивает гораздо меньшую эротическую отдачу, не предоставляя возможности ни для цепенящего напоминания о кастрации, ни для демонстрации ее непрерывного преодоления. Его никак не удается сделать гладким, замкнутым, безупречным объектом: будучи «по-на­стоящему» маркировано (меткой, высоко оцениваемой в рамках об-

происходит и с макияжем и со стриптизом: каждый из фрагментов тела, подчерк­нутых меткой и получающих фаллическое значение, тоже отрицает кастрацию — однако та немедленно возникает вновь в самом разделении этих частичных объек­тов, так что они, подобно объекту-фетишу, всякий раз предстают как «указатель и покров кастрированного фаллоса» (Лакан).

3 Если край чулка эротичнее, чем надвинутая на глаза прядь волос или же край перчатки на руке, то дело тут не в близости к гениталиям — просто ка­страция здесь разыгрывается и отрицается вплотную,до последнего предела, вплоть до совершенной неминуемости. Точно так же, по Фрейду, объектом-фети­шем становится последний увиденный предмет туалета, более всех приближаю­щий к открытию отсутствия пениса у женщины.

щей системы), оно зато хуже поддается демаркации, кропотливой ра­боте фаллической деривации. Впрочем, не исключено, что однажды и оно будет актуализировано как вариант фаллоса. Пока же ни в рек­ламе, ни в других областях не применяется эректильная нагота — зато делается возможным подконтрольный перенос эректильности на широкий веер объектов и женского тела. Но в принципе эрекция как таковая тоже совместима с системой1.

Было бы интересно выяснить, каким образом в этом «привиле­гированном» эротическом положении женщины участвует ее социаль­но-историческая порабощенность. Дело тут не в каких-то механизмах сексуального «отчуждения», дублирующего «отчуждение» социаль­ное; интересно, не действует ли по отношению к любой политичес­кой дискриминации тот же процесс неузнавания, как и по отноше­нию к различию полов при фетишизме, — что выливается в фети­шизацию угнетенного класса или социальной группы, их сексуальную сверхвалоризацию с целью отвести угрозу фундаментальной критики, которую они таят в себе для всего порядка власти. Если поразмыс­лить, то ведь весь материал означающих эротического порядка взят из атрибутов рабства (цепи, ошейники, хлысты и т.п.) и дикости (чернокожесть, загар, нагота, татуировки), из всевозможных знаков угне­тенных классов или рас. Так же и женщина и ее тело включены в эротический порядок, который в своем политическом выражении об­рекает ее на ничтожество2.

1 Немыслимыми и неприемлемыми остаются только отмена фаллической ценности и вторжение радикальной игры отличий.

2 При этом тот факт, что один из членов сексуального бинома (Мужс­кое) оказался маркированным элементом, который стал всеобщим эквивалентом всей системы, — такая структура, при всей своей кажущейся неизбежности, сама по себе не имеет никакого биологического основания: как и любая другая об­щезначимая структура, она имеет целью именно порвать с природой (Леви-Стросе). Можно представить себе культуру, где распределение будет обратным: мужской стриптиз при матриархальной общественной организации! Надо только, чтобы женское стало маркированным членом оппозиции и начало функциониро­вать как всеобщий эквивалент. Но следует понимать, что при таком чередовании членов оппозиции (к которому во многом и сводится «освобождение» женщи­ны) остается неизменной сама структура, неприятие кастрации и абстракция фал­лоса. А раз система включает в себя такую возможность структурного чередо­вания — значит, настоящая проблема не в этом, а в такой радикальной альтерна­тиве, которая поставила бы под вопрос самую абстракцию этой политической экономии пола, основанную на одном из членов оппозиции как всеобщем экви­валенте, на неузнавании кастрации и символической экономики.

ВТОРИЧНАЯ НАГОТА

Любое тело или часть тела может функционировать таким же образом, если они будут подчинены такой же эротической дисциплине; необходимое и достаточное условие для этого — быть максимально гладким, без изъянов, без отверстий, без «зазора», так чтобы все эро­генное несходство поглощалось структурной чертой, придающей телу одновременно десигнацию и дизайн, — чертой видимой в случае одежды, украшений или грима, невидимой при полной наготе, но непре­менно присутствующей, так как при этом нагота облекает тело напо­добие второй кожи.

В этом смысле характерны широко распространенные в рек­ламном дискурсе выражения «быть почти обнаженной», «быть обна­женной не обнажаясь, быть словно обнаженной», колготки, в которых «вы еще более обнажены, чем в естественной наготе»; все это позво­ляет примирить натуралистический идеал «непосредственного» пере­живания собственного тела с коммерческим императивом прибавоч­ной стоимости. Но интереснее всего другое: настоящая нагота харак­теризуется здесь как нагота вторичная — как нагота, создаваемая колготками X или Y, прозрачным покровом, «своей прозрачностью делающим вас собой». Кстати, очень часто такая нагота оказывается отражена зеркалом; во всяком случае, именно с самоудвоением жен­щина связывает «тело, о котором она мечтает, — свое собственное». И в данном случае рекламная мифология совершенно права: нагота только и бывает что удвоенная знаками, облекающая сама себя своей знаковой истиной и подобно зеркалу воссоздающая фундаменталь­ный закон тела в сфере эротики — чтобы обрести фаллическую сла-

ву, оно должно стать просвечивающе-гладкой, лишенной волос суб­станцией блистательно-бесполого тела.

Образцом этого была позолоченная женщина в фильме «Голд-фингер» (о Джеймсе Бонде): закрывая все отверстия, такой ради­кальный макияж делает тело безупречным фаллосом (то, что он из золота, лишний раз подчеркивает гомологию с политической экономи­ей) и, разумеется, равнозначен смерти. Обнаженная и позолоченная плей-гёрл умирает, воплотив эротический фантазм в предельной, аб­сурдной форме. Но так же обстоит дело и вообще с человеческой кожей в функциональной эстетике и массовой культуре тела. Всевоз­можные колготки, эластичные пояса, чулки, перчатки, платья и прочие предметы, «прилегающие к телу», не говоря уже о загаре, реализуют один и тот же лейтмотив «второй кожи», тело все время «пластифи­цируется» , одевается в прозрачную пленку.

Сама по себе кожа представляет собой не «наготу», а эроген­ную зону — чувственное средство контакта и обмена, поглощения и выделения веществ. Такая пористая, испещренная мелкими отверсти­ями кожа, которая не ограничивает тела и которую одна лишь мета­физика утверждает как его демаркационную линию, — отрицается ради второй кожи, в которой нет ни пор, ни выделений1, которая не бывает ни горячей ни холодной (она «свежая», «теплая» — оптималь­ной климатизации), которая обходится без зернисто-шероховатой структуры («нежная», «бархатистая»), без внутренней толщи («про­зрачность легкого загара»), а главное, без отверстий («гладкая»). Она функциоиализирована, как оболочка из целлофана. Все ее качества (свежесть, эластичность, прозрачность, гладкость) суть признаки замк­нутости — нулевого уровня, который возникает в результате отри­цания амбивалентных крайностей. То же относится и к ее «молодос­ти»: парадигма «молодое/старое» нейтрализуется бессмертной юнос­тью симуляции.

Такое целлофанирование наготы можно сопоставить с обсессивной функцией предохранительного покрытия вещей (воском, цел­лофаном и т.д.) и с работой по их чистке, сметанию пыли, постоянно стремящейся восстановить их в состоянии чистоты, безупречной абст-

1 За исключением такого благородного выделения, как слезы, — да и то со сколькими оговорками! Ср. великолепный текст о средстве для удлинения ресниц «Лонсиль»: «...когда вы настолько потрясены сильным чувством, что один лишь взгляд может выразить его глубину, — в такой миг вам особенно важно, чтобы вас не подвела косметика на глазах. В этот миг Лонсиль особенно незаменим... в этот миг он особенно тщательно заботится о вашем взгляде, сбе­регая и подчеркивая его. Вам достаточно лишь накрасить себе глаза и... больше о них не думать».

рактности; здесь тоже стараются воспрепятствовать выделениям (па­тине, ржавчине, пыли), не дать вещам распадаться и поддержать их в своеобразном абстрактном бессмертии.

«Обозначаемая» нагота ничего не скрывает за сетью знаков, из которых она соткана, — и главное, за нею не скрывается тело: ни тело эрогенное, ни тело раздираемое; она формально преодолевает все это, образуя симулякр умиротворенного тела, наподобие Брижитт Бардо, которая «прекрасна, потому что безупречно заполняет собой платье», — чисто функциональное уравнение без неизвестных. Отка­зываясь от образа бескожего тела, где трепещут мышцы, современное тело скорее связано с тематикой надувных предметов: иллюстрацией могут служить юмористические рисунки в журнале «Люи», где стрип­тизерша в финале своего раздевания делает последний жест — вы­дергивает у себя из пупка пробку и тут же сдувается, опадая на сцену кучкой кожи.

Утопия наготы, тела, предстоящего [présent] в своей истине, — ибо быть представлена [représentée] может лишь идеология тела. Не помню какой индеец говорил: «Голое тело — это невыразительная маска, скрывающая истинную природу каждого». Он хотел сказать, что тело обладает смыслом лишь будучи маркировано, покрыто над­писями. В рассказе Альфонса Алле раджа, фанатично стремящийся к денотации и истине, понимает это наоборот — не удовлетворенный раздеванием баядерки, он велит заживо содрать с нее кожу.

Тело никогда не представляет собой просто поверхность чело­века, гладкую, чисто природную, без всяких следов. Такое «перво­зданное» значение оно обрело лишь вследствие вытеснения — то есть раскрепощать тело как таковое, в смысле натуралистичес­кой иллюзии, значит раскрепощать его как вытесненное. Тогда даже сама его нагота оборачивается против него, неизбежно окружая его воздушным ореолом цензуры — второй кожей. Ибо кожа, как и всякий знак, получающий силу знака, в процессе сигнификации удваи­вается: она оказывается всегда уже второй кожей. Не последней, но всякий раз единственной.

В этой избыточности наготы как знака, чья работа направлена на воссоздание тела как фантазма тотализации, мы вновь имеем дело с бесконечной спекуляцией мыслящего субъекта в зеркальном отраже­нии1 , улавливающем и формально разрешающем его неизбывную разделенность. Знаки, начертанные на теле и раз-записывающие собой влечение к смерти, повторяют на телесном материале ту же самую ме-

1 Слово «спекуляция» этимологически родственно латинскому speculum («зеркало»). — Прим. перев.

тафизическую операцию мыслящего субъекта. Как говорил Арто: «Метафизику загоняют в умы через кожу».

Как при зеркальном самозамыкании, так и при самодублирова­нии фаллической меткой субъект сам себя соблазняет. Он соблазняет свое собственное желание, фиксирует его в своем теле, удвоенном знаками. Под прикрытием знакового обмена и работы кода, действую­щих как фаллическая фортификация, субъект может укрыться и со­браться с силами: укрыться от желания другого человека (от своей собственной неполноты) и как бы видеть (себя самого), оставаясь невидимым. Логика знака смыкается с логикой перверсии.

Здесь необходимо четко проводить различие между работой по надписыванию и маркированию тела в «первобытных» обществах и в нашей сегодняшней системе. Их слишком легко смешивают в общей категории «символической выразительности» тела. Как будто тело всегда было таким, как сегодня, как будто архаическая татуировка имела тот же смысл, что наш макияж, как будто, несмотря на все рево­люционные изменения в способе производства, на протяжении веков и вплоть до эпохи политической экономии оставался неизменным ка­кой-то способ сигнификации. В противоположность своим аналогам в нашей культуре, где знаки обмениваются в режиме всеобщего эк­вивалента, где они обладают меновой стоимостью в системе фалли­ческой абстракции и воображаемой насыщенности субъекта, — в ар­хаическом обществе маркирование тела и ношение масок служат для непосредственной актуализации символического обмена, обмена/дара с богами или другими членами группы; при таком обмене субъект не торгует своей идентичностью под прикрытием маски или манипу­лирования знаками, а, напротив, уничтожает свою идентичность, вступает в игру как субъект наделенности/обделенности; все его тело становится материалом символического обмена, подобно имуще­ству и женщинам; одним словом, здесь еще не возникла (равно как и абстракция денег) стандартная схема сигнификации, наша схема «Оз­начающее/Трансцендентное означаемое», «Фаллос/Субъектив­ность» , которая заправляет всей нашей политической экономией тела. Когда индеец (возможно, тот же самый) говорит: «У меня всюду лицо», — отвечая на вопрос белого насчет обнаженности его тела, то он хочет сказать, что у него все тело (которое, собственно, никогда не является голым, как мы это видели) вовлечено в символический об­мен, а вот у нас этот обмен имеет тенденцию ограничиваться одним лишь лицом и взглядом. У индейца тела переглядываются и обмени­ваются всеми своими знаками, которые взаимоуничтожаются в своей непрерывной соотнесенности и не отсылают ни к трансцендентному закону ценности, ни к частной аппроприации субъекта. У пас тело за-

мыкается в знаках, обретает ценность в процессе знакового исчисле­ния, обмениваясь знаками по закону эквивалентности и воспроизвод­ства субъекта. Субъект не упраздняет себя в акте обмена — он спе­кулирует. Именно он, а не дикарь, пребывает в состоянии полного фе­тишизма: обращая в ценность свое тело, он и сам фетишизирован законом ценности.

«СТРИПТИЗ»

Бернарден, директор кабаре «Crazy Horse Saloon» (журнал «Люи»):

«У нас никто не streap и не tease1... мы занимаемся пародиро­ванием. Я мистификатор: мы делаем вид, будто показываем истину во всей ее наготе, — это и есть предел мистификации.

И это прямая противоположность жизни. Потому что когда она обнажена, то гораздо более наряжена, чем в одежде. Тела танцов­щиц гримируются специальными жидкими пудрами, которые чрезвы­чайно красивы и придают коже шелковистость... На ней перчатки, которые делят надвое ее руки (это всегда очень красиво), и зеленые, красные или черные чулки, также разделяющие надвое ноги на уров­не бедер...

Стриптиз, о котором я мечтаю: женщина в космическом про­странстве. Чтобы она танцевала в пустоте. Потому что чем медленнее движется женщина, тем она эротичнее. Вот я и думаю, что вершиной всего была бы женщина в невесомости.

Пляжная нагота не имеет ничего общего со сценической. На сцене это неприкосновенные богини... Мода на обнаженное тело (в театре и вообще) довольно поверхностна, она сводится к простенько­му мысленному акту: дай-ка я разденусь, дай-ка я стану показывать голых актеров и актрис. Это неинтересно именно в силу своей огра­ниченности. В других заведениях показывают реальность — а я у себя показываю невозможное.

1 Не «раздевается» и не «дразнит» (англ.). Прим. перев.

Повсюду выставляют напоказ гениталии, и из-за их реальности сокращается субъективность эротики.

Уша Барок, полукровка австро-польского происхождения, про­должит традиции «Crazy Horse»: отливая разноцветным ярким све­том, оттененная украшениями, увенчанная пышным оранжевым пари­ком, она будет воплощать женщину, обнять которую невозможно».

Стриптиз — это танец, быть может единственный и самый ориги­нальный танец нашего современного Запада. Его секрет — в аутоэротическом прославлении женщиной своего собственного тела, которое именно постольку и становится желанным для других. Без этого нарциссического миража, составляющего суть всех жестов, без этих ласка­тельных движений, окутывающих тело и делающих его эмблемой фал­лического объекта, нет и эротического эффекта. Своего рода возвы­шенная мастурбация, фундаментальным свойством которой, по словам Бернардена, является медлительность. Эта медлительность означает, что жесты, которыми танцовщица окружает сама себя (обнажение, ласки и вплоть до миметических знаков наслаждения), на самом деле произво­дит «другой». Своими жестами она создает вокруг себя призрак сексу­ального партнера. Но тем самым этот другой и исключается, поскольку она сама его заменяет, присваивая себе его жесты — своего рода работа сгущения, и впрямь довольно близкая к процессам сновидения. Весь секрет (и весь труд) стриптиза — в этом призыве и отзыве партнера с помощью медлительных жестов, поэтичных словно чье-нибудь падение или взрыв в замедленном показе, когда нечто, прежде чем совершиться, успевает предстать вам как недостающее, отчего и возникает выс­шее возможное совершенство желания1.

1 Создаваемое жестами повествование (в технических терминах, «bump and grind» [«верчение задом» — англ., прим. перев.]) образует то, что Батай на­зывал «ложным ходом от противного»: оттого, что тело все время окутано и оккультировано теми самыми жестами, которыми оно обнажается, оно получает здесь свой амбивалентно-поэтический смысл. И наоборот, становится очевидной наивность нудистов и вообще всех практикующих, по словам Бернардена, «по­верхностную пляжную наготу»: думая, будто показывают голую истину, они на самом деле попадают во власть знаковой эквивалентности, нагота служит всего лишь означающим эквивалентом природы, выступающей в качестве означаемого. Такое натуралистическое разоблачение есть всего-навсего «мысленный акт», как очень верно выражается Бернарден, — определенная идеология. В этом смысле стриптиз, благодаря своей перверсивной игре и сложнейшей амбивалентности, противостоит «освобождению через наготу» как либерально-рационалистичес­кой идеологии. «Подъем моды на наготу» — это подъем рационализма, прав че­ловека, формального освобождения, либеральной демагогии, мелкобуржуазного свободомыслия. Все эти реалистические аберрации прекрасно поставила на свое место одна девочка, которой подарили «куклу, умеющую писать»: «Моя сестрен­ка тоже это умеет. Может, ты купишь мне настоящую?».

Хорош только такой стриптиз, который отражает тело в этом зеркале жестов и по законам этой нарциссической абстракции, когда жесты служат подвижным эквивалентом знаков и меток, используе­мых в других случаях, при театральном представлении эректильного тела средствами моды, макияжа, рекламы1. Плохой же стриптиз, есте­ственно, состоит просто в раздевании, воссоздает одну лишь наготу, то есть ложную цель зрелища, и упускает гипнотичность тела, отдавая его прямо во власть зрительской похоти. Не то чтобы плохой стрип­тиз не умел улавливать желание публики, — напротив, просто здесь исполнительнице не удается пересоздать для себя самой собственное тело как заколдованный объект, не удается претворить профанную (реалистическую, натуралистическую) наготу в сакральную наготу тела, которое само себя описывает и ощупывает (но все время сквозь какую-то искусно поддерживаемую пустоту, на чувственной дистан­ции, как бы обиняками, отражающими собой, опять-таки словно в сно­видении, зеркальную природу жестов, через зеркало которых тело возвращается само к себе).

Плохой стриптиз — это тот, которому все время грозит нагота или неподвижность (или же «неритмичность», резкость жестов): тог­да на сцене оказывается обычная женщина и обычное тело, «обсценные» в изначальном смысле слова, а вовсе не замкнутая сфера тела, которое аурой своих жестов само себя обозначает как фаллос и само себя предпочитает как знак желания. Успех, таким образом, заключа­ется вовсе не в том, чтобы, как часто думают, «заниматься любовью с публикой», а скорее даже в прямо противоположном. Стриптизерша, по словам Бернардена, — как богиня, и ее запретность, которую она очерчивает вокруг себя магическим кругом, состоит не в том, что у нее нельзя ничего взять (нельзя перейти к сексуальному дей­ствию — такая репрессивная ситуация свойственна плохому стрипти­зу), а как раз в том, что ей нельзя ничего дать, так как она все дает себе сама; отсюда то чувство полной трансцендентности, что состав­ляет суть ее чар.

Медлительность жестов — это медлительность священнодей­ствия, претворения субстанций. В данном случае — не хлеба и вина, а тела, претворяемого в фаллос. Каждый спадающий предмет одежды

1 Ту же роль, что игра жестов, может исполнять и игра прозрачных одея­ний. Из того же разряда и реклама, нередко представляющая сразу двух или больше женщин: это лишь по видимости гомосексуальная тематика, а на самом деле один из вариантов нарциссической модели самособлазнения, самоцентрированная игра удвоений посредством сексуальной симуляции (которая, кстати, мо­жет быть и гетеросексуальной: в рекламе мужчина всегда присутствует лишь как гарант нарциссизма, содействующий самолюбованию женщины).

приближает нас не к наготе, не к голой «истине» пола (конечно, все зрелище питается и этим вуайеристским влечением, тягой к грубому обнажению и насилию, но эти фантазмы идут вразрез с самим зрели­щем): падая, он обозначает оголяемое им как фаллос — открывает какой-то другой предмет одежды, и та же игра возобновляется на более глубоком уровне, так что тело в ритме стриптиза все больше и больше проступает как фаллическая эмблема. Это, стало быть, не игра отбрасывания знаков, ведущего в сексуальные «глубины», а, напротив, игра все большего конструирования знаков — каждая метка приоб­ретает эротическую силу благодаря своей знаковой работе, то есть благодаря обращению никогда не бывшего (утраты и кастрации) в обозначаемое ею самой (фаллос)1. Вот почему стриптиз развивается медленно: ему следовало бы идти как можно быстрее, если бы его целью было сексуальное обнажение, однако же он медлителен, потому что он — дискурс, знаковая конструкция, тщательная разработка от­сроченного смысла. Об этом фаллическом преображении свидетель­ствует также и взгляд. Важнейшим достоинством хорошей стрипти­зерши является неподвижность взгляда. Обычно ее толкуют как прием дистанцирования, как coolness, чья задача — обозначать преде­лы данной эротической ситуации. Это и так и не так: неподвижный взгляд, означающий всего лишь запрет, опять-таки отбрасывал бы зре­лище на уровень какой-то репрессивной порнодрамы. Хороший стриптиз совсем не таков, и мастерская сдержанность взгляда выра­жает не какую-то намеренную холодность: если этот взгляд — cool, как у манекенщиц, то лишь при условии определять cool как очень своеобразную черту всей нынешней массовой культуры тела, которая уже вне категорий «горячего» и «холодного». Этот взгляд — нейт­рализованный взгляд аутоэротической завороженности, взгляд жен­щины-объекта, которая смотрит сама на себя и замыкает на себе са­мой взор широко открытых глаз. Это не эффект цензурированного желания — это верх совершенства и верх перверсии. Он завершает собой всю систему сексуальности, согласно которой женщина бывает вполне собой, а значит и наиболее соблазнительной, тогда, когда при­нимается любоваться прежде всего сама собой, не желая никакой другой трансцендентности, кроме своего собственного образа.

1 Может упасть также и последняя деталь туалета — полный стриптиз ничего не меняет в своей логике. Как известно, заколдованный круг, который можно очертить вокруг тела одними лишь жестами, является гораздо более изощренной меткой, чем трусики, и во всяком случае эта структурная метка (трусики или жесты) преграждает путь не к половому органу, а к самой половой специфике, которой пронизано все тело и которой, следовательно, не отменяет зрелище этого органа и даже, в предельном случае, оргазма.

Идеальное тело, формируемое таким статусом, — это тело ма­некенщицы. Манекенщица являет нам модель всей этой фаллической инструментовки тела. Об этом говорит само слово: manne-ken, «ма­ленький человечек» (ребенок или пенис); женщина окружает слож­ными манипуляциями свое же тело, и эта интенсивная, безупречная нарциссическая дисциплина превращает его в парадигму соблазна. И, думается, именно здесь, в этом перверсивном процессе, превращающем женщину и ее сакрализованное тело в живой фаллос, заключается настоящая кастрация женщины (а также и мужчины — просто дан­ная модель четче всего проявляется применительно к женщине). Быть кастрированным — значит быть покрытым фаллическими суб­ститутами. Женщина как раз и покрыта ими, от нее требуется стать телом-фаллосом, иначе ей, пожалуй, никогда и не быть желанной. Женщинам потому и не свойствен фетишизм, что они постоянно осу­ществляют работу фетишизации над самими собой, превращаясь в кукол. Как известно, кукла — это фетиш, изготовляемый для непре­рывного одевания и раздевания, облачения и разоблачения. Такая игра сокрытия-раскрытия и составляет ее символическую ценность для детей; и обратно, к такой игре регрессирует любое объектное или символическое отношение, когда женщина делается куклой, становит­ся своим собственным и чужим фетишем1.

Фрейд: «Столь часто избираемые в качестве фетиша детали нижнего белья задерживают миг раздевания — последний, в который женщину еще можно было считать фаллической» («Фетишизм»)2.

По такой логике, завораживающая сила стриптиза как зрелища кастрации возникает из неотвратимо приближающегося открытия, вернее из поисков, никак не приводящих к открытию, а еще вернее из

1 Перверсивное желание — это нормальное желание, внушаемое социаль­ной моделью. Если женщина неподвластна аутоэротической регрессии, то она уже не объект желания, она становится его субъектом, то есть непокорной струк­туре перверсивного желания. Но она вполне может и сама искать исполнения своего желания в фетишистской нейтрализации желания партнера: тогда перверсивная структура (своего рода разделение труда между субъектом и объектом, в котором и заключен секрет перверсии и ее эротической отдачи) остается неиз­менной. Единственная альтернатива — чтобы каждый из двоих разрушил эту фаллическую крепость, перверсивную структуру, в которой замыкает его система сексуальности, открыл глаза (вместо того чтобы искоса следить за своей фалли­ческой идентичностью) на свою собственную, а не чужую неполноту, вырвался из-под чар белой магии фаллической идентификации и признал свою собствен­ную опасную амбивалентность, — тогда вновь станет возможна игра желания как символический обмен.

2Цитаты из этой статьи Фрейда приводятся (с изменениями) по изданию: Л. фон Захер-Мазох, Венера в мехах; Ж.Делёз, Представление Захер-Мазоха; З.Фрейд, Работы о мазохизме, М., Культура, 1992, с. 375-376. — Прим. перев.

попыток всеми способами избежать открытия, что ничего нет. «Оце­пенение при виде женских гениталий, которое непременно характери­зует любого фетишиста, — это нестираемый след имевшего место вытеснения» (там же). Немыслимость отсутствия: этот опыт в даль­нейшем оказывается у истоков любого «откровения», любого «разоб­лачения» (в частности, сексуального статуса «истины»); обсессивный интерес к дыре превращается в обратную завороженность фаллосом. Из этой отрицаемой, зачеркиваемой тайны зияния вырастает целая популяция фетишей (предметов, фантазмов, тел/объектов). Само тело женщины, превращенное в фетиш, преграждает доступ к той го­ловокружительной точке отсутствия, из которой оно возрождает­ся, — загораживает его своим же эротическим присутствием, пред­ставляющим собой «знак триумфа над угрозой кастрации и защиту от нее» (там же).

Под снимаемыми один за другим покровами нет ничего, никог­да нет ничего, и процесс, идущий все дальше и дальше к этому откры­тию, есть самый настоящий процесс кастрации — не признание непол­ноты, но головокружительная завороженность этой субстанцией не­бытия. Вся история западной цивилизации, итогом которой становится головокружительное, навязчиво-реалистическое влечение, отмечено этим страбизмом кастрации: под видом воссоздания «сути вещей» взгляд бессознательно косит в пустоту. Вместо признания кастрации человек создает себе всевозможные фаллические алиби, а затем, увлекаемый завороженным навязчивым влечением, начинает одно за другим их устранять, дабы обнаружить «истину», — каковой всегда является кастрация, только в конечном счете всякий раз отрицаемая.

УПРАВЛЯЕМЫЙ НАРЦИССИЗМ

Все сказанное заставляет заново поставить вопрос о нарцис­сизме с точки зрения его контроля обществом. Явление, о котором у пас до сих пор шла речь, упомянуто у Фрейда в статье «О нарциссиз­ме»1 : «Вырабатывается самодовольство женщины, вознаграждающее ее за то, что социальные условия так урезали ее свободу в выборе объекта. Строго говоря, такие женщины любят самих себя с той же интенсивностью, с какой их любит мужчина. У них и нет потребности любить, важно быть любимой, и они готовы удовлетвориться мужчи­ной, отвечающим этому главному для них условию... Такие женщины больше всего привлекают мужчин, не только по эстетическим моти­вам, так как они обычно отличаются большой красотой, но также и вследствие интересного психологического сочетания». Далее гово­рится о том, что дети, кошки и некоторые другие животные вызыва­ют у нас зависть, так как «производят впечатление, будто им все в мире безразлично», в силу «той нарциссической последовательности, с которой они умеют отстранять от своего Я все его принижающее». Однако в нынешней эротической системе имеет место уже не этот первичный нарциссизм, связанный со своеобразной «полиморфной перверсией», а скорее сдвиг того «нарциссизма, которым в детстве реальное Я наслаждалось в сравнении с Я идеальным», — точнее, проекция «нарциссического совершенства детства» как Я-идеала, свя­занного, как известно, с вытеснением и сублимацией. Такое самовознаграждение женщины своим телом и риторика красоты в действи-

1 См.: 3.Фрейд, Психоанализ и теория сексуальности. СПб., Алетейя, 1998, с. 152-153. - Прим. перев.

тельности отражают жесточайшую этическую дисциплину, развиваю­щуюся параллельно той, что царит в области экономики. Собственно, в рамках этой функциональной Эстетики тела процесс подчинения субъекта своему нарциссическому Я-идеалу ничем и не разнится с процессом его общественного принуждения к этому, когда человеку не оставляют иной альтернативы, кроме любви к себе, самоинвестиции по социально предписанным правилам. Такой нарциссизм, стало быть, в корне отличен от кошачьего или детского, поскольку осуществля­ется под знаком ценности. Это управляемыйнарциссизм, управляе­мое и функционально осмысленное возвышение красоты как реализа­ция и обмен знаков. Это самообольщение лишь внешне кажется ни­чем не мотивированным, на самом же деле оно во всех своих деталях определяется нормой оптимального управления телом на рынке зна­ков. Какие бы фантазмы ни разыгрывались в современной эротике, управляет ею рациональная экономика ценности, в чем и состоит ее отличие от первично-инфантильного нарциссизма.

Таким образом, модой и рекламой составляется карта аутоэротической Страны Нежности и определяется порядок ее исследования: вы ответственны за свое тело и должны выгодно им распоряжаться, вы должны инвестировать его — не для наслаждения, а отраженными и опосредованными в массовых моделях знаками, согласно схеме престижа и т.д. Здесь имеет место своеобразная стратегия — пере­хват и перенос инвестиции от тела и его эрогенных зон в театраль­ное представление тела и эрогенности. Нарциссический соблазн прикрепляется теперь к телу или его частям, которые объективирова­ны известной техникой, вещами, жестами, игрой меток и знаков. Такой неонарциссизм связан с манипулированием телом как ценностью. Это управляемая экономика тела по схеме либидинально-символической деструктурации, разрушения и управляемого реструктурирования инвестиций, «реаппроприации» тела согласно директивным моделям, а стало быть под контролем смысла, — когда исполнение желания пе­реносится на код136. Тем самым образуется как бы «синтетический» нарциссизм, который следует отличать от двух классических его форм:

1. Первичный нарциссизм — нет различия между субъектом и объектом.

136 Если вспомнить о функции буквы по Леклеру — эрогенной функции дифференциальной записи и отмены отличий, — то станет ясно, что для нынеш­ней системы характерны отмена функции открытия буквы и сохранение одной лишь ее функции закрытия. Буквенная функция утрачивает единство — симво­лическая запись исчезает, уступая место одной лишь структурной записи, азбука желания — азбуке кода. Аналитическая амбивалентность буквы опять-таки подменяется здесь ее эквивалентностью в системе кода, ее буквальной функциональ­ностью как смысла, языковой ценности. При этом буква дублируется и отражает­ся сама в себе как полновесный знак, фетишистски инвестируется как унарный признак, занимая место эрогенного отличия. Она инвестируется как фаллос, в котором отменены все отличия. Буквенный ритм наслаждения отменяется, и вмес­то него остается лишь исполнение желания в фетишизированной букве. Таким образом, эрогенному телу Леклера противостоит тело не только анатомическое, но и прежде всего семиургическое, образуемое набором полновесных и кодифициро­ванных означающих, знаковых моделей исполнения желания.

2. Вторичный: тело инвестируется как нечто отличное, как Я-зеркало. Интеграция Я через самоопознание в зеркале и через взгляд другого.

3. Третичный — «синтетический». Деконструированное тело переписывается заново как «персонализированный» Эрос, то есть за­висимый от коллективно-функциональных моделей. Тело гомогени­зировано как место промышленного производства знаков и отличий и мобилизовано под властью программированного соблазна. Пере­хват амбивалентности и подмена ее тотальной позитивизацией тела как схемы соблазна, удовлетворения и престижа. Тело как суммиро­вание [sommation] частичных объектов, субъектом которых является «вы» как субъект потребления[consommaton]2. Перехват отноше­ния субъекта к своей телесной неполноте — самим же телом как средством тотализации; это прекрасно показано в фильме «Презре­ние» , где Брижитт Бардо одну за другой рассматривает в зеркале ча­сти своего тела, предъявляет каждую из них для эротического одоб­рения своему партнеру, а заканчивает формальным итогом суммиро­вания тела-объекта: «Значит, ты любишь меня всю?» Тело стало целостной знаковой системой, которая организована по моделям и всеобщим эквивалентом которой служит фаллический культ, — так же как капитал становится целостной системой меновой стоимости, всеобщим эквивалентом которой служат деньги.

2 Субъектом потребления, в том числе и потребления тела, является не Я и не субъект бессознательного, а «вы» или «you» из рекламы, то есть субъект пе­рехваченный, фрагментированный и перевоссозданный по господствующим моде­лям, «персонализированный» и включенный в игру знакового обмена; такое «вы» — всего лишь симулятивная модель второго лица и обмена, фактически этоникто, фиктивный элемент, служащий опорой дискурсу модели. Это не то «вы», к которому обращается речь, а внутрикодовый эффект раздвоения, при­зрак, возникающий в зеркале знаков.

ИНЦЕСТУОЗНАЯ МАНИПУЛЯЦИЯ

Через такой обязательный нарциссизм осуществляется ныне и «раскрепощение» тела. «Раскрепощенное» тело — это такое тело, где закон и запрет, раньше цензурировавшие пол и тело извне, как бы интериоризировались в виде нарциссической переменной. Внешние ограничения превратились в ограничение знаковое, в замкнутую на себя симуляцию. И если пуританский закон Отца распространялся прежде всего на генитальную сексуальность и действовал насиль­ственно, то на нынешней фазе происходит перемена всех этих харак­теристик репрессии:

- ей более не присуще насилие: это умиротворенная репрессия;

- она более не нацелена по преимуществу на генитальную сек­суальность, получившую себе законное место в наших нравах. На нынешней, гораздо более тонкой и радикальной стадии репрессии и контроля, целью является самый уровень символического. Иными словами, репрессия, оставив позади вторичную половую организацию (генитальность и двуполую модель общества), обратилась на первич­ную (эрогенные отличия и амбивалентность, отношение субъекта к своей неполноте, на чем и основана сама возможность всякого симво­лического обмена)1;

1 Следует ясно понимать, что «раскрепощение» и «революция» тела ра­зыгрываются главным образом на уровне вторичной половой организации, то есть на уровне двуполой рационализации пола. То есть они отстают на фазу, дей­ствуя там, где прежде действовало пуританское вытеснение, а потому бессильны против новейшей репрессии, действующей на уровне символического. Такая ре­волюция «отстает на одну войну» от способа репрессии. Или, лучше сказать (и хуже для нас), фундаментальная репрессия незаметно проходит сквозь «сексуальную революцию», прогрессирует под ее же воздействием; эта революция час­то опасно сближается с этой «тихой» репрессией в духе управляемого нарцис­сизма, о котором говорилось выше.

- она осуществляется уже не во имя Отца, а как бы во имя Матери. Поскольку символический обмен основан на запрете инцеста, то всякое снятие (цензура, вытеснение, деструктурация) этого уровня символического обмена означает процесс ипцестуозной регрессии. Мы уже видели, что эротизация и фаллическая манипуляция тела ха­рактеризуются как фетишизация; а перверсивный фетишист опреде­ляется тем, что он так и не вышел из круга желания матери, сделав­шей из пего замену недостающего ей. Перверсивный субъект — жи­вой фаллос матери, и вся его работа сводится к тому, чтобы укрепляться в этом миражном представлении о себе, находя в нем ис­полнение своего желания, на деле же материнского желания (тогда как традиционная генитальная репрессия означает исполнение От­цовского слова). Как видим, здесь создается характерная ситуация инцеста: субъект перестает разделяться (больше не отделяется от своей фаллической идентичности) и разделять (больше не расстается ни с какой частью себя самого при отношениях символического обме­на) . Он всецело определяется самоидентификацией с фаллосом мате­ри. Тот же процесс, что и при инцесте: все остается в семье.

Так и вообще происходит сегодня с телом: хотя закон Отца и пуританская мораль в нем (более или менее) отменены, по отменены они по законам либидинальной экономики, характеризующейся деструктурацией символического и снятием запрета на инцест. Такая все­общая, распространяемая масс-медиатически модель исполнения жела­ния не лишена черт обсессии и тревоги, в отличие от пуританского невроза на истерической основе. Теперь тревога связана уже не с эдиповским запретом, а с ощущением, что даже «в лоне» удовлетворе­ния и многократного фаллического наслаждения, даже «в лоне» на­шего щедрого, терпимого, смягчающе-пермиссивного общества ты ос­таешься всего лишь живой игрушкой материнского желания. Эта тре­вога глубже, чем генитальная фрустрация, так как вызвана она устранением символического и обмена, ипцестуозным положением субъекта, когда ему недостает даже собственной неполноты; такая тревога сегодня повсеместно проявляется в обсессивной фобии — ощущении, что тобой манипулируют.

Все мы каждый по-своему переживаем эту изощренную форму репрессии и отчуждения: ее источники неистощимы, она вкрадчиво присутствует во всем, средств борьбы с нею не найдено, да, возможно, и вовсе не найти. Дело в том, что такая манипуляция отсылает к дру-

гой, первичной, — когда мать манипулирует субъектом как своим собственным фаллосом. Этой полной неразделимости участников ма­нипуляции, этой утрате себя невозможно противиться так, как транс­цендентному закону Отца. Отныне задачей любой революции будет учесть это фундаментальное условие и вновь обрести — между зако­ном Отца и желанием матери, между «циклом» репрессии/трансгрес­сии и циклом регрессии/манипуляции — форму организации симво­лического1 .

1 Этим предполагается такой тип обмена, где больше не господствует зап­рет на инцест и закон Отца, как он господствует в знакомом нам типе обмена (экономического и языкового), основанном на ценности и достигающем своего высшего выражения в системе меновой стоимости. Такой искомый тип обмена существует — это символический обмен, основанный как раз на упразднении ценности,разрешая определяющий ее запрет и преодолевая закон Отца. Симво­лический обмен — это не регрессия в до-законное состояние (состояние инцес­та) и не просто трансгрессия (все еще зависимая от закона), а разрешение этого закона.

МОДЕЛИ ТЕЛА

1. Для медицины базовой формой тела является труп. Иначе говоря, труп — это идеальный, предельный случай тела в его отноше­нии к системе медицины. Именно его производит и воспроизводит медицина как результат своей деятельности, проходящей под знаком сохранения жизни.

2. Для религии идеальным опорным понятием тела является зверь (инстинкты и вожделения «плоти»). Тело как свалка костей и воскресение после смерти как плотская метафора.

3. Для системы политической экономии идеальным типом тела является робот. Робот — это совершенная модель функционального «освобождения» тела как рабочей силы, экстраполяция абсолютной и бесполой рациональной производительности (им может быть и умный робот-компьютер — это все равно экстраполяция мозга рабочей силы).

4. Для системы политической экономии знака базовой моделью тела является манекен (во всех значениях слова). Возникнув в одну эпоху с роботом (и образуя с ним идеальную пару в научной фантас­тике — персонаж Барбареллы), манекен тоже являет собой тело, все­цело функционализированное под властью закона ценности, но уже как место производства знаковой ценности. Здесь производится уже не рабочая сила, а модели значения — не просто сексуальные модели исполнения желаний, но и сама сексуальность как модель.

Таким образом, в каждой системе, независимо от ее идеальных целей (здоровья, воскресения, рациональной производительности, рас­крепощенной сексуальности), нам оказывается явлена новая форма редуктивного фантазма, составляющего ее основу, новая форма бре-

дового видения тела, образующего ее стратегию. Труп, зверь, машина или манекен — таковы те негативные идеальные типы тела, те формы его фантастической редукции, которые вырабатываются и запечатле­ваются в сменяющих друг друга системах.

Удивительнее всего то, что тело ничем не отличается от этих моделей, в которые заключают его различные системы, и вместе с тем представляет собой нечто совершенно иное — радикальную альтерна­тиву им всем, неустранимое отличие, отрицающее их все. Эту проти­воположную виртуальность тоже можно называть телом. Только для нее — для тела как материала символического обмена — нет модели, нет кода, нет идеального типа и управляющего фантазма, потому что не может быть системы тела как анти-объекта.

«PHALLUS EXCHANGE STANDARD»1

Начиная с эпохи промышленной революции, в ходе все больше­го обобщения политической экономии, или же углубления закона цен­ности, сфера материальных благ, язык и сексуальность (тело) были объяты одинаковой переменой.

1. Продукты становятся товарами: в них есть потребительная и меновая стоимость. С одной стороны, они подчинены абстрактно-целесообразным «потребностям», которые они «удовлетворяют», а с другой стороны, структурной форме, которая регулирует их производ­ство и обмен.

2. Язык становится средством коммуникации, полем сигнификации. Он организуется как порядок означающих и означаемых. В нем то же, что в товаре, разделение на референциальную целенаправ­ленность, которую язык как средство имеет целью выражать (поря­док означаемых), и структурную форму, регулирующую обмен озна­чающих (код языка).

И в том и в другом случае переход к функциональной целевой установке, рациональное подчинение некоторому «объективному» со­держанию (потребительной стоимости или означаемому/референту) закрепляет собой подчиненность определенной структурной форме, а именно форме политической экономии. В рамках же «неокапиталистического» (техно- и семиократического) общества эта форма систе­матизируется за счет «объективной» референции: означаемые и по­требительные стоимости постепенно исчезают, уступая место одному лишь функционированию кода и меновой стоимости.

1 «Фаллический обменный стандарт» (англ.; по аналогии с финансовым термином «Gold Exchange Standard», «Золотой обменный стандарт»). — Прим. перев.

В итоге этого процесса (итоге, который лишь сегодня становит­ся нам виден) оба «сектора» — производство и сигнификация — схо­дятся. Изделия и товары производятся так же, как знаки и сообще­ния, регулируемые абстрактным устройством языка: в качестве носи­телей ценностей, целевых установок (своих означаемых) они циркулируют согласно абстрактно-обобщенной форме, упорядочивае­мой моделями. В пределе товары и сообщения получают одинаковый статус знаков. Впрочем, и здесь их референтность отступает на вто­рой план ради чистой игры означающих, способной при этом достигать структурного совершенства — ускорения и умножения посланий, со­общений, знаков, моделей; такова мода как целостный цикл, в котором и находит себе завершение линейный мир товара.

Тело и сексуальность можно анализировать в тех же самых терминах потребительной/меновой стоимости, означаемого/означаю­щего.

1. Можно показать, что сексуальность, в ходе своего нынешнего «раскрепощения», разрешается в потребительную стоимость (удов­летворение «сексуальных потребностей») и меновую стоимость (игру и исчисление эротических знаков, регулируемые циркуляцией моде­лей). Показать, что сексуальность автономизируется как функция: от коллективной функции воспроизводства рода она переключается на такие индивидуальные функции, как обеспечение физиологического (составной части общей гигиены) и психического равновесия, «выра­жение субъективности», выведение наружу бессознательного, этика сексуального удовольствия — и что там еще? Во всяком случае, сек­суальность становится элементом экономики субъекта, объективной целевой установкой субъекта и сама подчиняется ряду целевых уста­новок, каковы бы они ни были в том или ином случае.

2. Функционализируясь (подчиняясь некоторому трансценден­тному содержанию, которое говорит через ее посредство, хотя бы то был ее же собственный идеализированный принцип — либидо, самая искусная личина означаемого), сексуальность вместе с тем и принима­ет структурную форму (так же как промышленные изделия или язык коммуникации). Она раскладывается по обобщенным оппозициям (Мужское/Женское), ограничивается их дизъюнктивностью, крис­таллизуется в осуществлении той или иной сексуальной модели, при­вязанной к тому или иному половому органу и закрывающей игру телесных означающих.

3. Структура Мужского/Женского совпадает с привилеги­рованным положением генитальной функции (репродуктивной или эротической). Это преимущество генитальной сексуальности над все­ми другими эрогенными возможностями тела отражается в структуре

социального строя, с его преобладанием мужского начала. Ибо струк­турная организация пользуется биологическими отличиями — но даже не для поддержания настоящего отличия, а, напротив, для уста­новления всеобщей эквивалентности: Фаллос становится абсолют­ным означающим, с которым все эрогенные возможности соизмеря­ются и соупорядочиваются, обретая абстрактно-эквивалентный харак­тер. Этот Phallus Exchange Standard регулирует сегодня всю нашу сексуальность, не исключая и «сексуальную революцию».

4. То, что фаллос выступает как всеобщий эквивалент сексу­альности, а сама сексуальность как всеобщий эквивалент символичес­ких возможностей обмена, — все это означает, что на развалинах сим­волической экономики тела образуется политическая экономия тела. Нынешняя «революция», экзальтация сексуальности в контек­сте общего раскрепощения нравов знаменует собой лишь достижение телом и сексуальностью стадии политической экономии, их приобще­ние к закону ценности и всеобщей эквивалентности.

5. И в том и в другом аспекте процесса — выдвижении сексу­альности как функции и как структурного дискурса — субъект оказывается перед лицом фундаментальной нормы политической эко­номии: он мыслит и сексуально определяет себя в терминах равнове­сия (равновесия функций при личностной идентичности) и связнос­ти (структурной связности дискурса при бесконечном воспроизведе­нии кода).

Подобно тому как «означиваемые», вовлекаемые в политичес­кую экономию знака объекты подчиняются императиву упрощения, аскетически-экономного функционального расчета, подобно тому как знак в целом тяготеет к функциональному упрощению, дабы точнее выражать взаимную адекватность означающего и означаемого (это его закон и принцип реальности), — так и тело, захваченное полити­ческой экономией, тоже стремится к абсолютному императиву фор­мальной наготы. Подобная нагота, где в концентрированном виде за­печатлена и вся работа маркирования, моды, макияжа, и идеалистичес­кая перспектива «раскрепощения», — не имеет ничего общего с «открытием» или «новообретением» тела: в ней выражается логичес­кая метаморфоза тела в процессе исторического развития нашего общества. В ней выражается современный статус тела по отношению к политической экономии. Подобно тому как упрощение вещей озна­чает их закрепление за определенной функцией, то есть их нейтрали­зацию через функцию, так и наготой тела определяется его закрепле­ние за половой функцией, за полом как функцией, то естьвзаимная нейтрализация тела и пола.

ДЕМАГОГИЯ ТЕЛА

Под знаком сексуальной революции преображается и влечение как революционная субстанция, и бессознательное как субъект исто­рии. Раскрепостить первичные процессы как «поэтический» принцип общественной реальности, освободить бессознательное как потреби­тельную стоимость — вот какое воображаемое кристаллизуется под лозунгом тела. Понятно, почему опорой для всех этих надежд служат тело и пол: просто, будучи вытесняемы при любом строе, в котором «исторически» оформлялись паши общества, они сделались метафорами радикальной негативности. Теперь некоторые хотят, чтобы они из метафоры стали революционным фактом. Ошибка: приняв сторону тела, мы попадаем в ловушку. Перейти на сторону первичного процесса невозможно, это просто очередная вторичная иллюзия (Ж.-Ф.Лиотар).

В лучшем случае — опять-таки теоретически — тело останет­ся навеки амбивалентным. Это и объект и антиобъект, пересекающий и отменяющий все дисциплины, которые притязают уловить его единство; это и место и не-место — место бессознательного как не­место субъекта, и т.д. Так же и современный психоанализ (Леклер), проведя разделение между телом анатомическим и телом эрогенным, постулирует процесс желания в режиме буквы — от имени тела. Всюду тело. Просто у нас нет термина, который обозначал бы не­место; понятно, что лучше всего подходит здесь то, чем на протяжении всей пашей истории обозначалось не-имевшее-места, вытесненное. Но не следует забывать, чем грозит такое наследство. Привилегированно-субверсивное положение, которое придавала телу его вытеснен-

ность, прекращается благодаря его нынешней эмансипации1 (каковая есть следствие не только политики репрессивной десублимации: в официализации тела и пола принимает участие и психоанализ, и здесь опять-таки тело и пол как важнейшее происшествие [événement] в жизни субъекта, как процесс и труд, неразрывно переплетены с теми же телом и полом как историческим пришествием [avènement] в сфере понятий и ценностей). Вопрос в том, не отрицает ли «раскре­пощенное» тело окончательно те символические потенции, которыми раньше обладало тело вытесняемое, не является ли тело, «о котором говорят», прямой противоположностью тела, которое говорит само. В нынешней системе телу как месту первичных процессов противосто­ит тело как вторичный процесс — эротическая потребительная и ме­новая стоимость, рационализация под знаком ценности. Телу влече­ний, одержимому желанием, противостоит тело семиургизованное, структурализованное, театрализованное в наготе, функционализованное операциональной сексуальностью.

Такое вторичное тело, тело сексуальной эмансипации и «репрес­сивной десублимации», предстает исключительно под знаком Эроса. Пол рассматривается только как принцип Эроса — то есть они вза­имно нейтрализуются при раз-записывании влечения к смерти. При этом принцип удовольствия утверждается как разумное основа­ние «освобожденной» субъективности, «новой политической эконо­мии» субъекта. «Эрос создает новую форму разума. Тепе