ВОЗВРАЩЕНЦЫ И РЕВОЛЮЦИОНЕРЫ 4 страница

– Вы говорите «личном», а разве есть еще и не личное, – недоумеваю я.

Старые соловчане смеются.

Есть еще и не личное, – поясняет Никитин. – Это свидание «на общем основании». Ваша жена, конечно, после хлопот, трудно описуемых, допускается на Соловки и живет в «доме свиданий». Вам это свидание разрешается по часу или по два в день в присутствии надзирательницы. Заметьте: это только в том случае, если вы наверху административной лестницы.

– И нельзя исходатайствовать замену общего на личное? – спросил я.

– Отчего же, ходатайствовать можно, – говорит Капустин. – Знаете, как в поговорке:

Напишите заявление,

Приложите марки:

Это вам поможет,

Как мертвому припарки.

– Вот, знаете, Семен Васильевич, как улетят из Кремля чайки, да прилетит на их место из лесу на зимовку воронье, да замерзнет море и будет почта приходить раз в месяц – и писем не будете получать, не только думать о свидании, – закончил Капустин.

Почтенный Лев Васильевич сидел с 1924 года и имел поэтому полное право на авторитетность в вопросах лагерного быта. Но, увы, – порассказал он нам много неутешительного. Но так уж устроен человек: вера в лучшее его не покидает. Впрочем, и сам Лев Васильевич являл собою образец неунывающего и в огне не горящего русака. В 1933 году, после девяти лет каторжных работ, он еще продолжал, будучи освобожден из лагеря, зарабатывать себе свой хлеб в ссылке и даже ухитрялся помогать другим, несмотря на свои семьдесят семь лет.

– Советую вам, – сказал профессор Санин, – как можно скорей выбираться из Кремля. За Кремлем и жизнь совсем другая. Здешняя кремлевская жизнь удивительно однообразна и противна.

Профессор сам жил первоначально в буржуазной третьей роте, где жил самый блатной народ в лагере – чекисты высокой марки. Однако, оттуда профессора переправили непосредственно в четырнадцатую «запретную» роту. Профессор в присутствии сексота выразил неосторожно одобрение поступку бежавших из лагеря морских офицеров. Этого было совершенно достаточно, чтобы очутиться в четырнадцатой роте. Спасла профессора от погружения на дно его незаменимость в работе. Здесь он ведал погодой, то есть метеорологическими станциями. Его можно было видеть иногда – у математических приборов – где-нибудь при дороге, пускающим шары – зонды в нижние слои атмосферы. Вот поэтому профессор вскоре перебрался из запрета в скромную десятую роту. На Соловки профессор попал из-за своей неосторожности. В компании веселых молодых людей на вечеринке подписался на подписном листе пожертвований в пользу какой-то юношеской организации. Сборщиком оказался провокатор. Санин за поддержку контр революционной организации получил десять лет Соловков. Однако, несмотря на такое несчастие, профессор остался прежним. Удары судьбы не приучили профессора к осторожности. Вот теперь он, лежа на своей постели рассказывал нам новичкам соловецкую лагерную «древнюю историю» о расстрелах монахов, пожаре монастыря при чекистах и многих чекистских художествах. Один из хорошо знавших профессора студентов, так его охарактеризовал:

– Это – святая душа на костылях. Во время революции он скрывал белых от красных, при захвате власти белыми – наоборот – красных скрывал от белых. Разумеется ни о какой личной выгоде здесь нет и речи. А вот так человек устроен.

Матушкин интересовался по преимуществу лагерными административными порядками и чувствовалось: за его невинными вопросами сидела крепкая целеустремленность и настороженное внимание. Я лично сразу размяк в десятой роте – то ли от радости, что выполз со дна, то ли от воскресших надежд на избавление. Другое дело Матушкин. Онь остался таким же. На ужас он смотрел без ужаса и не возмущался возмутительным. Теперь, наблюдая его, я чувствовал как в этом цельном человеке есть какой-то поддерживающий его стержень, дающий ему опору в трудностях жизни.

Пока мои компаньоны занялись разговорами о порядках в старостате и способах учета работы по Френкелю, я вышел в длинный коридор роты, намереваясь направиться к дневальному для сдачи сведения. Наша келья находилась как раз в конце коридора. Впрочем он здесь не кончался и был разгорожен дощатой стенкой от помещений, идущих далее. За этой перегородкою начиналось помещение для монахов – инструкторов. Им оставлено несколько келий и они живут здесь небольшой монашеской семьей, числясь служащими ГПУ. В их распоряжении была оставлена одна кладбищенская церковь. Только в 1931 году монахи инструкторы были вывезены на материк, и церковь на кладбище – последняя, оставшаяся неоскверненной, была закрыта.

За загородкой слышался громкий разговор. Кто-то недовольным голосом жаловался:

– Отец Никодим, а отец Никодим, Варсонофий у меня опять воду вылил. Да что же это такое?

Откуда-то послышался примиряющий голос и все замолкло. Все, даже этот разговор за перегородкой производит на меня, оглушенного карантином и дном, особое, радостное впечатление от ощущения суррогата свободы.

Я иду вдоль коридора и у самого столика дневального перед лестницей (кельи нашибыли во втором этаже) встретился с типичным украинцем. Я на него пытливо поглядел. Знакомое лицо... украинец всплеснул руками.

– Да вже-ж это ж вы, Семен Васильич?

Он тряс мне руку и поздравлял от всей души с удачей, с выигрышем жизни.

Я сразу вспомнил Ростовскую тюрьму и вот лицо этого украинца – Пинчука, смотревшего сквозь решетку окна во двор на наш отходящий этап. Он с особой грустью смотрел на меня. Мы шли с ним вместе этапом из самого Новороссийска. Он шел в Соловки, я в Казань на следствие. И вот в Ростове нас разделили: меня повезли дальше, а его оставили.

– Я тогда был уверен, – говорит Пинчук, – что вас расстреляют и мне было жаль вас бесконечно.

После первых взаимных вопросов, Пинчук пригласил меня в свою келью. Остаток вечера я провел в компании счетоводов Соловецкой железной дороги–публики по преимуществу не унывающей и уже знающей и лагерь и лагерные порядки.

– Все дело в сноровке, – говорит Пинчук на мои расспросы, – не нужно сразу напирать и выбираться из той закуты, куда тебя забросило. А так по трошку оно и лучше.

Это был один из ценных советов, хотя он мне, из-за некоторых свойств моего характера, почти и не пригодился. Но кто следовал ему – безусловно преуспевал. При всяких быстрых выдвижениях можно было попасть на сквозняк и очутиться на дне, начиная всю волынку исхода со дна сначала.

* * *

Новая жизнь постепенно затянула раны, полученные на дне, все казавшееся раньше недостижимым, как вот, например, хождение даже за Кремлем без конвоя, стало привычным. Меня уже перестала трогать процедура ухода из роты и я принимал все эти блага и льготы как должное.

В одно летнее утро, идя по дороге в сельхоз, я столкнулся лицом к лицу с Сергеем Васильевичем Жуковым. Он нес в мешке за плечами какой-то груз.

– Вот, оказывается, где скрещиваются все жизненные дороги, – сказал я, пожимая руку Сергея Васильевича.

– Вы на общих работах? Давно ли здесь? – спрашивал он меня.

– Пока числюсь землемером, но работаю на общих работах, а живу в десятой. Утешаюсь тем, что бывает ведь положение и хуже.

Сергей Василевьич грустно кивнул головой. Мы медленно пошли по дороге в сельхоз, ведя тихий разговор. Жуков устроился почвоведом в Соловецком обществе краеведения, или сокращенно, в СОК'Е. Пока он занимался собранием образцов соловецких почв, носил их в СОК в котомке и кроме того помогал в заведывании Соловецким музеем заведующему СОК'ом Виноградову.

СОК – обычный коммунистический блефф, процветающий под эгидой вот этого самого ловкача Виноградова. В распоряжении СОК'а биологический кабинет, химическая лаборатория.

Профессура (по утилитарным отраслям знаний), попадая в СОК, здесь использовалась для всякого рода показных работ. Энтомолог старался открывать виды насекомых, неизвестных на Соловках «при проклятом царском режиме», ботаник от него не отставал в изыскании того же в растительном мире, историк корпел над громадным историческим материалом с целью составления отдельных монографий о заключенных в темницах соловецких при том же «проклятом царском режиме». Если чекисты начинали какое либо незнакомое им дело – СОК должен был для постановки и изучения этого дела выделить своего специалиста.

Обитатели СОК'а жили довольно сносно. Сергей Васильевич попал в СОК не сразу. Из Новороссийска мы вышли одним этапом. Из Бутырок Сергей Васильевич попал прямо на Соловки, а меня повезли в Казань. В анкете при приеме этапа Сергей Васильевич записался почвоведом и наборщиком – линотипистом. Специальность наборщика и привела его на остров, ибо здесь имелась типография, и– спасла от Парандова и Теплой Речки.

– В типографии меня недоверчиво приняли, – рассказывает Сергей Васильевич, – мои компаньоны, обозрев мою физиономию, очки и ультра фраеровский вид, решили, что я очковтиратель и только делаю вид, будто занимаюсь типографской работой. Я работаю, а они ходят около, поглядывают. Один посмотрит – «туфта» – говорит и другой тоже. Но, однако, я сейчас же доказал, что я не «туфта».

– Позвольте, что же это такое за «туфта»?

Сергей Васильевич смеется.

– «Зарядить туфту» это значит втереть очки, но не словом, а делом. Понимаете? Втереть очки словом, ведь это значит просто соврать. И это все же будет не туфта, а именно только вранье. А вот с самым серьезным видом работающего изо всей мочи что-то сделать, но сделать не по настоящему, а так только, чтобы оно держалось как-то – вот что значит «зарядить туфту».

– Это вроде социалистического строительства?

– Пожалуй, что и так.

– Ну, вот, – продолжал Сергей Васильевич, – попал я там в компанию художника-фалыдивомонетчика, да двух комсомольцев-монархистов из Иркутска.

Я воззрился на Сергея Васильевича с недоверием. Тот продолжал:

– Мало вероятно – но факт! Настоящие, стопроцентные монархисты эти комсомольцы. По делу ихнему очень много раз стреляли молодежи. Остатки «недорезанные» разослали по разным гиблым местам в ссылку и на Соловецкую каторгу.

– Как они могли уцелеть? – удивляюсь я, – это же самое страшное преступление – из комсомола в христомол.

Сергей Васильевич улыбается.

– Крайности живут в русском человеке. Духовной пищи взыскует душа. А ведь из классовой борьбы этой «духовной пищи» не выжмешь. Вот и идут в христомол. Я думаю, если бы при этом строе была возможна свобода печати и свобода мнений, в комсомол отсеялась бы публика исключительно крепколобая и бездушная. Смотрю я на своих компаньонов из комсомола – талантливые парнишки. А ведь погибли тоже такие, а может быть и лучше. Разница между ними только в положении родителей. У этих отцы партийные тузы и, конечно, кое-как своих чад отстояли, а тех отстаивать было некому.

СЕЛЬХОЗ И СЕЛЬХОЗЦЫ

Соловецкий лагерь принял от монахов полнокровное приполярное сельское хозяйство: молочный рогатый скот, лошадей, птиц, сенокосы, огороды, теплицы, парники, процветавшее под управлением людей, накопивших за долгую монастырскую многовековую работу весьма солидный опыт в ведении этого специфического хозяйства. Как мог справиться с ним чекист даже при наличии у него кадров агрономов, не имевших опыта в ведении хозяйства на крайнем севере? Хозяйство было бы угроблено сразу, если бы попало в чекистские руки. УСЛОН решил иначе – принял на службу к себе десятка полтора монахов, ведавших и раньше в монастыре разными отраслями хозяйства. Инструкторы эти руководили работами и дали возможность лагерю освоить хозяйство. Затем монахов (в 1931 году) просто вывезли с острова и разрешили им убираться на все четыре стороны.

Из монастырского хозяйства образовались лагерные сельскохозяйственные фермы-сельхозы в Савватьевском скиту, на Анзере, на Муксольме и главный сельхоз при Кремле. Лавровский – бывший партиец, отбывший заключение (два года) на Соловках, ведал всеми сельхозами. Это уже был человек стоящий близко к коммунистической верхушке и на заключенных смотрел как на «рабсилу». Я несколько раз пытался обращаться (не лично, конечно,) к Лавровскому с целью выбраться из Кремля в сельхоз, но Лавровский продолжал держать меня на общих работах. Конечно, это было не так и плохо: по документам я значился землемером и на этом основании жил в десятой роте. Лавровский же выжимал из меня соки за оказанный блат по переселению со дна.

Однако, скоро положение мое изменилось. На горизонте появился некий землемер Гришин – человек имеющий несомненный блат у начальства. Он сразу по прибытии на остров водворился в сельхозе, поселился в комнате с ветеринарным врачом Протопоповым и начал проектировать работы по осушке острова, начиная с обширного Куликова болота. С Гришиным мы, как землемеры, встретились дружески.

– Подождите немного, – сказал он мне, – вот организую мелиоративное бюро и тогда вас вытяну из Кремля. Сразу здесь ничего не делается. Нужен осторожный подход.

Встреча эта меня окрылила. Я уже мечтал о своем переходе в сводную закремлевскую роту и работе без конвоя. Однако, Матушкин меня опередил: через несколько дней после моего разговора с Гришиным, он уже был в сельхозе ни более ни менее как старшим десятником. С рабочими он дела не имел, ведая, главным образом, рабочей учетной «писаниной», предоставляя остальное младшим десятникам. Мне, конечно, сразу стало легче, ибо Матушкин сумел составить мне «синюю куру», и я заряжал туфту на новом месте. Впрочем вскоре Матушкин перешел на другую, менее ответственную должность.

Наш одноэтапник Кабукин уже успел пустить в сельхозе корни и изображал теперь при встречах с нами бывалого человека. Манера прихвастнуть у него имелась: занимая должность младшего счетовода, он, в разговоре с нами, именовал себя не иначе, как помбухом. Кабукин помещался вместе с четырьмя компаньонами в отдельной комнате и чувствовал себя совсем неплохо.

Однажды я зашел к нему в комнату. Был обеденный перерыв и все обитатели оказались в сборе. Трое из них: Кабукин, Веденяпин и Петров – офицеры – колчаковцы и четвертый кооператор Васильев. Встретили меня дружелюбно, Кабукин даже предложил чаю.

– Поступайте вот к нам счетоводом, – обратился ко мне Кабукин, – теперь большие требования на счетных работников. Вчера из-за недостатка их у нас взяли в управленческую бухгалтерию счетовода. Надолго вас мобилизовали, – обратился он к Петрову.

– Пожалуй завтра вернусь. У нашего главбуха кончается срок сидки и ему хочется поскорей закончить годовой баланс, чтобы не создать себе задержку.

– Как это годовой баланс? – недоумеваю я, – ведь он делается в январе.

Кооператор Васильев смеется.

– Теперь все наоборот. Хозяйственный год начинается с первого октября, а календарный с первого января. Очередная путаница.

– Интересные цифры получились за 1927 год, – продолжает Петров, – лесозаготовки по системе Френкеля дают чистой прибыли пять миллионов золотых рублей. В связи с этим идут разговоры о развертывании лагерей.

– Они развертываются и без этих разговоров, самотеком, так сказать, – заметил я, – куда же деть бесконечные этапы заключенных?

Мы немножко увлеклись разговором. На нас заворчал Веденяпин, напомнив о наличии стен, иногда имеющих уши. Кабукин также заволновался и прямо мне сказал:

– Знаете, ведь по лагерным правилам посещение общежитий посторонними заключенными воспрещено. Как бы не нарваться на взводного. Идите вы лучше на двор.

Я поспешно закончил чаепитие и постарался поскорее уйти. На дворе у самых сельхозских ворот мне встретился Сергей Васильевич.

– Скоро, по-видимому, переберусь в сельхоз, – заметил я.

Сергей Васильевич молча пожал мою руку.

– Поздравляю в таком случае. Приходите сегодня ко мне в СОК. Белые ночи еще не кончились. Я остаюсь как раз теперь в музее один и мы можем его осмотреть. Не упускайте случая.

Я расспросил как пройти в музей и мы расстались.

СВЯТОЙ МУЗЕЙ

По темным переходам внутри толстой – от трех до четырех сажен –крепостной монастырской стены, мы долго пробирались куда-то наверх. Наконец, впереди забрезжил свет и вскоре мы вступили в большую продолговатую комнату, шириною во всю крепостную стену. Окна её выходили только в одну сторону – на монастырский двор. Тут и был Соловецкий музей, созданный руками заключенных – научных сотрудников.

В первой комнате не было ничего заслуживающего внимания: экспонаты, иллюстрирующие местную природу, изделия заключенных, работающих по соловецким производствам – все как полагается для маленького провинциального музея. Довольно быстро пройдя эту комнату, мы остановились перед стеклянными дверями направо. Сергей Васильевич снял фуражку и перекрестился:

– Вот здесь самое интересное.

Вошли в комнату, буквально заваленную предметами религиозного культа: крестами, иконами, изваяниями, цепями-веригами. Свет проникал из соседней комнаты направо и откуда-то с лестницы. В соседнюю комнату вела довольно широкая дверь.

– Это настоятельская церковь, – пояснил Сергей Васильевич, – а дверь – бывшие царские врата.

По обе стороны двери стояли массивные раки угодников соловецких, преподобных Зосимы и Савватия, они были покрыты толстым зеркальным стеклом. Внутри рак – по несколько горстей праха с белыми крупинками костей.

– Это и есть мощи преподобных угодников –спросил я.

– По-видимому, да, – сказал Жуков.

– А нет ли еще где-нибудь спрятанных святынь?

– Весьма возможно, что и есть. В монастырской стене и в громадах соборов – столько разных тайников. Вот в Преображенском соборе есть тайник для темничных сидельцев. Ведь Соловецкая монастырская крепость искони служила тюрьмою для важных преступников против веры и царя. Узников приводили в собор по тайным ходам, и они присутствовали при богослужении, будучи невидимыми для молящихся. На Пасху и другие великие праздники с установленными крестными ходами, духовенство обслуживало так же и тайники. Известно, что при этом в некоторых местах шествие, согласно принятым в монастыре издревле обычаям, приостанавливалось для молебствия. Возможно, что этими молитвенными остановками отмечались места скрытых святынь, а вместе с ними, вероятно, и ценностей. Лагерное начальство учредило особую комиссию для обнаружения этих тайников, но дело не так-то легко и просто. До сих пор не удалось открыть ни одного тайника.

– А может быть их и вовсе нет?

– Вряд ли. Слишком много преданий о них, слишком сложный лабиринт представляют собою монастырские ходы. Зачем-нибудь да строили же люди этакую каменную путаницу в четыре сажени ширины.

Мы прошли в алтарь. Здесь были собраны древнейшие иконы. Слева от входа икона Богоматери с двумя Младенцами: в сердце и на руках [Это редкое мистическое изображение, помнится, слывет «Знамением». Подобные имеются также в Московском Благовещенском н Ярославском Предтеченском соборах. Ред.]. К сердцу восходила таинственная лестница от спящего внизу, на земле с камнем под головою, патриарха Иакова. Икона окружена изображениями библейских эпизодов, живописно толкующих её символику, подбором событий из Ветхого и Нового Заветов. Справа, от входа – другая икона Богоматери, восседающей на троне, окруженном морем.

А вот еще и третья малая икона, – обратил мое внимание Сергей Васильевич на образ сравнительно нового письма. Здесь два благообразных мужа держали убрус с изображением Богоматери.

Один из этих старцев никто иной, как последний кошевой атаман Запорожской Сечи, Калнышевский. Он умер в Соловках ста восемнадцати лет. Когда ему исполнилось восемьдесят – император его помиловал и разрешил ему вернуться на родину. Но Калнышевский не пожелал расстаться с обителью и здесь скончал свои дни.

Все стены алтаря были завешаны иконами разных величин. На престоле были сложены складни с крестами. На жертвеннике громадные книги длиною около метра и немного меньше в ширину. Мы заглянули в некоторые. Четкия крупные буквы в них кажутся напечатанными, на самом же деле это писано от руки. С большим сожалением я оставил эти книги: в этих книжных записях вся подлинная история монастыря и монашеских подвигов за пять веков существования обители.

Направо от жертвенника в особом стеклянном ковчежце – белый череп преподобного Германа.

Мы вновь вернулись в первую комнату. В углу, справа от входа стоял большой белый крест, вышиною не менее сажени.

– Вот, – указал Семен Васильевич, –одна из замечательных святынь Анзерского скита. Это крест патриарха Никона, со ста пятнадцатью святынями. В числе их имеются даже частицы Креста Господня.

Действительно, весь крест испещрен врезанными в него частицами святынь, под прозрачным слюдяным покровом. При каждой частице надписание – какой святыне она принадлежит.

Среди изваяний замечательно распятие странного вида, – по необычайности лика Распятого, с чертами совершенно монгольского типа. Истории этой загадочной скульптуры, как и других изваяний музея, Жуков, к сожалению, не знал. Может быть это работа неведомого скульптора-инородца, который изобразил Христа по собственному образу и подобию, подобно тому, как негры в Америке изображают Его чернокожим.

Груда старинных бил и клепал, предшествовавших в первобытной обители колоколам, валялись в одной куче с тяжелыми железными веригами, которые схимники носили под одеждою, истязуя свою плоть. А вот исторический камень: это его святитель Филипп митрополит клал под голову вместо подушки.

Мы поднялись по лестнице, откуда шел свет в первую комнату и очутились в небольшом покойчике с обширным столом, заваленным книгами и древними рукописями. Многие документы имели пятисотлетнюю давность. Тут были и княжеские грамоты и царские указы и ведомости о заключенных в монастырских тюрьмах. На каждого из них была грамота – предписание, как надлежит содержать узника. В одной такой бумаге мы прочли:

А питаться ему, Ивашке, хлебом слезным.

– Что это за слезный хлеб, – не понял я.

– Черствый, сухой. Они получали только черствый хлеб и воду. Только на Пасху и Рождество такие заключенные получали свежий хлеб и, по монастырским преданиям, радовались этому как дети.

Не осталось у нас времени читать и рассматривать древние документы. С большим сожалением покинул я Соловецкий музей.

Шагали мы по Кремлевской каменной мостовой, мимо древних часовен. И думал я:

– А ведь, собственно говоря, здесь каждый камень есть уже музейная ценность. Потому что пять веков обливался он слезами страждущих и обремененных, приносивших сюда свои горести.

– Здесь на монастырском кладбище, – заговорил Жуков, словно бы в ответ моим мыслям, – есть одно интересное надгробие на могиле скончавшегося в монастыре богомольца, приезжего откуда-то издалека. Надпись длинная, но заканчивается так:

Вы все стремитесь домой, занятые своими земными суетами, а вот я уже и дома...

Я понял Жукова, как он понял и меня. И оба мы замолчали.

ВРЕДИТЕЛИ

ПОЯВЛЕНИЕ В СОЛОВКАХ

В довольно большой квадратной комнате одного из сельхозских бараков мы работали в сумрачный осенний день. В правом углу епископ Вениамин Вятский щелкал на счетах, сводя какие-то выкладки, изредка отрываясь от работы, разговаривал с нами.

Я, вдвоем с землемером Дмитриевым – сподвижником Бориса Савинкова, занимался геодезическими вычислениями. Агроном (полковник) Петрашко курил толстую махорочную папиросу и, посмеиваясь глазами, рассказывал то про свои последние тюремные скитания. Десятник Матушкин давно уже собирался уходить, но, остановившись у двери, продолжал беседу с толстовцем Александром Ивановичем Деминым. Демин повествует с эпическим спокойствием:

– Сижу я, знаете, девятый месяц в подвале и вдруг слышу – вызывают меня на свидание. Это в подвале – то! Иду и никак не могу сообразить – что сей сон значит. Относились ко мне скверно. В одиночке темной месяца два просидел. Чуть зрения не лишился. А тут, видите-ли,на свиданье.

– Кто же к вам приехал? – интересуется епископ.

– Жена. Плачет, знаете-ли. И говорит мало вразумительно. Насилу я понял в чем дело. Пропустили ее для подачи заявления о разрешении свидания к моему следователю. Входит она к нему и узнает в нем своего хорошего знакомого. Жена его её подруга задушевная. Тот удивился. Неужели, говорит, Демин ваш муж? Ах, говорит, вот если бы неделей раньше приехали – освободил бы я его совсем. А теперь придется ему идти на Соловки. Дело в Москву на утверждение услано и утверждено оно будет непременно. Так вот и пришлось мне ехать сюда на десять лет.

– Ну, а что бы сказал по этому поводу Лев Николаевич? – спросил Дмитриев.

Демин нахмурился.

– Что-ж... Он бы осудил, конечно, такой произвол, как и всякое зло.

Входная дверь заскрипела и вошедший столяр Веткин, обращаясь к Матушкину, сказал:

– Посмотрите-ка в окно, какими этапами начали слать нашего брата.

Мы бросились к окну. Большая толпа в виде ленты вилась между домами на пристани и Северными воротами Кремля.

– Около тысячи будет народу, – пояснил синеглазый Веткин. – Разгрузили «Глеба Бокия», «Неву», баржу «Клару». И все из Донбаса. Шахтинские вредители.

Так вот оно что. По газетам мы знали о громком процессе «вредителей» в угольной промышленности Донбаса, недавно закончившемся. Перед судом тогда прошло только шестьдесят обвиняемых. О них трубили по всему миру, рекламируя бдительность ГПУ и напряженность стройки «новой жизни». Однако, так называемому общественному вниманию был показан только совершенно ничтожный кусочек громадного внутреннего процесса. После суда над шахтинскими вредителями по директивным заданиям ГПУ начались «вредительские наборы». Эти ударные вредительские процессы начинались и кончались в подвалах и оставались совершенно неизвестными вне подвальных стен. Только один этап на Соловки состоял из тысячи человек, по преимуществу инженеров и техников. Сколько же разослано в ссылку, в другие лагеря, сколько расстреляно.

– Почтенный народ, – сказал Петрашко, рассматривая эту людскую реку. – Однако, кажется, уже и до «попутчиков» добрались. Надо будет рассмотреть это поближе.

Пеграшко распростился с нами и весело зашагал к Кремлю. Из окна я следил за его фигурой, пока он не завернул за угол лазарета. Он был мне глубоко симпатичен как человек и как друг в несчастии. Хлопотам Петрашко я был обязан теперешним моим положением: меня сняли с общих работ и дали работу по специальности.

Вошел священник высокого роста в черной рясе. Облобызал благословляющую руку владыки и приветливо поздоровался с нами.

– Вы, батюшка, из Кремля? Что нового в ваших краях? – спросил Дмитриев.

– Ничего особенного, – ответил священник. – Слухи ходят, будто хотят нарядить нас священников в арестантскую одежду.

– Это у них не долго, – сказал я.– Только при их расчетливости, едва-ли они пойдут на непроизводительный расход пошить одежду.

– Что им бояться расходов? – возразил священник. – Теперь труд заключенных дает барыши.

– Надо признаться, у них нет ничего святого, – сказал владыка. – От них можно ожидать каких угодно мерзостей и злодеяний. Я до сих пор не могу забыть своей сидки в подвале. Дело мое вела чекистка. Вы не можете себе представить, как она надо мною издевалась. её разговор был потоком грязных ругательств, до того гнусных, до того низких, будто изрыгало их какое-нибудь отвратительное животное. Ну, что бы вы могли сказать женщине, разражающейся перед вами площадной бранью. У ГПУ есть черта – унизить, обесчестить, залить грязью все святое. Уж будьте уверены: если они захотят, то не пожалеют средств на арестантское платье для нас, духовных.

* * *

По истечении нормального карантинного срока, то есть через две недели, в нашей десятой роте появились инженеры-шахтинцы. Их невозможно было поместить в кельях и длинные ротные коридоры оказались заселенными сплошь вновь прибывшими, из числа имеющих блат, крупными специалистами. Инженеры соловецкого лагерного аппарата хотели помочь своим собратьям и стремились их устроить хотя бы на какую-нибудь не физическую работу. Однако, чекисты, пошедшие сначала на исполнение такого способа использования специалистов, категорически воспротивились этому и распорядились держать шахтинцев на общих работах не две недели, а четыре месяца. Впрочем переселившиеся в десятую роту инженеры хотя и ходили на общие работы, но жить остались в том же коридоре.

Наша десятая рота стала походить на огромный вагон, забитый публикой до отказа. Первые моменты суеты и бестолковой толкотни прошли, поезд идет, пассажиры все как-то устроились, и вот – начинается дорожная жизнь.

Как и всегда, в таких случаях, публика располагается группами. Мы, старые соловчане, с любопытством рассматривали вновь прибывших, – вели с разными группами беседы.

Для всех этих сотен инженеров характерно одно: они совершенно ошеломлены случившимся и, говоря о своем деле, обычно недоуменно пожимают плечами:

– Дела нет в сущности никакого. Для какой именно цели понадобилась эта, отнюдь не веселая комедия неизвестно, – говорили обычно они.

О размерах шахтинского дела они имели только приблизительное представление. По их сведениям арестованы были десятки тысяч. Угольная промышленность совершенно опустошена. Вместо «вредителей» на производстве стали молодые инженеры коммунистической школы. «Вредители», конечно, хорошо знали и молодых инженеров и их пригодность к работе и ничуть не сомневались в глубоком и скором развале угольной промышленности в Донбасе.

– Все дело не в том, что нас поснимали с работы, – говорит уже пожилой инженер, – но шпиономания за вредительством затопила весь аппарат промышленности и сделала невозможной работу технического надзора. Никто не захочет брать на себя ответственности даже за пустяк, чтобы не стать вредителем, предпочитая предоставить все самотеку. А ведь не управляемая работа сама себя будет губить, вот что.